Приглашаем посетить сайт

Робб Грэм: Жизнь Гюго
Часть четвертая.
Глава 23. «Любить – значит действовать» (1878–1885)

Глава 23. «Любить – значит действовать» (1878–1885)

Хотя от него скрывали правду, его организм все выдал. Ему казалось, будто в него ударила молния; он высох, как старое дерево. Внутри росло ужасающее чувство пустоты. Слухи о том, что Гюго утешался с Бланш на следующее утро после удара, – откровенная ложь{1398}. Его «лира» бездействовала. Поэт Банвиль встретил Гюго в конце 1878 года и услышал печальный рассказ о невосполнимом ущербе: «Он хотел принести жертву Венере, но оказалось, что он на это не способен. Слабость, которую этот гранитный человек никогда раньше не испытывал, погрузила его в глубокую печаль. В своем пенисе он углядел признаки неминуемой смерти»{1399}.

Незадолго до того Гюго подсчитал, что человек способен жить двести лет{1400} – именно столько времени, чтобы все записать на бумагу. Теперь же у него едва оставалось время, чтобы изложить на бумаге распоряжения для душеприказчиков. Потеряны будут невероятные сокровища. Полное собрание его сочинений останется простым отрывком, капителями погребенного храма.

Ученики, врачи и Жюльетта дружно уговаривали его ехать на Гернси. Жюльетта велела снести с чердака сундуки. Даже малышке Жанне велели упросить дедушку. Неожиданно для самого себя Гюго очутился в поезде, который вез его в Гранвиль. Ему было неудобно; он ворчал. 5 июля 1878 года его, как старый сундук, доставили в «Отвиль-Хаус».

«Рай» обернулся адом. В интересах его «здоровья и славы» Жюльетта убеждала его «покончить с гнусным и ужасным прошлым». Гюго испытал чувство знакомое всем старикам: его лишали пагубной привычки, когда она стала для него больше всего нужна. Он стал раздражительным и мрачным. Пошатываясь, он шел к экипажу, который ежедневно возил его кататься по острову. Каждые несколько минут кучеру приказывали останавливаться – не для того, чтобы Гюго, как раньше, мог записать пришедшую в голову мысль, а для того, чтобы помочиться в кустах. Единственным метафорическим «удобрением борозд» стал крошечный обрывок стихотворения с необычно слабыми рифмами: «Пусть голос будет услышан / Шепчущий в море, шепчущий в лесу: / Будь моей любимой навеки!»{1401}

В семье произошел дворцовый переворот, и образовались соперничающие фракции. Судя по всему, верх одержала Жюльетта; она поспешила упрочить свое положение. Она сравнивала свою любовь со старой крепостью: стоя на крепостном валу, она освобождала горизонт от злобных созданий, «которые приписывают себе честь (что за честь!) возбуждать твои чувства с ущербом для твоего здоровья». Она защищала старого короля от «катапульт» Купидона. Великий литературный роман давно уже вступил в эпоху реализма. 17 июля 1878 года она написала племяннику в Париж:

«Постарайся разыскать эту особу [Бланш. – Г. Р.], которая погубила мое счастье, что несущественно. Гораздо важнее то, что она – увы! – губит величайшего гения в мире!

Воспользуйся помощью мадам Ноэль [экономка в доме на улице Клиши. – Г. Р.], которая, по-моему, крайне благоразумна и преданна, или справься в полиции. В префектуре есть люди, которые предлагают подобные услуги – конечно, за щедрое вознаграждение…

…я вышлю тебе список фраз на испанском, которые записываются на протяжении двух лет в записные книжки, с датами и подробностями. Пожалуйста, отдай их в перевод человеку, который знает испанский достаточно хорошо, чтобы понять сокращения и, возможно, содержащиеся в них грамматические ошибки.

Я только что поняла, что забыла дать тебе приметы той особы: возраст – от 26 до 28 лет, низкорослая, очень смуглая кожа, очень густые и кудрявые волосы, которые невозможно расчесать; расходящееся косоглазие – результат старой болезни глаз; умная, полуобразованная, очень хитрая и очень порочная; она похожа на второразрядную гризетку. По приметам хороший агент без труда выяснит ее местопребывание и ее настоящие привычки, не компрометируя человека, которым я продолжаю восхищаться и которого – увы! – продолжаю любить»{1402}.

Это великолепное письмо позволяет считать Жюльетту Друэ одним из первых биографов-исследователей, доброжелательным инспектором Жавером по отношению к Жану Вальжану – Гюго. Ее письмо лишний раз напоминает гюгофилам, которые пытаются скрыть его слабости, что любовь и желание знать правду не всегда бывают несовместимыми.

В Париже Мерис и Вакери решили сохранить преступные тайны хозяина. Репутация дороже жизни! Люди, которым предстояло сыграть роль посредников между Гюго и потомками, похоже, выполняли те же функции по отношению к его женщинам. 16 августа 1878 года Мерис написал Ришару Леклиду, который каждое воскресенье добровольно исполнял обязанности секретаря, и предложил взломать запертый ящик в столе Гюго и убрать все компрометирующие бумаги подальше от «известной особы» – он имел в виду Жюльетту Друэ{1403}.

