Приглашаем посетить сайт

Робб Грэм: Жизнь Гюго
Часть третья.
Глава 19. Кальварии (1868–1870)

Глава 19. Кальварии (1868–1870)

Гюго стоял у железнодорожных путей на бельгийской границе. Поезд увозил гроб с телом его жены в сторону Парижа. Семнадцать лет назад он вышел на этой же станции в темноте, надвинув на глаза кепку. Став самым известным в мире диссидентом, он собирался вынырнуть из ночи ссылки и засиять на новом горизонте.

Гроб увезли слишком поздно, и Гюго не успел на обратный поезд. Ночевал он в доме своего поклонника в Кьеврене, подписал экземпляр «Отверженных», который нашел в спальне, и утренним поездом уехал в Брюссель, где, судя по дневнику, искал естественного утешения: «Луиза, Марэ, 27,5 франка».

Адель едва ли могла умереть в более подходящее время. Ее смерть, в числе прочих событий, знаменовала собой окончание ссылки. За одиннадцать дней до того Алиса Гюго родила Жоржа Второго, обожаемого внука Гюго; он проживет достаточно долго и успеет промотать большую часть своего огромного наследства. За четыре дня до рождения внука Гюго написал последние слова романа «Человек, который смеется». Роман стал плодом полутора лет напряженной работы. Затем, через несколько недель после похорон, началась работа над следующим большим гвоздем, который предстояло забить в крышку гроба Второй империи. Вакери, Мерис и сыновья Гюго воспользовались преимуществами нового закона, который разрешал издавать газеты без согласия министерства: империя слабела и шла на уступки. Ослабленное забастовками, скандалами, экономическим спадом и угрозами Бисмарка, правительство надеялось сдержать плотину республиканства, приоткрыв шлюзы. На практике эта «либеральная реформа» породила внезапный рост газет-однодневок и журналистов, которых то и дело штрафовали, сажали в тюрьму и высылали. Цензуру передали судебным органам.

Гюго попросили выбрать название для новой газеты. Вначале он собирался назвать ее La Répu-gnance («Отвращение»), через дефис: когда империя падет, вторую часть слова можно заменить, и газета станет называться La République. Мерису больше понравилось еще одно, позднейшее, предложение Гюго: Le Rappel («Призыв», «Вызов», «Напоминание»), потому что у этого слова «много значений, и все превосходные»: «призыв сплотиться вокруг республиканского флага, напоминание о прошлом… призыв Бонапарта к порядочности и так далее». В письме к редакторам, которое появилось в первом номере (13 мая 1869 года) Гюго выделил шестнадцать значений слова и все обобщил в одном призыве: Fiat jus! («Да будет справедливость!»)

Естественно, сам Гюго намеревался быть «просто читателем»: он хранил обет не отмечать свое политическое возвращение ни в печати, ни лично, до тех пор, пока не вернется «свобода». Это не помешало Le Rappel публиковать все его речи и послания, а также снабжать 50 тысяч читателей регулярными сообщениями с острова Гернси. Тем временем Гюго тихо работал за письменным столом. Он сиял на горизонте, словно огромная звезда, и выполнял функцию, которую сам пророчески определил для себя еще в 40-е годы: «Знать, когда настанет нужный день и нужное время, – вот тайна истинного гения. Его терпеливая безмятежность успокаивает и в то же время устрашает пигмеев и заранее готовит их к сдаче и повиновению. Многие битвы выиграны еще до начала… зрелищем могущественной силы, которая отдыхает и спит»{1200}.

Иными словами, теперь было два Виктора Гюго, которые двигались параллельными курсами: писатель, который бежал наперегонки со смертью, выкапывая и записывая остатки содержимого своего мозга, и республиканец, который тянул время, как будто перед ним лежала вечность.

Группа, составлявшая штаб-квартиру Гюго, казалась малышу Жоржу странным собранием революционеров. Он смотрел на них из колыбели – невольно напрашивается сравнение с королевской семьей.

Жорж видел длинный нос и черные, зализанные волосы Огюста Вакери, который последние семнадцать лет подпитывался ненавистью к англичанам и Наполеону III. Вакери удалось стать оригинальным драматургом, но, поскольку все его творчество вращалось на орбите вокруг Гюго, сейчас трудно понять, удалось ли ему стать чем-то большим, а не просто маленьким, назойливым спутником огромной планеты.

профилактикой от любви{1201}. Его воззрения стали чисто теоретическими; судя по его дневнику, между 1860 и 1870 годами они с «Жужу» занимались любовью всего два раза. Сама Жюльетта подавляла всякое желание войти в святилище, у двери которого она, «как верный пес», просидела последние тридцать пять лет. Их роман стал самым длинным во всем XIX столетии. Поменять роли значило нарушить вселенскую гармонию: «Мне кажется, что я люблю тебя за нас обеих – за твою великодушную покойницу и за себя. Прошу у нее позволения любить тебя, пока я жива в этом мире и в следующем… Пусть все небесные и земные нимбы станут ее звездной короной навечно»{1202}.

Франсуа-Виктор еще оплакивал свою невесту, еще просил у отца «наград» за свои пылкие, подстрекательские передовицы, но по-прежнему отказывался жениться. Тем не менее Гюго придумал для него будущее такое неожиданно величественное, что Франсуа-Виктор ни о чем не догадывался. Если бы его замысел увенчался успехом, Гюго стали бы ведущей политической династией Соединенных Штатов Европы и построили мост между мирами, которым как будто суждено было навеки остаться разделенными: аристократия и республика, знать и буржуазия, Англия и Франция. 

Он собирался женить Франсуа-Виктора на «восхитительной» леди Диане Боклерк, которая была частой гостьей в «Отвиль-Хаус». Ее «алой кровью» Гюго собирался стереть пятно позора от «никудышного английского солдатика» Адели. Брат леди Дианы был десятым герцогом Сент-Олбенс – «очень либеральный, почти республиканец», как уверял Гюго сына{1203}. Он не упомянул о том, что Уильям Амелиус Обри де Вер Боклерк был членом Жокей-клуба, другом принца Уэльского и владельцем угольной шахты в Ноттингемшире{1204}. Поскольку леди Диана проявляла признаки легкого слабоумия и, похоже, больше интересовалась Гюго, чем его сыном (по ее словам, она помнила, что «в прошлой жизни была его кошкой»){1205}, возможно, Франсуа-Виктор поступил мудро, отказавшись на ней жениться. И все же его отец вставил сына английского пэра-республиканца в «Человека, который смеется» и с успехом предлагал Франсуа-Виктору роль в своей фантазии{1206}.

Разочарование Гюго можно понять. Заполучив в семью леди Диану, он завязал бы более прочные связи в Англии, чем во Франции. Он общался бы с «краснощекой буржуазкой», королевой Викторией{1207}, а его зять заседал бы в парламенте Великобритании. При должном освещении все это было бы интересной проверкой его дипломатических замыслов.

