Приглашаем посетить сайт

Тайна Чарльза Диккенса (сборник под редакцией Гениевой E. Ю.)
Честертон Г. К.: «Большие надежды»

«Большие надежды»

Перевод Н. Трауберг

В «Больших надеждах», написанных тогда, когда и жизнь, и слава Диккенса начали клониться к закату, есть спокойная насмешка, даже печаль, которых нет в других книгах. Диккенс никогда не был циничным, он слишком силен; но по сравнению с другими эта книга цинична, хотя и не безжалостным цинизмом юности, а мягким, усталым цинизмом старости. Молодой циник — подлец; Диккенс, столь чувствительный и романтичный в молодые годы, мог позволить себе даже тень сомнения только на склоне лет, после многих испытаний. Он никогда не был похож на Теккерея, оба они слишком велики для этого; но по сравнению с прочими эта книга напоминает о Теккерее, ибо исследует слабость человека и постепенное поражение. Диккенс описывает, как легко хорошему мальчику со здоровыми чувствами стать юношей, для которого сословная спесь, место в нашем обществе важнее любви и чести. «Большие надежды» — недостающая глава «Книги снобов».

Чтобы определить перемену, ознаменованную этим романом, хватит одной фразы: здесь впервые исчез герой. Герои спустились к Диккенсу по длинной лестнице, ведущей от богов, а может — от Бога. Сперва ведь Бог, потом — Его образ; сперва Бог — потом полубог, Геракл, трудом добывающий славу. Мечта о полубоге, непрестанно дразня и меняясь, оставалась живой во всех сказаниях. Полубог был героем язычников, полубог был героем рыцарей, рыцарь, намаявшийся до победы, стал героем романов, тех романов, где непременно нужно сразиться с подлецом — и выжить, загнать ночью коня — и спасти красавицу.

о том, что отец красавицы, тиран, умер именно в тот миг и она свободна. Вот вершина чистого героизма, как его понимал Диккенс, понимал — и преданно славил. Может быть, больше нигде героизм этот не наделен столь бесспорной красотой, силой, молодостью, доблестью. Уолтер Гэй проще и беспечней Никлби, но когда он участвует в сюжете, он — герой. Кит Наблз скромнее, но он герой; когда он хорош — он прекрасен. Даже Копперфилд, признающийся в мальчишеских слабостях и страхах, действует рыцарственно и смело во всех решающих сценах. «Большие надежды», как «Ярмарку тщеславия», можно назвать романом без героя. У Теккерея все романы такие, кроме «Эсмонда»; у Диккенса такой роман один. Конечно, здесь есть «главное действующее лицо», более того — «герой-любовник», без которого обходятся «Пиквик», «Оливер Твист», а может — и «Лавка древностей». Здесь нет героя в том печальном, глубоком смысле, в каком его нет в «Пенденнисе». Роман этот прежде всего говорит нам, что герой лишился геройства.

Вы можете подумать, что я преувеличиваю. Пип намного приятней Никласа. Приведу довод повесомей: Пип намного милее, чем Сидней Картон. Но что поделаешь! Почти все, что делает Никлас, должно показать, какой он герой. Многие действия Пипа должны показать, что геройства в нем нет. Читая о Картоне, мы знаем, что, при всех своих грехах, он — герой. Читая о Пипе, мы знаем, что, при всех своих достоинствах, он — сноб. Пип и Пенденнис показывают нам, как обстоятельства меняют человека. Сэм Уэллер и Геракл показывают, как человек побеждает обстоятельства.

Все это необходимо сказать, если мы согласны счесть книгу особой, необычной для Диккенса. У него бывали разные настроения, все же он — писатель, но одно оставалось всегда, ибо он — писатель великий. В «Больших надеждах» этого настроения нет. Только здесь он не то чтобы любит Теккерея, или думает как Теккерей, или пишет — он Теккерея понимает. Он ставит себя на его место, видит людей под тем углом, под которым видел их автор горьких повествований о суетной жизни. Показывая Пипа, он являет нам не силу, подобную силе Геракла, а слабость, подобную слабости Пенденниса. Описывая надежды, он не считает, как в волшебной сказке, что они непременно сбудутся, — он допускает, что они приведут к разочарованию. Я где-то писал, что все книги Диккенса можно назвать «Большими надеждами», ибо все они преисполнены пылкого ожидания. В них можно ждать чего угодно от первого встречного, первой дымящейся трубы, первого происшествия, первого чувства, словом — от всего, что способно утолить живую мечту. Все книги Диккенса — «Большие надежды», только в одной надежды эти рухнули. Тогда стало утрачивать надежду блистательное, неосознавшее себя поколение, к которому Диккенс принадлежал. Вся сила и слава «среднего класса» тех времен — в том, что этот класс их не видел; все совершенство — в том, что он был культурой нации, но этого не понял. Если бы Диккенс узнал, что он оптимист, он бы утратил радость.

«Больших надеждах» стать спокойным, отрешенным, даже циничным наблюдателем. Он пытался стать Теккереем; и одержал нежданную победу, вложив в эту скромную современную повесть ничуть не скромную и не современную силу. Он пытается быть разумным; и, против воли, пишет возвышенно. Он пытается быть точным; и, против воли, пишет великаньей кистью. Перед прочими его книгами это — Теккерей, перед Теккереем — самый что ни на есть Диккенс.

Возьмем, к примеру, снобизм. Диккенс блистательно показал тщеславие и смущение Пипа, когда тот идет по улице в новом, хорошем костюме, которым так гордится, которого так стыдится.

«других», но боится их презрения; так и бывает с мальчишкой, с мужчиной, с джентльменом. Диккенс прекрасно описал эту робкую гордыню.

Диккенс прекрасно показал, как слаба она перед грубым юмором обычных людей, которых он любил, а филантропы не любят — кебменов, зеленщиков, словом, всех, кто распевает песни на местах третьего класса. Являя нам слабость Пипа, он тонок и точен, как Теккерей. Но Теккерей и сам был тонким и точным. Не только Диккенс умел бесстрастно и быстро подметить человеческие немощи. Слабость Пипа могли бы описать и Теккерей, и Джордж Элиот, силу Трэббова мальчишки — не могли бы. Конечно, они рассказали бы о нем и занятно, и наблюдательно. У Теккерея мимолетные сценки с ним передали бы самый род, самый цвет его юмора, как в романах о XVIII веке сценки со Стилом, Болинброком, Джонсоном передают род и цвет их мудрости и остроумия. Джордж Элиот в ранних своих книгах изобразила бы его говор так же умно и верно, как изобразила говор Срединных графств. В книгах поздних она очень разумно разъяснила бы его характер, а мы бы пропустили разъяснения. Но ни он, ни она не сумели бы сделать того, что сделал Диккенс — не передали бы его прыти. Диккенс тем и велик, тем и неповторим, что ему дано изобразить несокрушимую удаль. Он побеждал наскоком, нападал внезапно, разил в самое сердце, словно безрассудно смелый рыцарь. Каждый его персонаж — Сэм Уэллер, Дик Свивеллер, Микобер, Бэгсток, мальчишка Трэбба — воистину неисчерпаем. Сперва он заезжает вам в нос, потом — в живот, потом — в глаз, потом — опять в брюхо, он бьет и бьет вас, как таран. Когда мальчишка досаждает Пипу, изображая восторг и ужас, это еще в пределах образа, это подметил бы любой реалист. Но у Диккенса он не отстает от вас; прыть его обретают и автор, и читатель. Мы — с ним заодно, мы глазеем, мы дразнимся, мы черпаем силу и жизнь у неумолимого насмешника. Ко всему прочему, он — мальчишка; он достаточно мал и молод, чтобы летать, словно бумеранг, и скакать, словно мячик. Передать это мог только Диккенс. Никто не ощущает своим существом силу Феликса Холта, как ощущает силу Квилпа-карлика. Никто не ощущает, что пощечина Роудона Кроули лорду Стейну столь жива и животворна, как пинки Уэллера-старшего, когда он тащит дрожащего Стиггинса к колоде с водой. Описываешь ли это, ощущаешь ли, но именно в этом Диккенс сродни и народу, и вечности. Именно это умел делать только он. Именно это одаряет красотой и мужеством самых обычных его героев. Имя этому — жизнь, радость бытия, ведомая лишь тем, у кого ничего другого нет. Все аристократы «этого» боялись, ненавидели «это» в народе; ненавидит, боится и бедный Пип — в мальчишке Трэбба.

— нет, всякий, кто велик в искусстве, — символичен, сам того не зная. Он создает типы, ибо пишет правду. Шекспир мог знать, а мог и не знать, что Ричард II — философский символ; хороший историк литературы это видеть обязан. Не знаю, обязан ли писатель создавать аллегории; но хороший историк литературы обязан их узнавать. Быть может, Спенсер стал бы лучше, овладей он реализмом Филдинга. Но для хорошего историка литературы «Том Джонс» причудлив, как «Королева фей». Говоря о прекрасной книге Диккенса, мы должны разгадать мистический смысл ее простых, реальных персонажей. Пип — это Пип, но он еще и сноб, действующий из лучших побуждений.

— Джо Гарджери и мальчика Трэбба. Настоящий обитатель Англии (в отличие от ирландца или француза) — посередине, между ними. Джо — бедняк, нимало не утверждающий себя, мальчишка — бедняк, утверждающий себя насмешкой. Теперь англичане бунтуют только по методу Мальчишки.

Смех для английского бедняка — то же, что дубинка для ирландского, баррикады для французского. Это — их оружие, они им владеют. Они не рубят голов тиранам, но стараются, не без успеха, чтобы тиран потерял голову. Уличные мальчишки больших городов довели искусство глумления до такой высоты, что элегантный джентльмен проходит мимо них словно перед собранием всеведущих судей, которым подвластны и жизнь, и смерть. Настырному богачу иногда удается отнять у бедняка простую радость, но все богачи боятся настырности бедняков.

«простого человека» описать гораздо труднее. О хорошем вообще нелегко говорить, ибо, радуя душу, он замыкает уста. Диккенса часто называют чувствительным. В определенном смысле он таким и был; но если понимать под чувствительностью фальшь и слащавость, он по самой сути своей с ней несовместим. Он глубоко и серьезно любит добро. Честность и милость радовали его, как пища. Нередко говорят, что он любил сладкое; но гораздо больше он любил мясо и хлеб. Иногда хочется, чтобы на его столе было меньше сладостей, но главные его блюда — сытные и простые. Те, кто гнушаются сластями, не так сильны, чтобы предпочесть им хлеб и мясо; они так слабы, что предпочитают острые закуски или горький абсент. Нравственные вкусы Диккенса столь просты, что о них толком и не скажешь; что ж, пускай, как и в книге, Джо Гарджери останется таким понятным, что его и не поймешь. Но об одной из его черт скажу: он являет нам то долготерпенье бедных, ту усталую покорность, ту учтивость, от которой разрывается сердце. И думаешь поневоле, может ли быть, чтобы эта глыба безмолвного добра так никогда ничего и не получила здесь, на Земле?

«Пригоршня авторов». 1922 г.