Таким был новый порядок, к которому Гюго вернулся 10 ноября, разбитый, но непоколебимый. Место действия изменилось. Он очутился не на улице Клиши, но в скромном двухэтажном доме с мансардой (дом номер 130 на проспекте Эйлау) – одном из проспектов, который отходит от Триумфальной арки. То был новый квартал Парижа, роскошный, но сохранивший сельское обаяние, населенный пенсионерами и религиозными общинами. Каменная лестница вела из гостиной в сад, обсаженный раскидистыми деревьями. Из окна комнаты Гюго на втором этаже можно было дотянуться до веток – очень удобно для последнего его известного кота Гавроша. Спальня Жюльетты находилась на том же этаже; она все ближе подбиралась к спальне возлюбленного. 

Для внешнего мира иллюзию жизнеспособности поддерживали Вакери и Мерис. Их бурная деятельность вылилась в длинный список последних публикаций Гюго, который вводит в заблуждение. Вакери и Мерис издали три длинных поэмы, «Высшая жалость» (La Pitié Suprême, 1879), «Фанатики и религия» (Religions et Religion) и «Осел» (L’Âne, 1880); антологию «Четыре ветра духа» (1881); пьесу «Торквемада» (1882) и «последние выпуски» «Легенды веков» (1883). Все эти произведения были написаны гораздо раньше. Но, поскольку Гюго часто называл свои творения посланиями от мертвых к живым, уместным казалось, чтобы его «посмертные» произведения начали выходить, пока он еще был жив.

Новый дом Гюго стоял рядом с домом номер 132, в котором жила Алиса с детьми и мужем. Эдуар Локруа сражался с Гарибальди, сотрудничал с Рошфором, после разгрома Парижской коммуны сидел в тюрьме и был избран в парламент как один из светочей республиканцев-гюгопоклонников. Теперь ему предстояла задача посложнее: жить в одном доме с Виктором Гюго.

Трудность заключалась в том, что дерево, пораженное ударом молнии, уже выпускало новые побеги. Сначала это казалось невозможным. Гюго спал до полудня, что было катастрофой для его творчества, ведь писать он мог только по утрам, до того, как обед перенаправлял его энергию от мозга к желудку. Бланш отпугнуло предупреждение Жюльетты: может статься, что она окажется в постели с трупом. Ее срочно выдали замуж за какого-то клерка. После этой небольшой победы Гюго уже не пришлось ездить на омнибусе…

Однако его последнее полноразмерное стихотворение (17 ноября 1879 года) демонстрирует признаки выздоровления. Оно описывает мыслителя, который надеется постичь тайну творения, воспользовавшись образом мужчины, возбужденного отказом любовницы: «Пытаясь выхватить „да“ из голосов, которые говорят „нет“»{1404}. В стихотворении чувствуется какая-то недосказанность, заметна странная нескладность в построении фраз, которая предполагает, что потеря живости в сознании старого поэта иногда может быть выгодной с эстетической точки зрения – как ухудшение зрения у художника.

Похоже, Гюго по-прежнему тайно ускользал из дома и отправлялся на свои любовные экскурсии. Локруа пришел в смятение. Его приемных детей призывали на службу в качестве кумиров «гюгопоклонства», жена жаловалась, что старик щиплет ее за грудь, а всякий раз, когда Гюго лишали секса, дом по ночам заполнялся сверхъестественными звуками – звоном бьющихся зеркал, хлопаньем огромных парусов. Оказалось, что старик активно занимается любовью с тремя молодыми женщинами, в том числе с бывшей любовницей незаменимого Поля Мериса. А потом пошли шантажирующие письма: муж Бланш обнаружил в бумагах жены склад непристойных посланий. Локруа, чья политическая репутация зависела от репутации Гюго, обратился в полицию. Нельзя было допустить повторения эпизода с мадам Биар! Ходило много слухов, но на сей раз они оказали на его репутацию иное действие. Энергией Гюго восхищались, как будто она каким-то образом отражала жизненную силу всего народа: «Говорили, что в то время все тайные агенты и сотрудники полиции носили в кармане фотографии двух выдающихся стариков, одним из которых был Виктор Гюго. Если их желание исследовать парижское „дно“ толкнет их на опасные приключения, необходимо избежать громкого скандала или ареста»{1405}.

Подробности жизни Локруа в одном доме с Гюго – бессознательное соперничество, раздражающие привычки, – естественно, не сохранились. Его реакция на жизнь с сексуальным генератором дошла до нас лишь в грубых воспоминаниях Леона Доде. «Опять вы за свое, отвратительный старик! – якобы говорил Локруа, увидев, как Гюго крадется вниз в тапочках и жилете. – Оставьте кухарку в покое!»{1406}

Леон Доде был другом детства Жоржа Гюго, а позже женился на Жанне. Его воспоминания густо приправлены вымыслом и вымышленными разговорами, но, возможно, они довольно верно отражают точку зрения сироты Жоржа. Все отцовские функции, в том числе не самые популярные, например поддержание дисциплины, Гюго передал Локруа. Психологическая точность фантазии Доде подтверждается письмом, которое Жорж Гюго написал своему отчиму в 1894 году: «Я видел, как вы обращаетесь с Виктором Гюго, чью память вы теперь ревностно защищаете. Я видел, какие сцены происходили между великим стариком и вами, когда вам хватало безрассудства спорить с ним; вы говорили вещи, ужасавшие меня»{1407}.

Нарочно или нет Локруа расстраивал сексуальные экспедиции Гюго, но новый домашний режим явно подавлял его больше, чем Вторая империя. Поэзия его иссякла, его тираническое обаяние утратило силу, а к главному источнику его самовыражения относились как к отвратительному пороку.