В противовес Франсуа-Виктору, Шарль по-прежнему вел себя как младенец и склонен был делать глупости: например, останавливался в дорогом отеле в Спа и проигрывал пять тысяч франков на рулетке (что особенно глупо для известного журналиста-республиканца). Иногда он возмещал свои потери, втягивая Гюго в карточные игры и устраивая так, чтобы отец проигрывал. Он перехватывал подарки, которые слали Гюго, и продавал их отцу{1208}. Кроме того, он поощрял отца рисовать на письмах, потому что иллюстрированная рукопись Виктора Гюго всегда продавалась очень дорого{1209}.

ее любимую гончую, только в человеческом обличье: гибкий и красивый, он любил лаять на полисменов{1210}.

Не все видели дом Гюго в таком приятном свете. Бодлер регулярно навещал его в Брюсселе, когда госпожа Гюго была еще жива. Ходили слухи, что он – mouchard («шпион»). Так на «гюголианском» сленге назывался человек, который сотрудничал с официальной прессой и не писал рецензий на книги Гюго, что можно сказать почти обо всех живших в то время французских писателях. Кроме того, известно было, что Бодлер невысокого мнения о роде человеческом. Он считал, что люди погрязли в трясине первородного греха и не спешат вскочить на конвейер прогресса. Бодлера необходимо было «обратить». За ужином он приступил к теме, которую Гюго называл «великая стирка человечества при помощи просвещения»{1211}: «Госпожа Гюго разъяснила мне свой величественный план международного образования… Я никак не мог объяснить, что и ДО международного образования были великие люди, и что, поскольку дети не находят себе занятий лучше, чем есть сладости, тайно пить спиртное и посещать проституток, и ПОСЛЕ этого больше великих людей не будет»{1212}.

Отношения Бодлера и Гюго были обречены с самого начала. Здесь примечательны не столько остроумные выпады, которые на самом деле были своего рода самоосуждением, сколько поразительное упорство Гюго. «Шарлю Бодлеру, jungamus dextras», – написал он на экземпляре «Песен улиц и лесов». Бодлер перевел надпись для Мане: «По-моему, это просто значит: „Давайте пожмем друг другу руки“. Я знаю, что говорят о латыни Виктора Гюго. Это также означает: „Давайте объединим усилия, ЧТОБЫ СПАСТИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО“. Но мне плевать на человечество, а он никогда этого не замечал»{1213}. Но именно потому, что Гюго все же что-то замечал, он пытался перевоспитать Бодлера. Он не мог поверить, что человек, вызвавший его интерес, может в самом деле придерживаться взглядов, противоположных его собственным.

Поль Верлен, чье поколение было слишком молодо для того, чтобы возмущаться, по словам Бодлера, «культурной диктатурой» Гюго, оказался более восприимчивым. Он нашел дом Гюго в Брюсселе на тихой улочке, обсаженной деревьями, с оштукатуренными стенами:

«Я был возбужден. Ужасно возбужден. Конечно! Как и все мое поколение, я был вдвойне „гюгопоклонником“: после 1830 года и 2 декабря. Две те даты не давали мне покоя…

– утонченно, изысканно, искусно! Он льстил моей детской гордости, по-отечески позволив мне воздержаться от спора…

„Вы это перерастете“»{1214}.

Лучшее описание бельгийского дома Гюго дал человек, которого Гюго называл своим «третьим сыном». Прослужив какое-то время правительственным чиновником, Анри Рошфор стал одним из самых известных журналистов в истории Франции, смесью анархиста и импресарио мюзик-холла. Его газета карманного формата La Lanterne («Фонарь», выходила с мая 1868 по ноябрь 1869 года) нанесла существенный удар слева по образу императора. У газеты было полмиллиона читателей; то была одна из первых серьезных попыток разоблачить безумную бюрократию Второй империи.

Одной из главных тем «Фонаря» было утверждение, что Виктор Гюго – будущий президент. Гюго, большой любитель комиксов, с радостью следил за еженедельными похождениями своего персонажа{1215}. Выпуск 13 июня 1868 года сообщал о решении правительства разрешить цикл лекций по истории французского театра, «при условии, что имя Виктора Гюго упоминаться не будет»{1216}. Рошфор представил себе бюрократа, который наставляет министра образования:

«– Ваше превосходительство, дурные вести. До меня дошли слухи, что имя Виктора Гюго на этой неделе произносилось 4852 раза. Считаю, необходимо усилить парижский гарнизон.

– Да, тревожный знак, – согласился министр. – В прошлом месяце это запрещенное имя называлось лишь 2700 раз».

В августе 1868 года Рошфор бежал от вереницы штрафов и тюремного заключения. Если сложить все его приговоры, он должен был заплатить 16 250 франков и два с половиной года отсидеть за решеткой. Он перевел «Фонарь» в Брюссель. Когда он прибыл на площадь Баррикад, Гюго, подобно Христу, приветствовал его словами: «Сядьте рядом со мной, ибо вы тоже один из моих сыновей». Он предложил Рошфору бесплатный стол и крышу над головой – явно признак личной симпатии, так как Гюго заботился о том, чтобы оставаться (по крайней мере, для виду) политически независимым.

Позже Рошфор подробно описал свою жизнь у Гюго в 1868–1869 годах{1217}. Ценность его описания заключается в том, что он отказался разрубить гордиев узел «искренности». Он понимал, что видит настоящего Виктора Гюго и одновременно Гюго, который работал «на публику». Например, кабинет-спальня Гюго, куда не допускались остальные члены семьи, был обставлен как декорация для фотографии. В назначенное время Рошфор открывал дверь и видел, что гений стоит в море рукописей, перо его бегает по большим листам плотной писчей бумаги, не пропускающей влагу: «То был крошечный чердак, едва перекрытый, так что сквозь черепицу виднелось небо и, как не без гордости сообщал Виктор, время от времени его убежище заливало дождем». Гюго воссоздал условия, в которых его пишущий мозг впервые воспрянул к жизни. В его возрасте и при его положении текущая крыша была роскошью.

В «Фонаре» он позировал для читателей своих сыновей как «старик, который тревожен и спокоен. Спокоен – потому что я на дне пропасти; тревожен – потому что в нее может упасть моя родина». Массовые демонстрации на могиле Бодена – депутата, чье изрешеченное пулями тело на глазах Гюго несли с баррикады в 1851 году, – породили новые радостно-оскорбительные стихи вроде «Они пируют уже почти семнадцать лет!»{1218}. Но по-прежнему не было признаков того, что он готовится к своему звездному часу в политике. Казалось чистым совпадением, что в его семью вошли два самых влиятельных противника Наполеона III: Рошфор и крестный Алисы Жюль Симон. Его записи на тему возможного возвращения показывают, как трудно было в его возрасте строить планы на будущее – не потому, что смерть могла помешать их осуществлению, а потому, что время шло по спирали или куда-то пропадало:

«Стать министром, президентом и т. д.?

Министром чего? Президентом кого?

Я – Дух на этой земле.

Вот кем я хочу остаться.

У меня нет потребности становиться представителем народа; я – представитель Бога»{1219}.

«божественный долг» велел Гюго издать произведение, в котором он, по его словам, изучал «аристократию». Речь идет о романе «Человек, который смеется» (L’Homme Qui Rit).

Два тома вышли в Париже, Брюсселе, Лейпциге и Леггорне в апреле и мае 1869 года. С точки зрения критиков и с коммерческой точки зрения «Человек, который смеется» почти провалился. Возможно, все дело в том, что тогда мысли людей занимали выборы, которые дали империи ее первое и последнее парламентское правительство. А может быть, неожиданностью стали время и место действия – Англия XVII века, или, точнее, та часть сознания Гюго, которую он решил разместить на туманном острове неподалеку от побережья Франции.

Прочитав первые слова, многие читатели вынуждены были вернуться к титульному листу, чтобы убедиться, что они случайно не купили пародию: «Урсус и Гомо были связаны узами тесной дружбы. Урсус был человек, Гомо – волк… Содружество человека и волка пользовалось успехом на ярмарках, на приходских праздниках, на уличных перекрестках, где толпятся прохожие; толпе… нравился ручной волк, ловко, без принуждения исполнявший приказания своего хозяина. Это большое удовольствие – видеть укрощенного строптивца, и нет ничего приятней, чем наблюдать все разновидности дрессировки. Вот почему бывает так много зрителей на пути следования королевских кортежей».

Предполагалось, что «Человек, который смеется» – «истинная картина Англии, нарисованная с помощью придуманных персонажей» и, таким образом, по Гюго, это не исторический роман в традиционном смысле слова{1220}. Он шел к «истине» довольно извилистым путем: история мальчика по имени Гуинплен, похищенного во младенчестве «компрачикосами» – бандой кочевников, уродовавших пленников и продававших результат своего отвратительного ремесла в цирки. Уродство Гуинплена – его ужасная, постоянная гримаса: «Какие бы чувства ни волновали Гуинплена, они только усиливали это странное выражение веселья, вернее – обостряли его».

Гуинплена, брошенного на английском побережье в том месте, которое Гюго наверняка видел с парохода, усыновляет ярмарочный философ и добрый мизантроп Урсус – вместе со слепой сиротой Деей. Гуинплен и Дея любят друг друга: слепая девушка «видит» душу, а не маску и не изуродованную плоть. Три человека и волк путешествуют по югу Англии в размалеванном домике на колесах, который называется «Зеленый ящик», и дают представления. Зрителей больше всего привлекало лицо Гуинплена.

«Зеленый ящик» дает представления для все большего числа зрителей, незаметный королевский чиновник, известный как «откупорщик океанских бутылок», обнаруживает, что Гуинплен – пропавший сын ссыльного пэра-республиканца, лорда Линнея Кленчарли. В Лондоне Гуинплена хватает такой же таинственный чиновник – уапентейк, «жезлоносец»{1221}, и, после леденящих кровь рассказов о работе английского «правосудия», ярмарочный шут занимает место в палате лордов, где предлагает угостить высокомерных лордов правдивым описанием жизни отверженных. Революционный посыл тонет во взрывах хохота.

Гуинплен с отвращением покидает Вестминстер и приходит на берег Темзы. Он видит, что Урсус отплывает, – он решил, что Гуинплен умер. Охваченная горем, Дея умирает у него на руках. В сгущающихся тенях Гуинплен приобретает ее провидческое зрение и, повинуясь «знаку», который посылает ему Дея с неба, шагает в черную пропасть моря.

«Человеке, который смеется» тут же признали роман о самом Викторе Гюго: изуродованный ребенок, он получает извращенный прием со стороны людей, которых развлекает своим уродством; лорд-республиканец, которого высмеивают пэры за то, что он обнажает общественные язвы. Другое сходство, как все решили, было случайным: полуприрученный хищник по имени Гомо, ярмарочный шут по имени Урсус. Более тонкие откровения оказались незамеченными. Прошло много лет, прежде чем возобладал иной подход к литературе, меньше основанный на сплетнях. Тогда увидели, что романы Гюго – не хвастливые рассказы о себе, а опыты возможных крайностей, следование какой-то дорогой до самого конца. Часть Гюго шла к катастрофе, в то время как остальные Гюго оставались в безопасном месте, на перепутье. Гуинплен был экспериментальным Гюго, который запечатывает в бутылку свое провидческое послание и отплывает к самоубийству и внутренней правде.

По пути герой с честью преодолевает еще одно испытание: непостижимое женское тело, воплощенное герцогиней Джозианой, развращенной идеалисткой, которую привлекает мысль о сближении с самым уродливым человеком на земле: «Она жила в каком-то таинственном ожидании высшего, сладострастного идеала». «У герцогини Джозианы была одна особенность, встречающаяся чаще, чем предполагают: один глаз у нее был голубой, а другой черный… День и ночь смешались в ее взгляде».

Гюго никогда не говорил о происхождении своих персонажей, только об их судьбе, поэтому ни одна из этих аналогий не может быть названа сознательной или бессознательной. Во всяком случае, различие не так полезно, как это звучит. Джозиана воплощает для героя всепроникающий страх, что сама Природа попытается помешать ему повиноваться диктату совести и что, за пределами рационального добра, лежит сила, которую можно описать только как Зло: «Тревожный экстаз, оканчивающийся зверским торжеством инстинкта над долгом», «Пороки ходят невидимыми тропами, уже подготовленными в нашем организме»{1222}. То, что Гуинплен бежит от соблазнительной pieuvre, дает, по Гюго, надежду на окончательную победу, на бегство от повседневного противопоставления добра и зла, преступления и наказания.

развратить{1223}. В Великобритании утверждение Гюго, будто «Человек, который смеется» точен с исторической точки зрения, было встречено взрывами протеста{1224}.

Критики твердили, что Гюго совершенно помешался. Его Англия населена немыслимыми созданиями: легендарными нейтсе со свиными копытами, которые мычат, как телята; глупышами, которые плюются маслом; клушицами, которые роняют горящие прутья на соломенные крыши. Да и персонажи-люди тоже отличались свое образием: боксер Том-Джим-Джек, лорд Дизертем из Килкерна, барон Колпепер, доктор Гемдрайт из «Коллегии всех душ». Они жили в легендарных городах вроде Фуэнтарабии или Срусбери. Гюго по-прежнему упорно не желал исправлять орфографические ошибки. По словам Фрэнка Маршалса, в этой фантастической книге «ничто не похоже на что-либо существовавшее или то, что когда-либо будет существовать»{1225}.

Критика «Человека, который смеется» очень похожа на жалобы, что книга «Приключения сэра Джона Мандевиля» бесполезна в качестве путеводителя по Святой земле. Суинберн, который восхищался сходством религиозных стихов Гюго со стихами Блейка{1226}, стал единственным, кто предложил не читать роман «при свете реализма»{1227}. На самом деле в романе прослеживается примечательная британскость, напоминающая Свифта, Льюиса Кэрролла, Толкиена или Мервина Пика. В конце концов, Гюго прожил на английской земле достаточное время, сравнимое со многими писателями. И пусть некоторые имена собственные напоминают дешевые сорта виски – Кленчарли, Маккалламор, – возможно, они выкопаны в старых сатирах и приняты за фамилии реальных людей{1228}, но показывают чуткость к богатству английского языка. Наверное, самым большим сюрпризом стало то, что многие из существ, описанных Гюго, существуют на самом деле – даже плюющиеся маслом глупыши и нейтсе со свиными копытами[50].

Из тьмы невежества Гюго извлек блестящее описание закостеневшей революции, которая лежит в основе британской культуры. В романе оживают призраки других языков – саксов, латыни, гэльского и языка, который так и тянет назвать доисторическим, – и требуют вернуть им законное место в словаре. Как будто все население Великобритании с тех пор, когда образовался пролив ЛаМанш, жило одновременно в ближайших к Лондону графствах, как будто исхода кельтов никогда и не было. Гюго заново галлизировал Англию, а крайности свел к центру.

Если бы в то время публика уделила роману больше внимания и не успокаивалась выводом, что «Человек, который смеется» – еще один удар по «Наполеону Малому»{1229}, возможно, кое-кто встревожился бы, заметив, как Гюго подошел к теме аристократии. Надменные аристократы из Вестминстера слишком живописны и старомодны, чтобы представлять истинную угрозу, и есть что-то утешительное в том, как Гюго изображает палату лордов по сравнению с вулканическим парламентом в его следующем романе, «Девяносто третий год» (Quatrevingt-treize). «Французы похожи на настоящую революцию; англичане предпочитают хорошо воспитанное землетрясение»{1230}.

«научить» публику, критикуя все, что сходит за знание. «Человек, который смеется», как недавний диснеевский «стерилизованный» мультфильм, снятый по «Собору Парижской Богоматери», несет в себе сентиментальный заряд, благодаря которому роман можно назвать безобидным. Но в нем можно увидеть и осуждение резни, напоминание, что поэт, который стремится «спасти» свою родину, может с таким же успехом мечтать о ее уничтожении{1231}. «Человек, который смеется» – весьма показатель ный роман для своего времени. Он написан для общества, находившегося на грани самоуничтожения. Великие позолоченные речи, которые Гюго собирался произнести после своего возвращения во Францию, так же смешны, как гримаса Гуинплена или язвительные философские тирады Урсуса. Судя по тому, как безжалостно Гюго обходился со своими клоунами, он все время смеялся над смеющимся читателем:

«– Я иду, – сказал он. – Вот и я, Дея!

И продолжал идти. Палуба была без борта. Перед ним чернела пропасть. Он занес над ней ногу».

Неожиданный образ Гюго – смеющегося анархиста – подкреплен одиннадцатью небольшими пьесами и драматическими стихами, большинство которых он написал в последние годы ссылки. Их опубликовали в посмертном томе «Свободный театр» (Le Théâtre en Liberté, 1886). Они оставались странным островком в истории французского театра до тех пор, пока пьесы Брехта, Ионеско и Беккета не показали, что они – часть нового континента. Место их действия варьируется от монастыря на острове Мэн до железной дороги, а в числе персонажей – говорящий камень и столетняя женщина в мешке. Только одну пьесу поставили при жизни Гюго; их до сих пор открывают заново вместе с их странными, ироническими персонажами, которые смеются над маленькими слабостями автора: любовью к речам, педантизмом, снобизмом и сексуальной эксплуатацией женщин. Возможно, этим объясняется недостаток внимания к ним: они весьма красноречиво отрицают общепринятую мысль о том, что Виктора Гюго ослепляла собственная личность.

Самая большая и примечательная из непоставленных пьес, датированная 1869 годом, посвящена Торквемаде, вдохновителю испанской инквизиции, «целителю с окровавленными руками», который хочет спасти человечество от вечного огня ада, сжигая заживо: «Спасайте заблудшие души вилами / И направляйте их в рай!» Пьеса была опубликована в 1882 году в знак протеста против погрома в России.

«Торквемада» – не просто очередное лицемерное разоблачение пороков фанатизма. Пьеса рассматривает результат приложения любой системы верований к человеческой жизни. Парадокс мессии, чья абстрактная любовь ко всему человечеству может проявляться в жестокости так же, как и в милосердии. Главная мысль пьесы еще сделает Гюго страшилищем как консерваторов, так и республиканцев: активное размышление о тайнах Бога предпочтительнее окаменелому убеждению. Даже после холокоста желанной альтернативой одной разрушительной идеологии не становится другая идеология. Трагический герой «Торквемады» – не усталый мученик, но сам Торквемада и, шире, Виктор Гюго, бесстрашный «представитель Бога», который прислушивается к голосу совести…

Империя колебалась на грани краха, а Гюго заново пересматривал свои маски-личины, переосмысляя проблемы власти. Теперь его влияние проистекало из положения жертвы. Его сила заключалась в бессилии. Что произойдет, если он станет следующим Наполеоном?

Одними из первых жертв станут наиболее эксцентричные стороны его творчества. Большие неоконченные тексты загромождают завершенные произведения, как дома, брошенные в спешке: попытка заново открыть первобытный язык; размышления о внеземной жизни, о непредсказуемом развитии событий, вызванном какой-то мелочью, о необходимости «очистки» планеты{1232}.

Если «Торквемада» предвосхищает появление фашизма и других политических «религий», то заброшенные проекты Гюго – прощание с эпохой романтизма и мечты о будущем. Его изгнание – не история жертвы, которую потом можно вспоминать с любопытством. Одна жертва ведет к другой. Французского поэта изгнали из Франции, а английского пророка вынудили силой обстоятельств покинуть свою островную могилу.

В Париже «этот огромный слепой крот, Прошлое» собирался сунуть свою морду в настоящее. Назревало нечто вроде Великой французской революции. На выборах в мае 1869 года Le Rappel воспользовалась новым правом и поддержала кандидатов-республиканцев: Анри Рошфора и молодого адвоката, которого звали Леон Гамбетта. В результате в редакции газеты провели обыск, а редактору угрожали тюремным заключением. В ходу были шуточные избирательные бюллетени, в которых парижан призывали голосовать за Луи Блана, Феликса Пиа или Виктора Гюго – ни один из них не мог быть избранным{1233}. Слухи о том, что Гюго тайно привезут в Париж, выгнали на улицы огромные толпы демонстрантов, которых в официальных сводках называли «кучками смутьянов», за которыми наблюдают большие группы зевак.

1869 года 20 тысяч парижан протестовали против попытки закрыть Le Rappel. Громили уличные киоски; впервые с 1851 года на парижских улицах появилась баррикада.

Гюго выжидал и наблюдал, отказываясь входить в какую-либо республиканскую фракцию, отделяя себя от газеты своих сыновей, выпуская призывы к миру и изобретая для себя варианты будущего, как романист придумывает развязку своего произведения. Сначала эпическая развязка: «В тот день, когда воздвигнут баррикаду, которая мне понравится, я, если возможно, пойду и умру на ней. Это будет сладкий конец». Затем – снижение регистра:

«Заранее хвастать смертью на баррикаде, которую, возможно, так и не построят, бессмысленно. Я просто скажу, что попытаюсь умереть достойно.

».

И наконец, modus moriendi: «Быть убитым – счастье. Я не претендую на то, что более одарен в этом отношении, чем кто-либо другой, но и не желаю, чтобы у меня было меньше преимуществ. Не следует умирать нарочно, но и не следует также нарочно пытаться остаться в живых»{1234}.

На самом деле прогнозы Гюго обладали противоположным действием. Он привык рассматривать международные события в свете собственной личности и амбиций и потому обладал более широкой системой координат. Кроме того, у него имелось больше причин думать на заданную тему, чем у большинства людей. В сентябре того же года Гюго согласился председательствовать на мирной конференции в Лозанне. Его речь на открытии конференции была обычной цепочкой волнующих обобщений, что пришлось кстати, так как он перепутал конференцию с более радикальным рабочим конгрессом, который проходил в то же время в Базеле. Но за риторическими фигурами крылся на удивление разумный прогноз полного поражения Европы, которое началось в 1870 году и на время закончилось в 1918-м. Гюго считал, что последняя война, может быть, и необходима, но это будет война, которая покончит со всеми войнами:

«Предпосылки у войн бывают самые разные, но причина только одна: армии. Уберите армию, и вы уберете войну…

Короли соглашаются в одном: увековечении войны. Люди думают, что их короли ссорятся. Вовсе нет! Они помогают друг другу. Солдат должен иметь некое разумное обоснование. Увековечение войны – это увековечение тирании. Логика безупречна. Она также беспощадна»{1235}.

Гюго вернулся на Гернси в ноябре. Зима была влажной и суровой. Страдая от воспаления седалищного нерва, он посылал в Le Rappel мрачные стихи, среди них произведение в духе Золя – об угольных шахтах Обена, где правительственные войска расстреляли 24 забастовщика. «Шахтер – это негр, – говорит рассказчица, шестнадцатилетняя проститутка. – Идет дождь, хотя неба нет». «Каждая шахта – дыра, в которой червь – человек». Все в большей мере философский луч надежды идет не из содержания, но из формы. Эти стихи относятся к речам Гюго так же, как молитва относится к проповеди. Бог выражает себя через таинственные совпадения слов. Имена двух общин, где были убиты шахтеры, – Рикамари, Обен (Ricamarie, Aubin) – были также гигантскими рифмами для Вавилона-Парижа, где упадочные деспоты забавлялись со шлюхами: ris qu’a Marie au bain («смех Марии в купальне»){1236}.

Солнце империи закатывалось, но оно заходило и над островным королевством Гюго. Перспектива республики поставила его перед печальным фактом: по-настоящему из изгнания не возвращаются. «Отверженные» стали памятником пахучего, анархистского Парижа времен детства Гюго. Но, как напомнил ему Бодлер в величественной элегии «Лебедь», посвященной Гюго, «форма города меняется быстрее, чем человеческое сердце». Гюго понимал, что он вернется не в Древний Рим и не в Афины, но в европейский Нью-Йорк:


Старый Париж теперь ничто, лишь вечная
Улица, которая тянется, изящная и красивая, как буква I,
Говоря: «Риволи! Риволи! Риволи!»
Шашечная доска империи заперта в ящик.

В одном смысле Гюго никогда не покидал Францию. Несколько его моделей вовсю участвовали во французской политической жизни, и именно с этими другими Викторами Гюго он образует коалицию по возвращении.

Что касается правящего класса, он пришел к удручающему выводу: хотя цензура лишь способствовала распространению его трудов, истинный ущерб был причинен самоцензурой. Почти все, что написано о Гюго в ссылке, вполне адекватно представлено Флобером в «Лексиконе прописных истин»:

«ГЮГО (ВИКТОР). – Право, напрасно он занимался политикой»{1238}.

Представители младших поколений отметили разрыв ровесников с Гюго. «Баллада о Викторе Гюго» Банвиля прославилась в последние месяцы империи, а ее припев, Mais le père est lá-bas, dans l’ile, «Старик на своем острове», распевали все школьники. Гюго стал их кумиром, единственным живым романтиком, пережившим настоящие приключения. Своей жизнью он доказывал, что можно расти над собой и оставаться ниспровергателем. Начиная с 1856 года все его новые произведения можно было достать во Франции, но замечали и признаки официального неодобрения: бюсты Гюго продавали из-под прилавка{1239}, сомнительного вида субъекты вместе с порнографическими открытками торговали из-под полы ввезенным контрабандой «Наполеоном Малым». История Франции для школ увлекательно называет противников государственного переворота 1851 года «беглыми заключенными и членами тайных обществ»{1240}.

Бонапарту{1241}. В газетах, которые тайно продавались в предместьях, образ был более запутанным. Произведения Гюго почитали; на нем самом лежало пятно происхождения и прошлых взглядов. Прекрасный пример такого раздвоения можно найти в газете, которая, в попытках избежать цензуры, вначале выходила под названием «Жокей», затем стала «Мамашей Мишель», а шесть номеров вышли под названием «Отверженные». У слова «отверженные» появилась четкая революционная коннотация, как и у «Квазимодо», который писал в газету в феврале 1870 года, жалуясь на жилищные условия в окраинных трущобах. Но читатели газеты, которая призывала читателей выходить на улицу и убивать полицейских, совсем не обязательно верили Гюго. Выпуск, названный «Бегите!», приглашал читателей посетить кладбище бедных ссыльных на Джерси и прийти к выводу, что Виктор Гюго спас свою шкуру и бросил своих собратьев по ссылке.

Агрессивно-пуристский, анархистский взгляд на Гюго был почти таким же беспощадным, как взгляд крайних консерваторов. Сквернословящая газетка для пролетариев под названием «Мамаша Дюшен» (она же – «Гильотина») посвятила первую полосу первых трех номеров Виктору Гюго{1242}. Стиль служит предтечей Парижской коммуны и примером опасного, фарсового подхода к политике, который так поощряло «Возмездие» Гюго: «Эта личность, поэт-хамелеон, – самый большой хвастун, какой существовал в истории человечества со времен падшего ангела». «Сын солдата первой Империи, он с молоком матери впитал империалистические взгляды». При каждой новой власти хамелеон менял цвет. Он выпросил пенсию у Людовика XVIII, лизал сапоги Карлу Х, сбежал к масонам в 1830 году, служил правительству Луи-Филиппа, выклянчил пост пэра Франции. Он переспал с женой своего лучшего друга, Биара, и вышел сухим из воды. Все это время он «стряпал непристойные, антирелигиозные драмы» и «появлялся на публике с куртизанкой Жюльеттой». Почему последние восемнадцать лет он провел в ссылке? Потому что Луи Бонапарт отказался назначить его министром. Статьи оканчивались длинным стихотворением, в котором говорилось, что у Гюго голос павлина, голова гидроцефала, зловонное дыхание и злокачественная опухоль в подмышке, из которой он берет чернила.

Важность этого вываливания в грязи заключается в том, что инсинуации предназначались для пролетарской публики, которая обожала Гюго, как шотландцы – Красавца принца Чарли. В феврале 1870 года «Мамаша Дюшен» напечатала подборку писем читателей, в которых те возмущались поношением «великого человека». Один неизвестный герой по фамилии Дюру предложил встретить автора статей возле его дома номер 10 по улице Каде между 20.30 и 21.00. Больше «Мамаша Дюшен» не выходила.

Такое радикальное расхождение во взглядах на Гюго было неизбежным в то время, когда политические дебаты свелись к бесконечным повторам своих убеждений. С другой стороны, кто мог с уверенностью сказать, что знает настоящего Гюго? Был ли он, например, тем созерцателем, каким представлялся читателям газеты La Rappel, своего рода геологической окаменелостью, «отгороженной откосами, наросшими вокруг моей совести»{1243}? Или человеком, который пришел в ярость, потому что Рошфор не превратил антиправительственную демонстрацию в полномасштабный мятеж, когда 100 тысяч парижан протестовали против убийства журналиста кузеном Наполеона III? Гюго тяготел к спонтанным решениям; ему хотелось видеть, как ручейки отдельных событий сливаются в один символический поток. Может быть, «Мамаша Дюшен» была права, когда напоминала о его «имперском» воспитании. Его предки с обеих сторон в прошлом устраивали кровавую резню.

«лучезарного» ХХ века. В 1914 году те дети наверняка достигли призывного возраста… Кроме того, Гюго написал ответ «Морякам Ла-Манша», которые в коллективном письме благодарили его за «Тружеников моря» («Я один из вас, – писал Гюго, – я сражаюсь с бездной»; «я мокну, я дрожу, но улыбаюсь, а иногда, как вы, я пою»). В том же несоразмерном духе он послал письмо поддержки Национальной ассоциации британских дам за отмену закона о заразных [то есть венерических. – Г. Р.] болезнях. В апреле он произнес речь на могиле своего старого спарринг-партнера, атеиста и коммуниста Эннета де Кеслера. Когда гроб опустили в могилу, Гюго победил в их последнем споре, заметив, во-первых, что Кеслер теперь в другом мире и беседует с великими республиканцами прошлого, и, во-вторых, что он умер землевладельцем (он владел участком земли на кладбище).

1870 год настолько важен для истории Франции, что естественно желать, чтобы Гюго начал собирать чемоданы, и думать, будто он догадывался, что вскоре произойдет. Но после волнений 1868 и 1869 годов были все признаки того, что империя все же выстоит.

Наполеон III страдал из-за своей непопулярности; его запугивала жена, которой все больше нравилось ездить по стране. В 1870 году он доказал, что остался таким же увертливым, как раньше. Французов попросили одобрить недавние «либеральные реформы». «Да» стало бы мнением в поддержку империи, а «нет» – мнением в пользу той империи, какой она стала бы, если бы все ее граждане поняли неоспоримое превосходство экономики.

Ответ Гюго появился в газете Le Rappel и в нескольких других. Плебисцит он называл «государственным переворотом в форме клочка бумаги». «Можно ли считать мышьяк съедобным? Вот в чем вопрос». Он предложил на обсуждение собственный вопрос: «Следует ли мне сменить Тюильри на Консьержери и отдаться на милость суда?» Подписано: «Наполеон». Ответ: «Да».

В результате был выписан ордер на арест Гюго; его сыновей в очередной раз приговорили к тюремному заключению, а Наполеон III убедился, что его реформы одобрили 7 миллионов 358 тысяч граждан. Миллион 572 тысячи высказались «против», миллион 894 тысячи воздержались. Казалось, будущее империи обеспечено. Гюго понял, что вернулся туда, откуда все началось. Он продолжал писать стихи для сборника, который хотел назвать «Новое возмездие» или «Гром на горизонте»{1244}. Некоторые стихи, написанные в 50-х годах, первоначально предназначались для тома, который он собирался назвать «Почтовый ящик»{1245}. Они были опубликованы посмертно под названием «Мрачные годы» (Les Années Funestes).

предсказал вторжение пруссаков{1246}, стихи, в которых он называет империю «танцем смерти», доказывают, что он имел в виду Божественное возмездие. Последнее стихотворение из сборника, написанное до Франко-прусской войны, Épizootie dans les Hommes de Décembre, написано не человеком, который мысленно чистит пистолеты, а веселым старым революционером, который любит начинать день с чтения некрологов: «Могильщик, поскорее закопай их, / Бросай прах на Морни / И грязь на Троплона»[51].

Помимо того, тем летом Гюго сделал важное открытие, которое подтвердило его «космический» взгляд на человеческие дела. Шарль и Алиса приехали в «Отвиль-Хаус» с маленьким Жоржем и дочкой Жанной, родившейся 29 сентября 1869 года. Гюго приказал огородить пруд и террасу и в стихах обратился к птицам, приглашая их прилетать и кормиться на подоконнике у Жоржа. В опустевшей спальне Адели Второй поставили колыбели и поселили няню.

Неожиданно Гюго напомнили, что человеческие существа делят планету с отдельной человеческой расой. Он записывал все до мелочей: «6 июля 1870: Jeanne a fait pipi sur moi. C’est la seconde fois». Эти «божественно неуклюжие» существа{1247} были не несовершенной формой взрослых, но существами в своем праве, с собственным языком и обычаями. «Их неясные разговоры открывают горизонты для меня. / Они все понимают и все объясняют друг другу. / Представьте, как они рассеивают мои мысли».

Младенцы и маленькие дети, видимо, так же растворяли Гюго, как Океан. При них приходило то же чувство округлости времени и взаимопроникновения тела и Вселенной: «Изгнанник – человек благожелательный… Задумчиво смотрит он, как трехлетние девочки бегают по пляжу, окунают босые ножки в море, задирают юбки обеими руками, показывая свои невинные животики огромному изобилию»{1248}.

Пока Гюго прислушивался к детскому лепету, как антрополог изучает язык потерянного племени, главари взрослого мира вели себя как маленькие. Леопольд Гогенцоллерн объявил себя претендентом на испанский престол. Так как главой династии Гогенцоллернов считался Вильгельм I Прусский и так как последние десять лет Пруссия мешала планам Франции в Европе, Франция выступила против. Очевидно, настало время настоять на своем. Министр иностранных дел Франции дал понять, что король Испании из династии Гогенцоллернов будет поводом к войне. Гогенцоллерн отозвал свои притязания; возможно, этим дело бы и кончилось.

в форме телеграммы, которую доставили в Париж в День взятия Бастилии. Ни о каких гарантиях не может быть и речи. Франция сочла себя оскорбленной и 19 июля 1870 года объявила Пруссии войну. «Некоторым нравится приговаривать к смерти часть человечества, – писал Гюго. – Объявления просто поразительны! Одно ружье убьет двенадцать человек, одна пушка – тысячу»{1249}. Всплеск бездумного патриотизма выгнал толпы народа на улицы. В магазинах раскупили карты Германии: всем хотелось отмечать флажками продвижение победоносной французской армии. В передовой статье семейного «Парижского журнала» предлагали швырять трупы пацифистов в сточные канавы{1250}.

Одним из немногих приятных исключений в эти кровавые сумерки Второй империи стал величайший сентиментальный патриот, предавший дело патриотизма. Гюго опубликовал открытое письмо «К женщинам Гернси», которое появилось в большинстве материковых газет. Он просил, чтобы бинты раздавали поровну французским и немецким раненым: «Так как эти слепцы забыли о том, что они братья, будьте им сестрами!»

Как и все остальные, Гюго ожидал, что через несколько дней французские солдаты окажутся в Берлине. Франция опережала Пруссию в гонке вооружений, и уверенность ее армии, как считалось, основана на чем-то конкретном. Осуществится мечта Гюго о французской Рейнской области. Появятся два равных столпа Соединенных Штатов Европы, и федерации навяжут язык прогресса: «Соединенные Штаты Европы, говорящие на немецком языке, отбросят нас назад на пятьсот лет». «Но ничто из этого не будет достигнуто посредством Бонапарта! Как и посредством этой чудовищной войны!»{1251}

Несмотря на мрачное предсказание победы, человек, который изучал непостижимый хаос Ватерлоо, уже отчасти подозревал, каким будет исход: «Я верю, что Пруссия будет раздавлена; но могут начаться осложнения, которые выльются в многочисленные столкновения и закончатся революцией»{1252}.

Если вспомнить абсолютную уверенность французов в победе, любопытно, что у парижского чиновника возникла та же мысль, что и у Гюго. 26 июля, через неделю после объявления войны, двое французов, один из которых присылал своих детей к нему обедать, обвинили его в том, что он вступил в сговор со ссыльными герцогами Орлеанскими и собирается убить императора{1253}. Якобы в Руане собирают бывших заключенных и вооружают их пистолетами. Если понадобится, «заговор» можно использовать для дискредитации республиканцев и монархистов одновременно. Кроме того, заговор «докажет», что Виктор Гюго с самого начала был тайным роялистом.

«Отвиль-Хаус»: посадил желудь (точнее, один из нескольких), который вырастет и станет «Дубом Соединенных Штатов Европы». «Через сто лет больше не будет ни войн, ни папы римского, а дуб будет высоким». Он оказался прав только насчет дуба.

Через три недели, 9 августа 1870 года, настало время активных действий:

«Пришли газеты. Война превращается в катастрофу. Ужасные новости. Проиграно три сражения – одно за другим, в том числе крупное, Мак-Магоном. Восемь тысяч французов попали в плен. Захвачено 30 пушек, 6 пулеметов, 2 знамени.

Я разложу все свои рукописи по трем сундукам и приготовлюсь отдаться в распоряжение долга и событий.

Шарль и все мои гости сегодня уезжают на Джерси. На Джерси есть телеграф, и Шарль узнает последние новости. Если нужно, он будет писать мне каждый час»{1254}.

далеко от линии фронта. Карт не хватало, и приходилось реквизировать их в местных школах. Постепенно становилось ясно, что превосходство французской армии сильно преувеличено. Луи Бонапарт с трудом сидел на коне, мучимый нерешительностью и камнями в желчном пузыре. Конец империи был близок, что еще не было абсолютной трагедией; но сохранится ли страна под названием «Франция»?

13 августа Гюго взял из банка 12 тысяч франков и приказал зашить 11 тысяч в свой жилет. В ту ночь он видел сон. Он встретился с Луи Бонапартом в подсобке магазина мадам Левер, брюссельской знакомой Огюста Бланки. «Он выходил. Я возвращался». Воображаемый спутник в его ссылке, брат-соперник и злое «второе „я“» выходил из маленькой темной комнаты, принадлежавшей замужней женщине… Скоро Франция будет приветствовать возвращение своего реабилитированного сына.

15 августа Гюго вместе с Шарлем, Алисой, Жанной и Жоржем, тремя горничными, Жюльеттой и ее племянником Луи Кошем уехал с Гернси. Гюго раздал всем итальянское лекарство от морской болезни. После необычно тяжелого пересечения Ла-Манша они рано утром следующего дня достигли Саутгемптона. Таможенник, за год до того написавший стихотворение в честь Гюго, пропустил их, не досматривая багажа. Они сели на поезд, доехали до вокзала Ватерлоо, перебрались на вокзал Чаринг-Кросс, сели в поезд, идущий в Дувр. 17 августа в 21.30 они приплыли в Брюссель.

Тем временем во французское посольство в Лондоне пришла телеграмма. В ней содержалась тревожная весть для министра внутренних дел: «Говорят, что Гюго сегодня покинул Гернси и переправился на небольшой остров Серкс [sic! – Г. Р.]. На самом деле он направляется в Байё». Виктор Гюго, говорилось в телеграмме, вел тайные переговоры с прусским агентом. Сорок тысяч предателей ждут в Байё, чтобы обер-лейтенант Гюго повел их на Париж{1255}. Интересно, что сведения сочли правдоподобными. В некоторых кругах произведения Гюго до сих пор казались намеренной попыткой подорвать французскую государственность. Даже в 1883 году автор памфлета «Виктор Гюго Малый» называл его немецким шпионом в области культуры{1256}. Тогда снова начался поиск козлов отпущения, который закончится делом Дрейфуса.

Гюго предстояло еще три недели ждать в Брюсселе. Он обсуждал будущее с другими ссыльными, оставлял инструкции для своих душеприказчиков, наслаждался радостями семейной жизни и пытался спасти средневековую башню, которую собирались снести. Детям снились страшные сны. Гюго решил закончить свою ссылку, если французов победят; но он собирался защищать Париж, а не империю. Он вернется как обычный гражданин и займет свое место в рядах Национальной гвардии: «Я буду счастлив разделить смерть с Парижем… а если народ не восстанет, я вернусь в изгнание».

«простым гвардейцем». Как и империя, он строил планы на случай непредвиденных обстоятельств, набрасывал речи и прикидывал возможные варианты будущего. Что бы ни случилось, он будет к этому готов:

«Диктатура. Я понесу ее бремя. Если меня постигнет неудача, я накажу себя, отправившись в вечную ссылку.

Если я добьюсь успеха, диктатура – преступление. Преступление не оправдывается успехом. Я совершу это преступление и сам вынесу себе приговор, и даже если я спасу республику, заявляю, что я покину Францию и никогда туда не вернусь»{1257}.

Гюго проводил политическое совещание со своим сверх-«я». Если ему повезет и он спасет родину (когда отечество было в опасности, оно имело обыкновение менять пол), один Виктор Гюго накажет второго Виктора Гюго за высокомерие – вступит в союз с матерью – и таким образом смягчит его образ в ретроспективе. Обнаружив искупительную силу своей «чудовищной, святой» ссылки{1258}, он полностью воспользуется ею. Наполеон III и Виктор Гюго, гонитель и изгнанник, сольются в одном супер-Гюго. Лучшей концовки для себя он придумать не мог.

31 августа 1870 года, очутившись в центре собственного урагана, он написал стихотворение «К возвращению во Францию». Оно было написано в новой строфической форме, точно воспроизводящей дыхание человека, который размышляет над сильнодействующими возможностями, которому не дает покоя одна и та же мысль, который отмеряет капли:

ù Dieu peut-être échoue,DevinerSi c’est du côté sombre ou joyeux que la roueVa tourner?..

(«Теперь, когда Бог, возможно, беспомощен, кто скажет, в какую сторону повернется колесо – к радости или печали?..»)

Через четыре дня разносчики газет бегали по улицам с криками: «Наполеон Третий в тюрьме!» Французская армия сдалась при Седане, через восемнадцать лет и три месяца после государственного переворота.

Париж погрузился в молчание. Теперь ничто не отделяло орды пруссаков от столицы. На станции на площади Денфер в поезд до Бреста грузили ящики с надписью «Не кантовать!». Там были картины из Лувра. Национальную гвардию удвоили. Гюго записал в дневнике: «Сейчас спасти Францию – значит спасти Европу»{1259}.

4 сентября провозгласили республику и назначили временное правительство. В качестве уступки консерваторам главой его назначили генерала Трошу. Франция начинала выглядеть определенно «гюголиански». Почти все члены временного правительства имели тесные связи с изгнанником: Араго (Гюго дружил с братьями Араго с 20-х годов), Адольф Кремье (адвокат и друг), Фавр и Гамбетта (они выступали защитниками на судебном процессе против газеты Le Rappel), Пеллетан (друг с 40-х годов), Рошфор («третий сын» Гюго), Жюль Симон (крестный Алисы).

«Немедленно привозите детей». То был условный знак. На следующее утро Гюго стоял у билетной кассы на брюссельском вокзале. Он попросил билет до Парижа. С ним был молодой журналист-республиканец по имени Жюль Кларети. Кларети заметил, что Гюго дрожит. «Я ждал этого мига девятнадцать лет», – объяснил Гюго. Потом он посмотрел на свои наручные часы, как будто хотел запомнить точное время{1260}; правда, в дневник он записал лишь стоимость восьми билетов первого класса до Парижа: 272 франка.

«В полдень, когда я собирался уходить, ко мне на площади Монне подошел один молодой человек и сказал:

– Мне сказали, что вы – Виктор Гюго?

– Да.

– Будьте добры, просветите меня. Я хочу знать, безопасно ли сейчас ехать в Париж.

– Месье, там очень небезопасно, но поехать туда – наш долг».

В четыре часа того же дня поезд Гюго пересек французскую границу.

Комментарии

50. Так в Гренландии называют тюленя-хохлача.

– сводный брат Наполеона III, президент Законодательного корпуса; Троплон – президент апелляционного суда.

Примечания.  

1200. Philosophie Prose, OC, XIV, 61.

1201. Océan Prose, Faits et Croyances, Moi, l’Amour, la Femme, OC, XIV, 28, 119, 122, 277; Dernière Gerbe, 55.

1202. Drouet (1951), 652 (10 октября 1868).

– Франсуа-Виктору, 17 февраля 1870: Guille, 248.

1204. Adamson, Beauclerk Dewar, 154–155. Связь с Гюго не упомянута. О публичных высказываниях Гюго относительно угольной промышленности: ‘Les Génies Appartenant au Peuple’, ‘[Le Tyran]’, OC, XII, 594, 618; ‘Aubin’, Les Années Funestes.

1205. Océan Vers, OC, VII, 1018–1019.

1206. Один из предков герцога, Чарлз Боклерк, упомянут в «Человеке, который смеется» («Пролог» и II, VIII, 7).

1207. Гюго – Франсуа-Виктору, 15 августа 1859: Corr., II, 301.

–197. Картина, упомянутая Рошфором, возможно, морской пейзаж кисти Сальватора Розы (под сомнением), который показывали посетителям «Отвиль-Хаус»: S. P. Oliver, 717. Другой след сыновнего обмана – см.: Corr., III, 164.

1209. Goncourt, II, 664 (11 ноября 1875).

1210. J. Gautier, 308.

1211. ‘Les Fleurs’, OC, XII, 559.

1212. 24 мая 1865: Baudelaire (1973), II, 501. См. также II, 495.

–1976), II, 884.

1214. Verlaine, 560–564.

–1869), № 3 (13 июня 1868); см. также № 11, 14, 19, 21, 22, 32, 36, 41, 48.

1216. Лекции должен был читать Шарль Буасьер.

1217. Rochefort (1896), I, 172–184. О «Христе в Ватикане» – подражании, которое появляется в некоторых каталогах под именем Виктора Гюго, – и явном равнодушии Гюго к опубликованным работам: I, 190–191. Гюго уверял, что исправил ошибку, обнаруженную Рошфором в стихотворении ‘Fantómes’ («Восточные мотивы»): ‘Des fleurs, à paver («устилают») [а не ‘payer’ – «платят»] un palais!’ Исправление так и не было сделано: во всех изданиях по-прежнему ‘payer’.

á dix-sept ans bientót qu’il sont à table!..’: Les Années Funestes, 55.

1219. Moi, l’Amour, la Femme, OC, XIV, 286–287.

1220. Corr., III, 153.

1221. Уапентейк – единица административно-территориального деления в некоторых английских графствах, а также окружной суд.

1222. L’Homme Qui Rit, II, VII, 3.

– Жюлю Труба, 24 июля 1869: Troubat, 251.

1224. См., напр., статью в St. Paul’s Magazine, возможно написанную Энтони Троллопом, чей последний рассказ был снят, чтобы освободить место для перевода романа Гюго. Английское название взяли из названия части II, «По приказу короля. Роман из истории Англии».

1225. Marzials, 186.

1226. Суинберн – У. