Приглашаем посетить сайт

Сафрански Р.: Гофман
Глава седьмая

Глава седьмая

В КАЧЕСТВЕ РЕФЕРЕНДАРИЯ В БЕРЛИНЕ

Усердные занятия Гофмана юриспруденцией в последние месяцы жизни в Глогау приносят свои плоды. 20 июня 1798 года он выдерживает второй экзамен с оценкой «исключительно хорошо». Свежеиспеченный жених, успешно сдавший экзамен на должность, теперь он может сделать следующий шаг на пути, ведущем под «сень хлебного дерева». Гофман ходатайствует в Берлине о предоставлении ему должности референдария в апелляционном суде. 4 августа 1798 года он принят туда.

Прежде чем переселиться с Дёрферами в Берлин, Гофман отправляется путешествовать в Исполинские горы. Его спутником в этом путешествии является не Гиппель, прочно осевший в своем имении и связанный сословными и супружескими обязанностями, и не Хампе, уже отгулявший свой отпуск, а Ф. Г. Ягвиц, друг семьи Дёрферов. Старший окружной советник Ягвиц был начальником и экзаменатором Гофмана. Ему понравился экзаменуемый, так что он изъявил готовность взять на себя все расходы по путешествию.

«оригиналов», которые всегда нравились Гофману. В «Серапионовых братьях» он нарисовал портрет этого человека: «Мелочный во всех обстоятельствах жизни, брюзгливый, раздражительный, с большой склонностью к скупости, он был тем не менее в высшей степени восприимчив к любой шутке, к любой иронии». Ягвицу было уже под пятьдесят, но при этом он оставался по-юношески тщеславным. Его вкусы целиком принадлежали эпохе рококо.

Путешествовал он в сюртуке из камчатой ткани, разноцветном жилете с блестящими стальными пуговицами и в белых шерстяных чулках, вышагивая, точно на ходулях, по лесам и продираясь сквозь кустарник. На Гофмана производило сильное впечатление то, как этот человек при любых жизненных невзгодах сохранял эстетическое отношение к действительности. Однажды молния ударила в доминиканскую церковь в Глогау. Ягвиц и не подумал помогать при тушении пожара, предпочтя насладиться «величественным зрелищем огненных столбов». Он сунул в карман кулек миндального печенья и бутылочку вина, взял в руку букет цветов и с легким полевым стулом под мышкой направился на ближайший холм, откуда открывался прекрасный вид на пожар. «Он уселся там и с полным наслаждением любовался живописным зрелищем, при этом то вдыхая аромат цветов, то лакомясь печеньем, то опрокидывая стаканчик вина». Гофман любовно вырисовывает эту сцену, карикатурно изображая стиль поведения, не чуждый и ему самому. Подобным образом он «смаковал» обстрел Дрездена осенью 1813 года. «Мы уютно устроились у окна, – писал он в своем дневнике, – с бокалами вина, как вдруг посреди рынка разорвался снаряд, и в тот же миг вестфальский солдат, собравшийся накачать воды, замертво рухнул с размозженной головой». Очевидно, Гофман под руководством Ягвица не только штудировал пыльные пандекты, но и прошел школу эстетики ужасного.

После нескольких недель совместного путешествия спутники расстались. Гофман смог в одиночку продолжить путь через Богемию в Дрезден. У него появились деньги в кошельке, – вероятно, благодаря удаче, улыбнувшейся ему в Вармбрунне за игорным столом. В «Серапионовых братьях» Гофман устами своих персонажей утверждает, что именно Ягвиц уговорил его принять участие в игре.

Пристрастие к азартным играм лишь слегка обнаруживает себя в жизни Гофмана. Вспоминая о Вармбрунне, он косвенно признается в этом, хотя и утверждает, что в конечном счете не поддался пагубной страсти. Однако имеется целый ряд указаний на то, что дело обстояло иначе. Прежде всего это дружба с Юлиусом фон Фоссом, пользовавшимся в Глогау дурной славой игрока, а потом только что упомянутый эпизод в Вармбрунне. Кроме того, в последние годы жизни Гофмана в Берлине к числу его постоянных собутыльников в кабачке «Люттер и Вегнер» принадлежал д'Эльпон, известный в городе рыцарь удачи и игрок. Должно быть, в Берлине циркулировали слухи о пристрастии Гофмана к игре, иначе у Хитцига не было бы причины прилагать усилия для того, чтобы оправдать своего друга. Обращает на себя внимание и тот факт, что во время пребывания Гофмана в 1819 году на лечении в том же Вармбрунне (местечко было известно своим целебным воздухом и игорным домом) там же оказались и оба пресловутых берлинских игрока – Лютвиц и д'Эльпон – и даже старик Ягвиц был с ними. И денежные затруднения, неотступно преследовавшие хорошо зарабатывавшего автора карманных изданий и советника апелляционного суда, также усиливают это подозрение. Наконец, в рассказе «Счастье игрока» Гофман обнаруживает чрезвычайно глубокое проникновение в психологию страстного любителя азартных игр. Но как бы то ни было, летом 1798 года счастье игрока помогло молодому Гофману наполнить свой дорожный кошелек и самостоятельно, независимо от Ягвица, продолжить путешествие. Его манил Дрезден – Северная Флоренция.

До сих пор литературные опыты не приносили ему успеха. Его второй роман «Таинственный» так и остался незавершенным. Теперь же Гофман решил использовать путешествие, чтобы еще раз поупражняться в литературе. Как и прочие образованные современники, он вел путевой дневник, и не просто так, а с намерением сделать из него книгу. Он ведет счет написанных страниц в печатных листах: «Мой дневник лежит неоконченным… Это – кокон из пяти листков, из которого я должен выткать произведение листов на 15» (письмо Гиппелю от 15 октября 1798 года). Этот «кокон» не сохранился. Выдержки из дневника он посылал на пробу своей невесте в Берлин. В семействе Дёрферов позднее вспоминали эти письма как «интереснейшие юношеские творения» несостоявшегося зятя, однако после расторжения помолвки Минна в гневе уничтожила их все до одного.

«Величие, благородство – ужасающей красоты сего зрелища я не могу описать», – утверждает он, однако все же предпринимает попытку: массивные скалы «огромны», вода устремляется вниз с «громовым ревом», водяные столбы «чудовищны», расселина в скале «необозрима»; зрелище в целом «дико и романтично».

Этот несколько школярский «дико романтичный» тон путевого дневника, видимо, преобладал. Быть может, Гофмана опять одолели сомнения, – ведь он оказался в блистательном литературном Берлине как раз тогда, когда там дебютировали Шлегель, Новалис и Тик. Во всяком случае, он так и не развернул этот путевой дневник в задуманные 15 печатных листов, оставил свой труд втуне, и он пропал.

В Дрездене при посещении картинной галереи с полотнами Тициана, Корреджо и Рафаэля он почувствовал собственную мизерность и как художника: «При виде этих сокровищ я скоро понял, что совершенно ничего не могу. И тогда я выбросил краски и стал рисовать этюды как начинающий – таково мое решение», – писал он Гиппелю (15 октября 1798).

В конце августа 1798 года Гофман, полный решимости набираться опыта и лелеявший массу добрых намерений, прибыл в Берлин.

Он собирался пройти в течение полугода «огненное испытание большим экзаменом» – сдать третий экзамен, дававший право на занятие более высоких судейских должностей (то же письмо). Однако на это ему потребуется почти два года. Жизнь в большом городе увлекла его в свой «великий водоворот» (письмо Гиппелю от 24 января 1799 года). Ему явно не хватило целеустремленности.

«В Берлине можно бегать по улицам в шутовском колпаке с бубенцами – все равно никто не обратит на тебя внимание», – писал современник. Девяностые годы были для Берлина временем экономического процветания. Поскольку революционная сумятица во Франции привела к резкому сокращению экспорта из этой страны, особенно бурный подъем переживала текстильная промышленность. В период своего наивысшего расцвета, в середине девяностых годов, эта отрасль давала пропитание 50 тысячам человек. Повсюду в Берлине развернулось строительство: в престижных Фридрихштадте и Луизенштадте возводились превосходные жилые дома, городские дворцы, представительские сооружения, а на окраинах появлялись первые доходные дома для малоимущих. Все заметнее было социальное расслоение, исчезали старомодные жилые кварталы, в которых бок о бок селились зажиточные буржуа, мелкие ремесленники и мануфактурные рабочие. Людям с небольшими доходами приходилось освобождать место. Из сообщения тех времен: «Каждый, кто сносит старый дом, строит на его месте роскошное здание с большими квартирами для зажиточных людей. Именно поэтому в Берлине большие квартиры в избытке и стоят сравнительно дешево. Маленьких же квартир, напротив, не хватает, и они дороги, так что беднякам не найти жилье для себя и своих близких». Гофман поселился в одной из таких «больших квартир для зажиточных людей», у своего дяди, тайного советника Верховного трибунала Дёрфера, в бельэтаже дома 66 по Ляйпцигерштрассе, Фридрихштадт. Престижный адрес.

Берлин – новичок среди достопочтенных европейских столиц. Здесь все новое, точно сошедшее с чертежной доски проектировщика, не имеющее исторического прошлого. Недостает устоявшегося и сложившегося. Здесь доминирует находящееся в стадии становления. Порой это сопровождается жульническими махинациями. Лишь тот, кто был знаком с другими городами, мог по достоинству оценить своеобразную новизну Берлина. Мадам де Сталь писала: «Берлин – большой город с широкими, прямыми улицами и регулярной планировкой. Поскольку большая часть его построена заново, мало осталось следов прежних времен… Берлин, этот совершенно современный город, сколь бы красив он ни был, не производит торжественного впечатления, не несет на себе отпечатка истории страны и характера ее обитателей, и роскошные недавно построенные дома словно бы предназначены исключительно для комфортного сосуществования увеселений и деловой активности».

В ветреные сухие дни Берлин уподобляется поселению колонистов, наспех построенному на песчанистых почвах Бранденбургской марки. «В такие дни, – говорится в путевых заметках 1806 года, – пыльные вихри проносятся по всем улицам. При более сильном ветре создается впечатление, что ты оказался в песчаных пустынях Африки: столбы пыли и песка высотой с дом кружатся на широких площадях. Однажды такое чудовище двигалось мне навстречу на Дворцовой площади. Все предметы на некотором удалении терялись из вида. Смерч проносился вдоль домов, и я ничуть не преувеличиваю, говоря, что невозможно было разглядеть человека на расстоянии трех шагов. Все лавки, стоявшие под открытым небом, были засыпаны песком, и торговцам пришлось потратить немало времени, чтобы откопать свои сокровища». Даже великосветская жизнь, царившая на Унтер-ден-Линден, не давала забыть, что «этот парадиз» (по словам шведского путешественника Аттербума) расположен посреди песчанистой Бранденбургской марки. На этом бульваре, соперничавшем с парижскими бульварами, можно было увидеть «ходячую картину половины столетия, живой журнал мод целой эпохи». Но если в течение долгого времени стояла сухая погода и поднимался ветер, то «картина» омрачалась: «Фигуры окутывались пыльной дымкой и на расстоянии нескольких шагов от нас исчезали в кружащихся клубах песка».

Социальное расслоение, все более заметное в жилых кварталах Берлина, пока что не добралось до пыльных улиц. Здесь все еще царила пестрая смесь нищеты и богатства, обносков и шелков, верхов и низов общества, а также полусвета. Особенно чувствительный к социальным условиям якобинец Георг Фридрих Ребман в 1793 году писал в своих «Космополитических странствиях»: «Я прибыл в большой город Берлин, где выставлены напоказ человеческое великолепие и человеческое убожество, где сосуществуют бок о бок крайнее богатство и крайняя нищета, где по левую руку господин в золоченой карете, облаченный в праздничное платье, озабочен тем, как бы со вкусом потратить полмиллиона, а по правую руку вплотную к нему бедная старушка несет закладывать свою последнюю кофту, чтобы выручить несколько медяков на кусок черствого хлеба».

Разительные контрасты между бедностью и богатством можно было встретить и в других местах, однако в большом индустриальном городе они поднялись на новый уровень. И в этом отношении Берлин был современным городом. Поскольку текстильная промышленность Берлина в конце века переживала спад (вслед за Наполеоном пришли и французские товары, вновь наводнившие рынок), около 20 тысяч безработных влачили жалкое существование в своих убогих жилищах и на улицах. В это время Гофман с комфортом проводил свое время в квартире Дёрферов и в апелляционном суде.

Осаждаемый современной нуждой, омрачаемый песчаными бурями, но поддерживаемый эйфорией нового, созидательного, побуждаемый атмосферой деловитости и готовности к реализации новых проектов, здесь в салонах, театрах, издательствах, кафе и художественных мастерских возникает великий мир духа, в водоворот которого попадает молодой Гофман. Он надолго забывает о предстоящем ему третьем экзамене.

В Берлине царит ожидание перемен. После заключения Тильзитского мира 1795 года Пруссия придерживается нейтралитета и пребывает в стороне от военных бурь, которые Наполеон устраивает по всей Европе. Мир на внешних границах поощряет поколение, для которого Французская революция стала определяющим событием их юности, к активной деятельности внутри страны. В 1797 году умирает Фридрих Вильгельм II, король, на которого влияли ханжи и обскуранты Вёльнер и Бишофвердер и который своими цензурными постановлениями сильно затруднял культурную жизнь. Творческие люди облегченно вздохнули. От нового короля Фридриха Вильгельма III ждали больших свобод, тем более, что его супруга Луиза считалась прекраснодушной и граждански мыслящей женщиной. Все прославляли ее особую восприимчивость к искусству и полагали, что она будет открыта для всего нового, если только оно исходит от теплоты сердца и отмечено печатью смелости мысли. Настоящий культ королевы Луизы начинается сразу же после восшествия на престол ее супруга. Новалис приобрел известность своим собранием фрагментов «Вера и любовь», которые превозносили королевскую чету, особенно Луизу, и были опубликованы в 1798 году в полуофициальных «Анналах прусской монархии». Новалис явно переборщил: «В наши времена свершились истинные чудеса пресуществления. Разве не превратился двор в одну семью, трон в святилище, королевское бракосочетание в вечный союз сердец?» Или: «Кто хочет воочию узреть и душевно обрести вечный мир, тот пусть приезжает в Берлин и увидит королеву.

Там каждый может наглядно убедиться, что вечный мир более всего любит сердечную правоту и только ею одной хочет быть навечно связан». Полемизируя с идеей управления бездушным государством, точно машиной, Новалис прославляет королеву как нежное воплощение государства, которое потому заставляет любить себя, что окружает своих граждан добродетелью, материнской любовью, верностью и пониманием.

Королевская чета была возмущена этим. Унгеру, издателю «Анналов», из полицейского управления поступило указание «впредь не публиковать подобного вздора», а затем и строгое распоряжение «не печатать более ничего из подписанного именем Новалис».

«Маска» в надежде на то, что она порекомендует творение еще никому не известного автора директору театра Ифланду. Однако королева не считает нужным делать этого.

«гении» нового поколения – братья Шлегели, Шлейермахер, Арним24, Брентано, Тик. Они называют себя «романтиками», а собственные устремления – «романтическими». С 1798 по 1800 год в Берлине выходит их журнал «Атенеум». И хотя им не удается прочно обосноваться на культурной сцене (их пьесы не идут в театре, а публика, как и прежде, читает Лафонтена или же, если возникает желание поднапрячь ум, Гёте и Шиллера), их воодушевленные и широковещательные выступления в салонах, равно как и их публикации, вызывают к себе интерес. Они – сверкающие всеми цветами радуги райские птицы сцены, на которой все еще царит чопорное (Николаи), сентиментальное (Ифланд, Коцебу) или возвышенное (Шиллер) умствование. Намеки, недомолвки и тайны в их сочинениях возбуждают любопытство. Ярость непонимания окружала романтиков в их берлинский период, однако она не могла поколебать их самосознания, скорее напротив. Своих рассерженных противников, вдоволь поломавших головы над их заковыристыми высказываниями, они язвили афоризмом: «Каждый необразованный человек является карикатурой на самого себя». Мало того что берлинцам то и дело застили глаза пыльные бури, так еще и эти «Диоскуры», как они себя называли, философствовали, пока у бедного читателя не темнело в глазах. Однако они не оставляли этого читателя безутешным: они давали ему для чтения сложную теорию «непостижимости» (Фридрих Шлегель).

Берлинские романтики не боялись полемики. Один из них, упомянутый Фридрих Шлегель, ради полемики и прибыл в Берлин. В Йене он не мог оставаться, рассорившись с Шиллером. Там он каждому, кто готов был слушать его, рассказывал, что со смеху от шиллеровского пафоса он едва не падает со стула. И публично он также задирал Шиллера. По поводу его стихотворения «Достоинство женщины» он иронизировал в 1796 году в своей рецензии: «И здесь изображение идеализировано, но только в обратном направлении – не вверх, а вниз, значительно ниже правды».

Шиллер был оскорблен и бросил молодому человеку вызов в литературно-критических эпиграммах альманаха «Ксении», который он издавал совместно с Гёте в 1796–1797 годах: «Давно вы пытаетесь нас уязвить, но всегда коварно и тайно. Вы требуете войны, так ведите же, наконец, открыто эту войну». Вообще говоря, «Ксении» обоих знаменитостей, задуманные ими в целях очищения национальной литературы, немало способствовали разжиганию полемического задора в литературных кругах. В этом отношении задиристые романтики были их даровитыми учениками. На них нападали, и они отвечали нападением. В 1799 году Коцебу опубликовал сатирическую одноактовую пьесу «Гиперборейский осел, или Современное образование». В ней некий студент, забивший себе голову цитатами из «Атенеума» и «Люцинды» Шлегеля, возвращается домой, где этими свежеприобретенными сокровищами знаний доводит своих родных до белого каления. Патриархальные провинциалы, не в силах более терпеть это «жалкое создание», отправляют его в сумасшедший дом.

Несколько плоский юмор этой пьесы веселил берлинцев. Август Вильгельм Шлегель незамедлительно отреагировал на это собственной пьесой. Брентано и Тик написали пьесы в ответ на оба этих сочинения.

«Хамелеон», сатира, сочиненная неким Беком и направленная против романтиков, в 1800 году была даже инсценирована в театре. Тик потребовал снятия этой пьесы с репертуара, но безуспешно, после чего, собрав команду клакеров, попытался сорвать ее представление. В глазах своих противников молодые люди, группировавшиеся вокруг «Атенеума», с моральной точки зрения заслуживали осуждения, поскольку эротическое наслаждение ставили выше супружеской верности; в политическом отношении они представлялись опасными, поскольку самореализация для них была важнее сохранения существующего порядка; их стремление высмеивать средствами искусства науку и религию представлялось беспутством, а попытки защищать свои недоступные пониманию тексты – непростительной наглостью; они считались интриганами, поскольку ощущали себя единой группой и в таком качестве выступали, а также беспринципными людьми, поскольку без особых колебаний могли утверждать противоположное тому, что провозглашали при иных обстоятельствах. Не представляется возможным доподлинно установить, как относился Гофман в свои первые два года жизни в Берлине к литературной шумихе вокруг романтиков. Однако Гофман общался с людьми, в кругу которых живо обсуждались литературные новинки и даже появлялись собственной персоной некоторые литературные знаменитости. У его дяди, советника Верховного трибунала, не лишенного чувства прекрасного, собиралось общество, пользовавшееся доброй репутацией.

Еще большей предрасположенностью к изящным искусствам отличался друг и коллега дяди, советник Верховного трибунала Иоганн Зигфрид Майер. Минна, невеста Гофмана, дружила с его незамужними дочерями Эрнестиной и Каролиной. Вечера, которые устраивал любитель литературы Майер, помогли всем трем его дочерям, получившим будто бы «изысканное образование», найти мужей из литературной среды: Минна Майер в 1796 году вышла замуж за Карла Шпацира, Эрнестина Майер в 1801 году заполучила в мужья Августа Мальмана, редактора «Газеты для элегантного мира», а Каролина Майер, также в 1801 году, стала женой Жана Поля. Гофман, таким образом, еще в свой первый берлинский период познакомился с Жаном Полем как с женихом подруги своей невесты. Литературная слава Жана Поля тогда находилась в самом зените, так что во время своего пребывания в Берлине в 1800/01 году он был нарасхват. «Девушки боготворили меня, – рассказывает он, – как прежде я боготворил их. Множество локонов стало моей добычей, и много их отдала моя собственная макушка, так что я мог бы жить благодаря тому, что растет на моем черепе, точно так же, как и тому, что находится под ним».

Жан Поль бывал и у Дёрферов. А поскольку он имел обыкновение приводить с собой и других известных людей, Гофман почти наверняка встречался и с прочими знаменитостями берлинской литературной сцены и имел возможность непосредственно наблюдать за их бурными литературными дебатами. Романтический прорыв тех лет оставил заметный след и в его собственном творчестве.

Романтики придали ироническому стилю литературное достоинство, которым он прежде не обладал в немецкой литературе. Гофман, который еще подростком знал толк в иронии как жизненной тактике противостояния самонадеянным авторитетам, будучи писателем, стал использовать это романтическое возвышение литературной иронии.

Литературные сказки романтиков – Тика, Ваккенродера25 – также вдохновляли Гофмана, хотя позднее он и был убежден в том, что своим «Золотым горшком» (1813), в котором действие протекает в сказочном и реальном времени, ступил на нехоженый путь.

Конгениальную разработку проблемы существования художника в буржуазном обществе, к которой он будет обращаться во многих своих произведениях, Гофман нашел в сочинении Ваккенродера и Тика «Сердечные излияния монаха – любителя искусств» (1797).

На него произвели впечатление и природная мистика Новалиса, и получившие широкое распространение в конце века спекуляции о «темных сторонах» человеческой жизни и природы.

Франц фон Гольбейн сообщает, что Гофман как раз проводил в гостиной Дёрферов физический опыт по «вызову духов», когда внезапно появился «действительно великий дух» – Жан Поль, собиравшийся представить Дёрферам свою невесту.

От Гольбейна же узнаем мы, что Гофман очень быстро получил доступ на берлинскую театральную сцену. Гольбейн, на три года моложе Гофмана, рослый, статный человек, оставил свою карьеру императорско-королевского чиновника по проведению лотерей, чтобы посвятить себя игре на гитаре и пению. Под именем Франческо Фонтано он дебютировал поздней осенью 1798 года на концерте в Берлине. Гитара была тогда на севере Германии в новинку, и выступление Гольбейна сделало ее популярной. После концерта Гофман заговорил с ним, и так завязалась их дружба.

«гораздо более правильным мировоззрением», был остроумен и музыкально образован, но и имел хорошие связи. «Благодаря ему, – рассказывает Гольбейн, – я свел знакомство с Ифландом, Флекком и капельмейстером Ансельмом Вебером, которые в один голос давали мне совет реализовать на сцене мой певческий талант, мою личность». Гольбейн несколько преувеличивает. Во всяком случае, с директором театра Ифландом у Гофмана тогда еще не было личного контакта. С отдельными же актерами и, возможно, также с капельмейстером Бернгардом Ансельмом Вебером, о котором он пренебрежительно отзовется в «Кавалере Глюке», Гофман общался уже в первые месяцы своего пребывания в Берлине.

Новый приятель Гофмана Гольбейн поначалу не снискал в Берлине успеха. Ифланд предложил ему лишь место в хоре, поэтому спустя год он покинул Берлин. В 1802 году он женился в Бреслау на графине Лихтенау, бывшей Вильгельмине Энке, знаменитой фаворитке покойного Фридриха Вильгельма II, которая была на 25 лет старше его. Прямо в день смерти короля Лихтенау была арестована, а все ее имущество и имения, полученные ею в подарок от любовника, были конфискованы. Фридрих Вильгельм III в 1798 году отправил ее в изгнание в Глогау, где Гофман и познакомился с ней. «Какая помесь величия и низости», – отзывался он в письме Гиппелю от 30 июня 1798 года об этой женщине, бывавшей в доме его дяди. В 1800 году она вновь обрела свободу, вернула себе мебель и украшения и стала получать приличную пенсию. Таким образом, для юного Гольбейна она была неплохой партией. Гофман же изображал приключения своего нового приятеля как похождения хромого беса из одноименного романа Лесажа26. Впрочем, в 1806 году Гольбейн покинул графиню и отправился по городам и весям с актрисой Марией Реннер. Лишь в 1810 году Гольбейн и Гофман вновь встретятся, на сей раз в Бамберге.

Но возвратимся в Берлин. Гофман ищет сближения с театральным миром, чем и объясняется его дружба с Гольбейном. Он окунается в водоворот театральных страстей, бушевавших тогда в Берлине. В 1796 году знаменитый актер и драматург Август Вильгельм Ифланд был назначен директором Королевского Национального театра. С его именем связана блестящая эпоха этого театра. В его труппе выступали лучшие артисты и певцы Германии: исполнители Маттауш, Бешорт и Флекк и исполнительницы Унцельман и Шикк. Особый ажиотаж царил вокруг Маттауша. Рассказывали, что дамы вырезали его имя из театральных билетов и, размешав бумагу в кофе, глотали ее, чтобы таким способом сблизиться со своим кумиром.

Флекк особенно был хорош, когда изображал героические страсти и романтические чувства. Он блистал в ролях Валленштейна, а также Карла Моора из «Разбойников» Шиллера. Берлинская публика не могла наглядеться и на Унцельман в роли шекспировской Офелии, тогда как Бешорт воплощал образы Гамлета и других персонажей, предающихся мрачному самоуглублению. Шекспир, Шиллер и Лессинг были единственными классиками, сумевшими удержаться в репертуаре, в котором доминировали рассчитанные на сценический эффект пьесы Ифланда и Коцебу. Так было в Берлине, так было и в других городах – даже Веймар не являлся исключением. Гёте не считался сценичным автором. Его «Ифигения» выдержала в Берлине до конца века лишь два представления, а «Эгмонт» казался политически робкому Ифланду «слишком горячим материалом» из-за представленной в нем казни знатных особ и слишком бурных народных сцен. Несмотря на свое восторженное отношение к Шиллеру, Ифланд не отважился поставить на сцене его «Лагерь Валленштейна».

«Мне и многим видным людям представлялось и представляется рискованным в военизированном государстве давать пьесу, в которой об армии говорятся столь верные вещи столь увлекательным языком». Собственные пьесы Ифланда, его постановочный стиль и его исполнительское искусство отличались своеобразным психологическим натурализмом. Он ценил умеренную естественность, психологическую достоверность и близость к реальной среде. В этих своих предпочтениях он был созвучен желаниям публики, любившей переживать в театре прозу повседневной жизни лишь в слегка приукрашенном виде, а потому предпочитавшей пьесы, выходившие из творческой мастерской Коцебу. Ифланд требовал исполнять стихи как прозу и был противником патетической декламации. По этой причине Шиллер не принимал берлинский театральный стиль. В 1801 году он писал Кернеру об Унцельман в роли Марии Стюарт: «Пристрастие к любезной ее сердцу естественности всецело владеет ею, ее манера исполнения приближается к разговорному тону, и все в ее устах кажется мне слишком реальным. Такова школа Ифланда и, вероятно, таков господствующий в Берлине тон».

Тяготевшая к естественности школа Ифланда была весьма благоприятна и для развивавшегося в то время в противовес большой итальянской опере немецкого зингшпиля, с нараставшим успехом шедшего в Национальном театре. Зингшпиль, как понимал и сочинял его влиятельный в Берлине придворный капельмейстер Рейхардт, также должен быть «естественным». Никаких манерных речитативов, никаких напыщенных арий в стиле бельканто, никаких оторванных от реальности историй о честолюбцах, готовых ради славы на преступление. А вместо этого – сельские идиллии, жанровые сценки из буржуазной жизни, простые, но «глубоко» воспринимаемые чувства, песенные формы выражения. Громкие звуки должны не выставлять напоказ виртуозность исполнения, а выражать страсти. Зингшпили Рейхардта, в том числе и сочиненные на либретто Гёте, такие как «Клодин из Виллы Беллы» и «Эрвин и Эльмира», часто шли на сцене. Настоящим рекордсменом по кассовым сборам стал зингшпиль «Джери и Бэтели» по либретто Гёте. В 1801 году рецензент писал: «Никогда еще не видали, чтобы берлинская публика была увлечена сильнее и аплодировала громче».

Популярность зингшпиля сделала публику восприимчивой и к новому оперному стилю Глюка и Моцарта. Зрительским вкусам отвечали хорошо отработанное действие, психологизм музыкального выражения, музыкальная проработка центральных образов, песенные элементы, реализм постановки и оформления. В 1795 году в Национальном театре впервые давали «Ифигению в Тавриде» Глюка27«вдоволь посмеяться». Однако под конец и он разделил восторг публики.

Оперы Моцарта в начале девяностых годов начинают свое триумфальное шествие. Гофман имел в Берлине возможность достаточно хорошо познакомиться с его творчеством. Все великие оперы венского мастера были в репертуаре Национального театра. «Волшебная флейта» пережила в 1802 году свое сотое представление. Однако на Гофмана производили впечатление и великие итальянские оперы, которые шли исключительно в Королевском оперном театре. В Берлине он впервые познакомился с ними. 24 января 1799 года он писал Гиппелю: «Ты не можешь, например, иметь представление о великой итальянской опере. Волшебство шедевров Вероны, небесная музыка – все объединяется в прекрасное целое, которое, несомненно, не оставило бы тебя безучастным».

«Великими» в итальянских операх были прежде всего постановка, костюмы, декорации, виртуозность исполнения партий и не в последнюю очередь публика. Вечер в опере служил для придворного общества блестящей возможностью показать себя. Буржуазная публика вплоть до конца XVIII века туда не допускалась. Плата за вход не взималась – двери в оперу открывали сословная принадлежность или специальное приглашение. Постановщики не стремились к внутреннему художественному единству, главное, чтобы солисты имели возможность продемонстрировать свое искусство бельканто, виртуозное владение голосом. Оркестр имел второстепенное значение. Иногда включали даже арии из других опер, дабы польстить слуху тех или иных высочайших особ.

Фридрих Великий, как известно, с презрением относившийся ко всему немецкому в искусстве и литературе, возвысил в Берлине итальянскую оперу, дабы не уступать великим европейским дворам. Немецких певцов и певиц ангажировали крайне редко, поскольку Фридрих был нелестного мнения о них. Как-то раз он сказал: «Увольте меня от этого, по мне так пусть лучше лошадь проржет арию, чем иметь в моей опере немку примадонной».

Фридрих, недолго думая, велел арестовать в качестве заложника поверенного в делах Венеции в Берлине и держал его под стражей до тех пор, пока Венеция не выдала Барбарину под охраной и в закрытой карете. Венецианец обрел свободу, а Барбарина стала услаждать придворное общество. Спустя несколько лет любовник тайком увел ее из Берлина, после чего она блистала в других европейских столицах. В 1799 году этот земной ангел эпохи рококо, к тому времени ставшая уже графиней Кампанини, скончалась в весьма преклонном возрасте – и не в Париже или Лондоне, а в Глогау. Гофман вполне мог познакомиться с нею. Быть может, именно так и произошло.

В конце века престиж итальянской оперы упал. Культурную жизнь определял буржуазный вкус. 5 августа 1789 года, в год Французской революции, в Берлинской опере впервые пели на не- мецком языке и впервые вход был открыт для простой публики. Давали ораторию «Иов» Диттерс- дорфа, сочиненную в духе буржуазно-религиозного сентиментализма. Это событие имело симво- лический смысл. Феодальная опера более не могла конкурировать с буржуазным национальным театром. В том числе и потому, что в ней давались представления только во время зимнего сезона (с ноября по февраль). Немецкие оперные певцы стремились получить ангажемент в драматическом театре. Они уже не желали мириться с предпочтением, отдававшимся итальянцам. Чтобы зал был полон, порой приходилось приказывать офицерам посещать оперу. По этой причине в зале было не менее шумно, чем на сцене, а поскольку в партере тогда еще не были предусмотрены сидячие места, все мероприятие зачастую приобретало характер вечеринки, на которой гости непринужденно беседовали, прогуливаясь по комнате или собираясь в группы.

После смерти Фридриха Вильгельма II в 1797 году опера на некоторое время была закрыта. В зимний сезон 1798/99 года, в первый год жизни Гофмана в Берлине, опять стали давать представления. В репертуаре были оперы Ригини. Юному Гофману, для которого все это было внове, они понравились. Однако «Всеобщая музыкальная газета», рецензии для которой впоследствии будет писать и Гофман, опубликовала разгромный отзыв. Вскоре и Гофман разочаруется в традиционной итальянской опере.

все сначала. Как литератор он упражняется в описаниях (путевой дневник), вместо того чтобы сочинять самому (как это он попытался сделать в своих первых двух романах); в живописи занимается этюдами, «словно начинающий», а сочинению музыки учится у капельмейстера Рейхардта, который радушно принял своего земляка. Иоганн Фридрих Рейхардт (1752– 1814), сын кёнигсбергского городского музыканта, музыкальный вундеркинд, пользовавшийся покровительством графа Кейзерлинга, слывшего большим меценатом, сумел выбиться в композиторы и виолончелисты при Фридрихе Великом. Он даже стал придворным капельмейстером.

«республиканизма» он в 1794 году лишился должности. «После этого Рейхардт с яростью и негодованием кинулся в революцию», – писал Гёте в своих «Анналах» в 1795 году. В «Ксениях» Шиллер и Гёте весьма пренебрежительно отзывались об этом мятежном человеке, издававшем в те годы и литературно-политические журналы («Лицей», «Германия»). Они уличали его в литературной некомпетентности, порицали за низкопоклонство, упрекали в том, что он берет деньги у двора, который тут же подвергает политическим нападкам, называли его интриганом; раздражал их и успех, которым пользовался Рейхардт у женщин. Рейхардт удостоился почти такого же количества двустиший, как и Николаи, другой объект нападок веймарских олимпийцев. Эта кампания обратила на себя внимание, и хорошо отзываться о Рейхардте стало дурным тоном. Однако у него нашлись и защитники. Среди них – Кант и Жан Поль. «Ужасно прискорбно для моего сердца, – писал последний, – что Гёте мог ранить столь близкого мне человека, как добрый Рейхардт». Жан Поль был в числе гостей в имении Гибихенштейн, где Рейхардт привечал под своим крылом молодых романтиков. Тик, братья Шлегели, Новалис и Фихте также бывали там, но они не сохранили чувства благодарности по отношению к тому, кто оказывал им гостеприимство. Фридрих Шлегель, которому Рейхардт обеспечил его первое публицистическое выступление, присоединился к общему хору хулителей, назвав Рейхардта «суетным экс-капельмейстером».

Рейхардту пришлось бороться за свою репутацию и искать средства к существованию. Нашлись люди при дворе, особенно женщины, которые замолвили за него словечко, и в 1797 году он вновь получил должность, правда, уже не придворного капельмейстера, а управляющего солеварнями в Шёнбеке близ Галле. Его обязанностью было организовать сбыт соли во Франконию, с чем он блестяще справился. Впрочем, работа не отнимала всех его сил и времени, и в зимний сезон он регулярно появлялся в Берлине, устраивая там концерты, участвуя в публицистической борьбе за «дероманизацию» музыкальной жизни и давая королеве Луизе уроки пения. Однако к дирижерскому пульту придворной оперы управляющего солеварнями не допускали, хотя с 1798 года ему вновь предоставили право именоваться «капельмейстером».

Учеником этого скандально знаменитого человека и стал Гофман. Его не отпугнули ни республиканские пристрастия учителя, ни кампания, развязанная против него. Он продолжал относиться к Рейнхардту с величайшим уважением. В автобиографических заметках Гофман называет его, наряду с соборным органистом Подбельским, своим главным музыкальным учителем. Правда, при этом он видит и ограниченность Рейхардта. В 1814 году Гофман писал: «Если порой мастеру что-то и не удавалось, то происходило это, вероятно, оттого, что его приобретенные эстетические представления о внешней форме отдавали приоритет разуму, который слишком склонен к обузданию фантазии, а она, разрывая все оковы, должна парить в смелом полете и неосознанно вдохновенно касаться струн, звуки которых, доносясь из вышних, чудесных сфер, находят отклик в наших душах».

Гофман здесь кратко формулирует свой собственный эстетический принцип: разум не должен сковывать фантазию.

«смелого полета».

В 1799 году Гофман сочиняет несколько песен для гитары и пишет зингшпиль «Маска». Замысел этих произведений обнаруживает мало смелости. Скорее они продиктованы трезвым расчетом. Гофман надеется, воспользовавшись сиюминутной конъюнктурой, создать себе имя. Песни для гитары он отправляет музыкальному издателю Гертелю в Лейпциг, дав в сопроводительном письме следующее пояснение: «Во всех музыкальных магазинах есть спрос на произведения для испанской гитары – инструмента, который теперь, хотя бы и ради того, чтобы отдать дань моде, берет в руки каждая дама, каждый кавалер, соблюдающий правила хорошего тона» (14 сентября 1799). Однако у Гертеля, видимо, не было спроса на подобного рода сочинения, поскольку он отказался издавать их. Не лучше обстоят у Гофмана и дела с зингшпилем. И в этом случае он полагает, что вкусы публики на его стороне, однако Ифланд даже не удостоил ответом безвестного в театральном мире автора. Лишь после специального запроса ему возвратили в 1804 году либретто и партитуру. На письме Гофмана Ифланд оставил заметку: «Разыскать и вежливо возвратить».

В своем зингшпиле «Маска» Гофман частично выходит за рамки, установленные правилами жанра. Не идиллия, не природа и не веселая, кокетливая любовная игра стоят на переднем плане – он использует мотив леденящих душу романтических сюжетов. Рануччо, искатель любовных приключений, которого сопровождает неуклюже-хитроватый слуга, покинул очередную пассию, и за это его преследует мстительный дух, «маска». Рануччо влюбляется в Манандану, дочь греческого купца, однако та не отвечает ему взаимностью. Это дает Гофману возможность вложить в уста Рануччо слова, рожденные его собственной любовной драмой, пережитой в Глогау: «Да, я – безумец, мятущийся против судьбы, против природы, в бессильной ярости грызущий оковы, которыми опутал меня злой рок».

В подобного рода проявлениях экзистенциального страха уже просматривается будущий Гофман – Гофман «Эликсиров сатаны». Однако это не слишком подходило для принятой атмосферы зингшпиля. Оковы, не позволяющие Рануччо сблизиться с Мананданой, действуют, как впоследствии выясняется, благотворно, ибо они уберегли героя от инцеста. В финале пьесы выясняется, что Манандана является сестрой Рануччо. В конце концов все устраивается наилучшим образом, поскольку за зловещей маской скрывается покинутая возлюбленная, прощающая неверного любовника, когда в нем вновь пробуждается чувство к ней. Гофман и сам придавал этому зингшпилю мало значения. Он быстро забыл о нем и лишь спустя четыре года вспомнил и затребовал обратно текст и партитуру.

его страсть к искусству, совершенно завладевшая им в богатом событиями и соблазнами Берлине. Лишь после того как был закончен и отправлен в театр зингшпиль, Гофман вместе с Гиппелем, на несколько дней прибывшим в Берлин, чтобы также сдать здесь третий экзамен, начинает готовиться к экзамену и сдает его с оценкой «превосходно». В мае он получает назначение на должность асессора в суде Познани – еще один шаг в направлении «хлебного дерева», обрести которое он, правда, надеялся в Берлине.

ибо лишь теперь он выходит за пределы опекающей и контролирующей его семьи. Другие в его возрасте давно уже самостоятельно пробиваются в жизни. Он же и в свои студенческие годы, и позднее жил в семье, оставался под семейным присмотром и в Глогау, и в Берлине. Обручение с Минной еще более усилило его привязанность к родственному окружению. И если бы он и вправду получил, как того хотел, назначение в Берлине, то, вероятнее всего, уже никогда не вырвался бы из-под опеки дядюшек и тетушек. Хотел он того или нет, но благодаря своему отъезду в Познань он вырвался на волю, встал на ноги.

Гофман отчетливо сознавал переломный характер этого события. Позднее, в письме Гиппелю (25 января 1803), он признавался, что до переезда в Познань «фантазия» была для него причиной «ада и рая», теперь же он вынужден следовать «железному требованию действительности». До Познани, как ему представляется, душевное смятение было подобно «лирическому донкихотству», теперь же оно обретает оттенок серьезности – яркий или, может быть, серый.

К тому времени, когда в июне 1800 года Гофман отправлялся в Познань, он уже два с половиной года был обручен с Минной. Почти все это время он жил с ней под одной крышей и относился к ней как к одному из членов семьи. Минна была неотъемлемой составной частью того мира Дёрферов, который он покидал, отправляясь в Познань. Разлука с невестой его мало печалила. Если для сравнения вспомнить о его мучительном расставании с Дорой, то станет ясно: он не любил свою кузину. Не случайно, что он не упоминает о ней в своих письмах берлинского периода. С Минной он обручился перед отъездом из Глогау, поскольку нуждался в успокоении и своего рода компенсации: в успокоении – дабы укрепиться в собственном решении наконец-то всерьез и со всей энергией пробиваться вперед по нелюбимой стезе юриспруденции; в компенсации – за любовные страдания, причиненные ему романом с Дорой. Теперь давняя любовная печаль позади, и потому он не нуждается более в компенсации, а служебная карьера, которую он начинает, пока что удовлетворяет его потребность в «солидности». Не успокоение, а развлечения требуются ему, но для этого Минна не годится. Она – по крайней мере в глазах Гофмана – предназначена на роль образцовой супруги чиновника, а свежеиспеченный асессор в настоящее время не склонен подвергать «очиновничиванию» свою любовную жизнь.

при этом он не предпринимает ничего для реализации своего намерения. Он остается пассивен, словно бы желая, чтобы само развитие событий привело его к окончательному решению. Спустя полтора года, когда он получит должность правительственного советника с твердым окладом, позволяющим ему завести семью, он, наконец, примет решение – и не в пользу Минны.

Гофман отправляется в Познань с таким чувством, словно его жизнь по-настоящему еще и не начиналась. Что касается любви, то Дора была для него уже невозможна, а Минна представлялась чем-то пресным и слишком обычным. Можно сказать, любви у него еще не было. И он надеется, что вся жизнь впереди. Точно так же и в отношении искусства, в котором он до сих пор так мало достиг. Берлинские юные гении – братья Шлегели, Тик, Брентано – немногим старше его, а уже наделали столько шума. О них говорят, а о нем, естественно, нет. Он не имеет имени, он пробует, учится, даже создает кое-что, однако не находит ни малейшего отклика у публики. Но что хуже всего – собственные произведения не убеждают и его самого. Иначе как могло случиться, что он на несколько лет просто забыл о своем зингшпиле!

будет. В юные годы считавшийся почти что музыкальным вундеркиндом и уже положивший в стол два романа собственного сочинения, он задержался в развитии. Очевидно, ему необходимо было пережить социальный крах (потерю должности в Варшаве в 1806 году, безработицу, голодную зиму 1807 года в Берлине), чтобы прорвались наружу его творческие силы, чтобы он смог убедить в собственной состоятельности и самого себя, и других.

Примечания

–1831), писатель и поэт; издавал (совместно с К. Брентано) сборники народных стихов, песен и баллад.

25. Ваккенродер Вильгельм Генрих (1773–1798), немецкий писатель.

26. Лесаж Ален Рене (1668–1747), французский писатель Роман «Хромой бес» был написан в 1701 году

–1787), композитор, работал в Милане, Вене, Париже. Оперная реформа Глюка, осуществлявшаяся в русле эстетики классицизма, отразила новые тенденции в искусстве Просвещения.