5 июля 1879 года Жюльетта прижималась к Гюго на высоте тысячи футов{1408}. Далеко внизу раскинулся город ее любимого, похожий на рельефную карту его жизни: купола, шпили и башни, носившие имена некоторых самых известных его произведений. В корзине воздушного шара вокруг него собрались люди среднего возраста – прошлые и будущие биографы: Ришар Леклид, Поль де Сен-Виктор, Морис Талмейр и Поль Мерис.

С тех пор город постоянно менялся в его сознании, и можно было поверить, особенно с высоты тысячи футов, что его оптимизм был оправдан.

В апреле того же года приняли первый закон, даровавший амнистию коммунарам. Общую амнистию обещали объявить на следующий год. В 1882 году начальное образование стало светским; одним из последствий принятия этого закона стало обязательное механическое заучивание школьниками стихов Виктора Гюго. За холмами Парижа вдохновленные исследователи несли факел прогресса на Черный континент. Гюго говорил об этом в мае на банкете в честь отмены рабства в 1848 году: «Видели озера… Гигантские гидравлические машины приготовлены Природой и ждут Человека»{1409}. Сам воздушный шар был радостным символом. Он понравился Гюго так же, как фонограф, который он видел у министра почты («очень любопытно»), и новый высокоскоростной трамвай, до смерти напугавший Жюльетту. «В двадцатом веке, – сообщил Гюго месяц спустя, на первом социалистическом рабочем конгрессе, – война отомрет; виселица, ненависть, короли, границы и догматы – все отомрет. Человек будет жить»{1410}.

Портрет для салона рисовал Леон Бонна. Двигались только его губы – он восхвалял провидческое величие Лессепса, восстановившего Суэцкий канал. Как-то во время сеанса к нему пришел Лессепс, и Гюго призывал измученного Бонна скорее закончить портрет{1411}. Флобер уверял, что портрет «очень похож – вплоть до формы ногтей»{1412}. Очень похож на ту жизнь, которую вел Гюго: рука по-наполеоновски лежит на жилете (пятна скрыты глубокой тенью), а тяжелый локоть опирается на лежащего Гомера. Левый глаз запавший – тусклый от старости или смотрит на то, что оставалось невидимым для других.

Великий имиджмейкер пал жертвой других имиджмейкеров. В 80-х годах XIX века принято было считать Гюго во многом продуктом посмертного издания «Поступков и речей» (1889), книги, которую редакторы украсили приторными словесными виньетками. Последний раз Гюго появился на публике на приеме в честь детей Вёля (родина Мериса на побережье Ла-Манша) – приводится для того, чтобы нарушить слащавое единообразие, чтобы не топить Гюго в сладком сиропе: «Виктор Гюго садится, единственный „великий человек“ среди 74 маленьких гостей, за которыми ухаживают три дочери Поля Мериса». Устроили лотерею: «Судьба была умна. Первый приз достался бедной женщине с четырьмя детьми, вдове, которая больше не вышла замуж. Проливая слезы радости, она подошла получить приз вместе с малышкой, спавшей у нее на руках»{1413}.

«Очищенные» издания Гюго, сделанные Мерисом и Вакери и увековеченные в многочисленных переизданиях, демонстрируют воинствующее благоразумие, своего рода несгибаемость. Качество, которого, по мнению Гюго, недоставало творчеству Вольтера, – «уродство» – осторожно удалили из его собственного творчества, как раковую опухоль.

Избежать апофеоза было невозможно. После того как в 1880 году вышел последний указ об амнистии, Гюго больше не мог утверждать, что он представляет собой оппозицию из одного человека. Хотя он продолжал совершать странные поступки, например просил пощадить русских нигилистов и кабильских повстанцев в Алжире, его декларации оказывались достаточно неточными для того, чтобы потонуть в республиканской догматике. Гюго подарил Третьей республике мифологию: злой «старый режим» – Вторая империя; Парижская коммуна была дикой, но необходимой революцией. В наши дни кажется довольно точным мнение зятя Маркса, Поля Лафарга, который считал, что Гюго все время поддерживал буржуазные ценности и интересы. Он освещал мрак Второй империи факелом свободного предпринимательства и филантропического капитализма, защищая буржуазную идеологию, когда она стала неприемлемой для самой буржуазии{1414}. «Возмездие» и «Наполеон Малый» в конце концов стали двумя образцами коммерческого успеха. Банкиры платили целые состояния за первые издания этих книг.

В феврале 1881 года преходящую важность Гюго признали в величайшей народной дани, какую когда-либо отдавали живому писателю. 26 февраля ему исполнилось семьдесят девять лет, но все, с вполне уместным желанием забежать вперед, писали, что Виктор Гюго «вступил в восьмидесятый год жизни». Выбор даты явно был делом политическим. В прошлом праздник выпал бы на День святого Виктора, но дело происходило в современной, светской республике, где праздновали чисто языческий апофеоз{1415}.

день в театре «Гатэ» давали «Лукрецию Борджа», у входа на проспект Эйлау воздвигли триумфальную арку, а дом Гюго обнесли трехцветным знаменем. В палисаднике срубили платан, закрывавший вид.

Утром 27 февраля, в воскресенье, по проспекту Эйлау растянулась длиннейшая процессия – такой не видели со времен Наполеона Бонапарта. Процессия тянулась по Елисейским Полям, по набережным, до самого центра Парижа. Дешевые поезда везли подкрепление из провинции; в столицу приехало почти все население ближайших городков. Официальных гидов можно было опознать по розе и подсолнуху (отсылка к песенке Козетты из «Отверженных»). Любопытно, что юбилей Гюго устраивали те же, кто в свое время проводил пышные шествия Наполеона III.

Невзирая на лютый холод и метель – вихри неслись по проложенным Османом широким проспектам – процессия вышла в полдень. Через шесть часов перед Гюго прошло свыше полумиллиона человек. Он сидел у окна с Жоржем и Жанной, которым велел сохранить это зрелище в памяти. Время от времени он выходил на балкон. Многие заметили, что в глазах у него стояли слезы.

Сначала шли сенаторы и депутаты, затем группа детей со знаменем, на котором было написано «Искусство быть дедом». Пять тысяч музыкантов исполняли «Марсельезу». Шли делегации от городов и округов, в которых Гюго никогда не был, Демократический союз антиклерикальной пропаганды, «Друзья развода», все парижские школы, члены двадцати гимнастических клубов в трико, группа наборщиков, которая несла старый ручной пресс, – утверждали, что на нем набирали первые стихи Гюго. Мимо дома проехал огромный торт с фигурками из произведений Виктора Гюго.

К тому времени, как на улицах зажглись фонари, дом Гюго ломился от флагов и свежих цветов (дело было в феврале). Когда показалась группа с плакатом «Муниципальный суд Парижа», Гюго встал и произнес несколько слов: «Я салютую Парижу. Я салютую огромному городу. Я салютую Парижу не от своего имени, ибо я ничто, но от имени всех жителей Земли, которые живут, рассуждают, думают, любят и надеются». Такого рода речь он мог бы написать даже во сне – на самом деле иногда так и было{1416}. Самая значимая фраза проскочила ближе к концу, хотя кажется, что она прошла незамеченной даже для католической прессы: «Тот, кто говорит с Парижем, говорит со всем миром. Urbi et orbi». Гюго подмигивал своему сопернику в Ватикане.

которые не сразу удавалось отыскать на карте. Французский делегат от Интернационала подарил Гюго два огромных тома с 10 тысячами подписей. Прибыла делегация и от ирландских республиканцев; они благодарили Гюго за постоянную поддержку{1417}. Отчасти поэтому официальных посланий от королевы Великобритании не было, хотя все знали, что лауреат, лорд Теннисон, в 1877 году послал к Гюго своего сына с ужасным сонетом, объявлявшим Гюго «победителем (Виктором) в поэзии, победителем в романе»:

Странный Титан, придавленный зимним грузом лет,
Еще несломленный, бурный голос Франции!
Который не любит нашу Англию – так говорят…{1418}

С конца Второй империи Гюго сравнивал себя с Вольтером, и не только из-за его гуманизма, но и из-за его триумфального возвращения в Париж в 1778 году. С точки зрения статистики Гюго превзошел Вольтера. Ни один писатель не видел лицом к лицу стольких своих читателей. Десять недель спустя его отрезок проспекта Эйлау был переименован в проспект Виктора Гюго, а расположенный рядом перекресток назвали площадью Виктора Гюго. Адрес на письмах, приходивших отовсюду, теперь можно было надписывать так: «Виктору Гюго, проспект его имени».

«В определенных случаях, хотя не сделано ничего, чтобы заслужить такие почести, позволить себе быть вознагражденным – это долг. Будучи скромным гражданином, я склоняюсь перед честью, дарованной мне республикой». Другой ответ был символическим. 31 августа 1881 года Гюго переписал завещание. На сей раз он оставлял 40 тысяч франков «бедным», повторил свое желание, чтобы его похоронили в самом дешевом гробу, в каком хоронят нищих, и, не посоветовавшись с ними, назначил Жюля Греви, Леона Сея и Леона Гамбетта своими душеприказчиками. Такой выбор кажется необъяснимым, если не знать, что эти люди были, соответственно, президентом республики, президентом сената и президентом палаты депутатов{1419}. Последний долг ему должны были отдать приемный отец нации, папа, президент и главный «простой гражданин».

«Смерть нечиста». «Умирать унизительно. Последние смутные видения ужасны»{1420}. Состояние рассудка Гюго после удара, перенесенного в 1878 году, и после, возможно, более опасного спектакля организованного массового низкопоклонства трудно определить; обычно его обходят из уважения к умирающему. Прибегают к своего рода нравственной эвтаназии. Заявлениям Гюго всегда немного не хватало обычного здравомыслия, и нет причины принимать его чувство юмора за старческий маразм. Оказалось, что на месте нового здания, которое собирались возвести по проекту архитектора, дальнего родственника Гюго, стоит старая башня XIII века. «Уничтожить башню? – написал Гюго. – Нет. Уничтожить архитектора? Да»{1421}.

Указывает ли на психическое расстройство убеждение Гюго в том, что он – прямой преемник Иисуса Христа и Вольтера? Вопрос спорный. Тургенев вспоминал, как один молодой человек в салоне Гюго заявил: мол, проспект Эйлау – слишком ничтожная улица, чтобы называть ее в честь Виктора Гюго. Следует переименовать весь город. «Это придет, это придет», – якобы отвечал Гюго{1422}. Рассказ нельзя считать совершенно неправдоподобным, хотя слова восьмидесятилетнего человека, который часто засыпал и все хуже слышал, легко истолковать превратно.

Однако есть признаки того, что Гюго все больше становился жертвой своего «я» и постепенно утрачивал навык прятать определенные грани своей личности. Когда из клиники Адели 8 августа 1881 года пришла просьба прислать еще денег, он отрицал, что был знаком с мадам Баа, компаньонкой Адели («первой негритянкой в моей жизни»), хотя за пять дней до того записал в дневнике, как посещал клинику: «Мадам Баа принесла мне очень красивый букет из раскрашенных птичьих перьев».

Похоже, что Бланш он совершенно забыл. Что еще примечательнее, та же участь постигла и парижских бедняков. В конце концов Гюго увеличил размер посмертного «подаяния» до 50 тысяч франков. Разумеется, он делал и другие пожертвования. По приблизительным подсчетам, общая сумма составляет 200 тысяч франков после его возвращения из ссылки{1423}.

«Переписки» приглашает читателей восхититься этим «примером для богатых»{1424}. И все же размер суммы, оставленной в наследство, не доходит и до одного процента состояния Гюго; другие «богатые» только рады будут последовать такому примеру. Гюго упорно отказывался давать деньги в долг знакомым, попавшим в трудное положение. Любопытно, что единственным исключением из этого правила была, вплоть до ее смерти в 1879 году, Леони Биар.

чеков на выплату гонорара, которые так и не были обналичены, в том числе чек на 17 тысяч франков{1425}. Скорее всего, Гюго в некотором смысле так и не оправился после своего детства, когда все зависело от непредвиденных обстоятельств. Он унаследовал от матери привычку экономить. Завязки от передника и завязки от кошелька тесно переплетены, и он, разумеется, не одинок в склонности урезать себя во всем. Его состояние, заработанное честным трудом, было, по его мнению, добродетельным по своей сути.

Во всяком случае, он сознавал, что пожертвовал жизнь бедным. В этом отношении одним из самых поучительных текстов является одна из самых длинных личных заметок за последние три года его жизни. Муж Бланш пытался шантажировать Гюго, и его это тревожило:

«Долгая цельная жизнь. Восемьдесят лет. Преданность; добрые дела с женщинами, для женщин, через женщин; на коленях перед женщиной – очаровательным созданием, которое делает Землю желанной для мужчины. Все оканчивается клеветой – низкой, грязной, подлой; оканчивается грязью. Цельному человеку не остается ничего другого… [Здесь Гюго замечает, что его мысль превращается в стихи. – Г. Р.].

Ему осталось лишь с улыбкой повернуться к Богу,

Или:


Лишь обратить к Богу свою мягкую улыбку»{1426}.

Рифмованное двустишие, которое когда-то было главным стимулом священной дисциплины, превратилось в пару костылей, подпиравших его «я».

Теперь за обеденным столом самое печальное зрелище являл не старый, глухой поэт, рассеянный, как человек, который собирается в долгое путешествие, а Жюльетта Друэ. Она сидела за своим прибором, мучаясь от постоянной боли. Все ее силы уходили на то, чтобы не извергнуть съеденное. Гюго уговаривал ее есть и сохранять здоровье{1427}. Весной 1879 года у нее начались боли. Лауданум не помогал. У Жюльетты нашли рак желудка. Единственным лекарством для нее стали «домашние дела». Она очень долго прожила на чистой преданности. Каждое утро она приносила Гюго неизменные два яйца, вскрывала его письма («лущила горох», как она это называла), зачитывала ему повестку дня в сенате, напоминала, чтобы он не забыл надеть новое пальто, беспокоилась из-за его кашля и, когда Гюго присутствовал на заседаниях сената, ждала его снаружи в коляске.

Своих знакомых женского пола Гюго учил адресовать письма Полю Мерису, но даже официальная переписка омрачена его привычками. Он получал фривольные записки от женщин, которых Жюльетта вынуждена была приглашать к ужину, предварительно убедившись, что их мужей или любовников не пригласили на тот же день.

«Я трачу время, снова и снова склеивая своего кумира по кусочкам, но мне не удается скрыть трещины. Может быть, на небесах есть божественный раствор, который сотрет их все»{1428}.

Настоятельные просьбы Гюго, чтобы она ела, были вежливым притворством при гостях. В письмах он предчувствует окончательное возвращение из ссылки – в рай, который уже показывал свой возраст, – в мистико-социалистический рай, который он описывал сравнительно точно, так как ставил себя в положение Бога: они будут жить вместе со своими детьми и своими «ангелами», «в любви, в пользе и в свете». «Это только справедливо. Мне кажется, именно так я и поступлю. Как может Он не поступить так же?»{1429}

Жюльетта умерла 11 мая 1883 года. До последнего она убеждала возлюбленного, что не чувствует боли. Ей было семьдесят семь лет. Огромная толпа провожала ее на кладбище в Сен-Манде, где ее похоронили рядом с дочерью. В книге соболезнований – имена Жоржа Клемансо, Стефана Малларме, Альфреда Нобеля, Эрнеста Ренана и Огюста Родена{1430}. Гюго остался дома. Смерть Жюльетты его потрясла. Врачи запретили ему двигаться.

За два года до того Жюльетта выбрала глыбу мрамора для своего надгробного камня и обсудила с Гюго эпитафию. Они остановились на одном из многих неопубликованных стихотворений, которое она хранила в своем личном архиве:

Когда от меня не останется ничего, кроме холодного пепла,

Скажите себе, если память обо мне сохранится в вашем сердце:
У мира его мысли,
Зато у меня была его любовь!{1431}

Как ни странно, надгробный камень остался гладким. Эпитафию выгравировали через много лет после смерти Гюго – когда все люди, знавшие Жюльетту, уже умерли{1432}.

«Виктор Гюго», сооружена Жюльеттой Друэ. Однако на кладбище речь произнес только Огюст Вакери: госпожа Друэ, объявил он, имела «право на свою долю славы, так как принимала участие в борьбе».

Конечно, на похоронах не было священника, который мог бы одернуть Вакери. Его обкатанные фразы о «правах» и «доле» и без того намекали на ее семейное положение. Законную госпожу Гюго оплакали, как положено, и ей отведено должное место в томе III «Поступков и речей». В роскошном томе, отредактированном Вакери и Мерисом, есть речь в честь машиниста, который спас поезд, речь Гюго на похоронах Луи Блана, речь на юбилейном банкете, речь на тошнотворной лотерее в Вёле с рыдающей вдовой, «которая осталась вдовой». Где-то в середине этой болтовни умерла Жюльетта Друэ.

Когда в 1951 году опубликовали 1001 ее письмо к Гюго, с предисловием, в котором подчеркивалась ее рабская преданность, Жюльетту Друэ признали одной из величайших представительниц эпистолярного жанра во французской литературе. Великодушное, но вполне заслуженное преувеличение. Если бы Поль Мерис редактировал доверенные ему произведения с теми же любовью и тщанием, с какими Жюльетта переписывала рукописи Гюго и ухаживала за его телом, разумом и репутацией в течение пятидесяти лет, он, возможно, и заслужил бы образ самоотверженной преданности, скрасивший остаток его жизни.

В том году Гюго сделал всего одну запись в дневнике. Она помечена 20 июня: Je vais bientôt te rejondre, ma bien-aimée («Я скоро буду с тобой, любимая»). Простой, несовершенный александрийский стих. Глагол перешагивает цезуру, как душа, стремящаяся пересечь огромный водораздел.

«Байрон» развевался французский триколор. В отеле остановился Виктор Гюго, пестовавший свое горе; он махал толпам народа с террасы. К нему приходили посетители, среди них пастор из Нима. «Да, – сказал Гюго, – я верю в Бога… Во Вселенной нет ничего бесполезного»{1433}. Он начал произносить «последние слова». Так назывался литературный жанр, в котором он оказался таким же плодовитым, как и во всех остальных; возможно, именно в этом жанре он практиковался всю жизнь.

Гюго{1434}. Доходили до него и мнения инакомыслящих. Они стали первыми из многих противоречивых суждений, тянувших его величие к крайностям: «совершенный кретин» (Дюмасын), «глуп, как Гималаи» (Леконт де Лиль). «Я не нахожу это замечание неприятным, – написал Гюго, – и прощаю Леконта де Лиля, который кажется мне просто обыкновенным глупцом»{1435}. Кем бы ни были его гости, Гюго пытался быть доступным, как подарочное издание. «Листайте меня», – говорил он гостям{1436}. Правда, многие приходили лишь затем, чтобы полюбоваться переплетом: «Одна громкоголосая, меднолицая американка остановилась перед ним и, к его очевидной досаде, продекламировала одно из его красивых стихотворений. Ее мать подсела к нему на диван; погладив его хрупкую руку своим жирным кулаком, она заявила, что он, несомненно, величайший из живущих»{1437}.

В июне того года вышла «последняя часть» «Легенды веков»{1438}. Первое стихотворение, датированное 2 июня 1883 года, было написано на десять лет раньше. Темы оставались теми же: наказание зла, упорная безмятежность пророков и героев. Данте разбужен, чтобы он мог обновить свой «Ад» и поместить среди проклятых ханжу с волчьими глазами, Наполеона III. В «Преисподней» говорится, что, если бы можно было поднять зловещую лапу сфинкса, под ней нашелся бы ответ на загадку творения: «Любовь». В книгу вошли и старые стихотворения, вдохновленные Бланш, – к тому времени она, судя по всему, перестала существовать даже в качестве воспоминания. «Мы направимся к греческим небесам, где живут Музы». «Это благородная земля пропастей и вершин, / Моя красавица, где сердце мужчины забывает / Все, что не связано с рассветом и возвышенными местами».

В 1884 году Гюго по-прежнему активен. Он ходил в сенат и выслушал «Гимн Виктору Гюго» Сен-Санса. Его часто видели без трости, зонтика или плаща. Один американский гость, видевший Гюго в 1884 году, записал поразившее его впечатление: похоже, Гюго имел свою точку зрения почти на всех живых американских писателей (вопреки тому, что он время от времени не узнавал членов собственной семьи){1439}. Неужели он снова начал читать книги? Последние вялые стихи подтверждают возвращение старой привычки: переводу Горация на французский. Он выбрал оду гранитному упорству справедливости: «Крошась, Вселенная / Раздробит мне кости, не поколебав мой дух»{1440} (28 апреля 1884 года).

Самые последние строки (9 мая 1884 года) стали слабым, домашним отголоском рыка сфинкса, последним актом приручения льва: «Я желаю коту доброго утра; / Я протягиваю руку, он дает мне лапу; / Мы добрые друзья»{1441}.

Свое последнее лето Гюго провел в доме Поля Мериса на побережье Ла-Манша, между Дьепом и Феканом. В день отъезда, когда вещи были собраны и его ждал экипаж, Гюго долго не могли найти. Обыскали дом и сад. Там его не оказалось. Наконец его нашли на террасе летнего дома. Он сидел в кресле и смотрел на море{1442}.

… Жоржу и Леону Доде, которые играли в саду: «Земля зовет меня»{1443}. Своему секретарю Леклиду – они повторялись, как напев: «Грустный, глухой и старый, / Трижды молчащий, / Закрой глаза свои на земле, / Открой их на небесах»{1444}. Последний раз Гюго говорил на публике в студии Бартольди, после того как осмотрел изнутри статую Свободы – один памятник обратился к другому: «Море, это огромное беспокойное существо, безмятежно наблюдает за единением двух великих земель»{1445}.

Попрощавшись с Океаном, Гюго несколько раз сказал последнее «прости» и другой «пропасти» – женщине. Весной 1885 года в его дневнике восемь раз появляются символы, обозначающие половой акт{1446}. Последний появляется 5 апреля, через тридцать восемь дней после того, как ему исполнилось восемьдесят три года. Таким образом, последние записанные им слова (19 мая) приобретают вполне уместное двусмысленное значение: «Любить – значит действовать».

14 мая 1885 года, после ужина с Фердинаном де Лессепсом, Гюго начал свой последний спектакль, прорыв свой канал для внешнего мира.

Лежа в ту ночь в постели, он вдруг ощутил тошноту. Врачи диагностировали поражение сердца и закупорку легких. У него началась пневмония. Ему следовало надевать шляпу, писали в «Фигаро», чей репортер видел его накануне с непокрытой головой в академии. К следующему вторнику улицу перед домом наводнила толпа.

Гюго лежал в своей широкой кровати под балдахином, глядя на камин со старыми бронзовыми часами, и гадал, сколько времени он будет умирать. Ему уже стало трудно дышать. Время от времени болезнь поднимала его и встряхивала, как тряпку. «Друг, – обратился он к Локруа, – с тобой говорит мертвец». Жорж и Жанна стояли на том месте, где дедушка мог их видеть, когда открывал глаза, но Жорж то и дело разражался слезами; его пришлось увести. Внизу гости расписывались в книге посетителей. Подробное и полное освещение агонии Гюго доказало: он справедливо считал Вольтера и Гете своими ближайшими соперниками из современников. Ни один другой писатель не пользовался такой широкой известностью. Уход Гюго стал новостью на первых полосах всех газет от Санкт-Петербурга до Сакраменто{1447}.

выскочил из кровати; его пришлось укладывать силой. Затем он перекатился на другой бок и несколько секунд стоял на полу, крича: C’est ici le combat du jour et de la nuit («Это борьба дня и ночи» или «света и тьмы»). Идеальный александрийский стих. Присутствовали и внеземные слушатели – семейные «ангелы» и его собратья-маги: Гомер, Иисус Христос, Данте, Шекспир. «Вы знаете, что я верю, – писал Гюго в послесловии к оде на смерть Готье, – там, наверху, читают стихи (если они очень красивы). Мое стихотворение порадовало бы нашего бедного друга. Хорошо, что все должно вернуться на небеса, но грустно, что ничто оттуда уже не спускается»{1448}.

Александрийский стих был определенно достаточно красивым в его обманчивой ясности. Вопреки общепринятому мнению, типичная антитеза Виктора Гюго растворяет противоположности, а не разводит их. По какую сторону жизни находится ночь, а по какую – день? Еще одна фраза, слетевшая с его губ в последние минуты: «Вижу темный свет», – была более явным намеком на единство противоположностей. Возможно, подтвердилось ужасающее видение из «Что говорят уста тьмы»: «Ужасное черное солнце, излучающее мрак…»

На рассвете после тяжелой ночи он совсем ослаб. Репортеры ринулись в редакции. Но Гюго неожиданно полегчало. «Как трудно умирать, – сказал он. – Я был уже готов». Стоявшей на улице толпе постоянно передавали его «последние слова». «Вот и конец, мое сердце умерло». «Мне хорошо. Это смерть». Католическая газета «Вселенная» нашла последние слова Гюго «огорчительными из-за отсутствия какой бы то ни было религиозной мысли» и продемонстрировала свою набожность, предсказав ему вечное страдание, «которое покажется ему гораздо более долгим, чем мучения длиной в несколько часов или дней». Гюго сообщил о «легкой боли» – он по-прежнему был мастером скромных преуменьшений. Врачи предписали морфин, препарат хинного дерева, рвотный орех и кислород. Толпа снаружи наслаждалась великолепным зрелищем: из кареты вышла Сара Бернар. Она пришла засвидетельствовать свое уважение.

В пять часов – неожиданность: Гюго стало лучше; давно уже он не чувствовал себя так хорошо. Казалось, болезнь его очистила. Жорж уверял Жанну, что дедушка будет жить. Врачи не знали, что писать в следующем пресс-релизе. Гюго сидел в кресле, спрашивал об Алисе, которая слегла после бессонной ночи. Под занавес он выпил три чашки бульона, а затем – бокал белого вина. Редакторы газет готовили специальные выпуски и проклинали свое везение. Архиепископ Парижский, который в то время сам «поправлялся после болезни, сходной с его собственной», предложил соборовать Гюго. В комиксе его изобразили сидящим на корточках на крыше дома Гюго, с сачком для бабочек, в который он надеялся уловить заблудшую душу{1449}. Локруа напомнил архиепископу последнюю волю Гюго. Его завещание было общеизвестно: «Я закрою мои земные глаза, но духовные глаза останутся открытыми шире, чем раньше. Я отрицаю молитвы всех церквей. Прошу о молитве из каждой души». Обращение Виктора Гюго на смертном одре стало бы величайшим потрясением даже для католической церкви. Репортеры религиозных изданий сочиняли необычно злобные некрологи. Некоторые решили приукрасить истину, написав, будто Виктор Гюго в последний миг позвал священника.

В ту ночь над Парижем разразилась гроза. Утром толпа стояла под зонтиками – Гюго мог бы сравнить ее с римской «черепахой», осаждающей крепость. Гюго попрощался с Жанной. Ужасная борьба началась в семь утра. Слышали слово «расставание». Полицейские сдерживали толпу. Гюго поднял голову, как будто поклонился и снова упал на подушку. На сей раз он ушел навсегда. Часы остановились в 13.27 в пятницу, 22 мая 1885 года. Неофициальный конец XIX века. То была смерть, которой он имел все основания гордиться.

«Гюго умер», «Виктор Гюго пересекает реку смерти и входит в темную долину». «Финита. Жизнь Виктора Гюго должным образом завершилась»{1451}.

В Париже весть о его смерти распространилась со скоростью слухов. Отели были переполнены; в предместьях подонки общества, на которых всегда можно рассчитывать, когда рушится существующий строй, готовились праздновать самый пышный день рождения.

Примечания.

1398. J. Lesclide, 5.

1399. Goncourt, II, 809 (21 декабря 1878).

–188.

1401. Moi, l’Amour, le Femme, OC, XIV, 364.

–385.

1403. 16 августа 1878. См.: Guillemin (1954), 129–130; Massin, XVI, 603, № 31.

1403. 16 августа 1878. См.: Guillemin (1954), 129–130; Massin, XVI, 603, № 31.

1405. Sherard (1905), 6. Второго знаменитого старика не называли.

1406. L. Daudet, 233.

1407. Juin, III, 258; отголоски см.: Goncourt, III, 1066.

1408. Choses Vues, 5 июля 1879; Le Rappel, 8 июля 1879; R. Lesclide, 152–155.

1410. AP, OC, X, 1059.

1411. Claretie (1883), 289–290.

1412. Flaubert, 12 июня 1879.

1413. AP, 1034.

–138; см. также: P. Albouy, ‘La Vie Posthume de Victor Hugo’: Massin, XVI, ii.

1415. Agulhon, 24.

1416. Choses Vues, 25 февраля 1884 (речь в сенате).

1417. Письмо Parnell см.: Lebreton-Savigny, 128. См. также: Maxse, 15: просьба к Гюго сохранять «великодушное молчание» по ирландскому вопросу.

1418. ‘To Victor Hugo’, The Nineteenth Century, июнь 1877, в слегка измененном виде – см.: Ballads and Other Poems (1880): см. S. Gaudon, ‘Anglophobie?’/James, ed. (1986), где приводится ответ Гюго: «Как могу я не любить Англию, если она рождает таких людей, как вы!» (4 июня 1877). По словам сына, у Теннисона сложилось впечатление, что «Виктор Гюго – неровный гений… он напоминает, что между возвышенным и смешным всего один шаг».

1420. Les Misérables, V, 3, 5.

1421. Башня Вербуа на улице Сен-Мантен: AP, OC, X, 1042–1043; Hillairet, II, 469.

1422. I. Pavlovsky/Biré (1891), II, 237–238.

1423. Bellosta.

1425. R. Lesclide, 169–170; Lockroy, 285.

1426. Choses Vues, 1882.

1427. Mme Daudet, 46.

1428. Drouet (1951), 809 (8 августа 1880).

à Juliette Drouet, 179–180 (21 мая 1880).

1430. Le Rappel, 14 мая 1883: Pouchain, Sabourin, 422.

1431. ‘Quand je ne serai plus…’, Dernière Gerbe.

1432. Guimbaud, Victor Hugo et Juliette Drouet, 255; Drouet (1951), 823.

1433. Fabre, 10. О визите графа фон Мольтке: Lockroy, 291–292.

1435. 8 августа 1872; Calmettes, 320–321.

1436. Claretie (1902), 3, 113.

1437. The Detroit Free Press, 24 мая 1885: Lebreton-Savigny, 281.

1438. Неаккуратно сделанное смешанное издание «Легенды веков» вышло также в 1883 г. в т. н. издании «без дальнейших поправок» Этцеля – Куантена.

‘Mont’, ‘A Chat with Victor Hugo’. The Baltimore Sun, 1884: Bandy, 482–483.

1440. Océan Vers, OC, VII, 1075; Horace, Odes, III, 3.

1441. Océan Vers, 1075.

1442. По свидетельству мадам Клемансо-Мерис, дочери Поля Мериса: Levaillant, 273.

1443. L. Daudet, 246.

’Amour, la Femme, OC, XIV, 326.

1445. AP, OC, X, 1035.

1446. Guillemin (1954), 134.

1448. Гюго – Этцелю, сентябрь 1873: Parménie, 586.

1450. Dieu (Fragments), OC, XV, 611.

1451. The Daily Inter Ocean (Chicago); Courier Journal (Louisville, KY); The Minneapolis Daily Tribune: Lebreton-Savigny, 138.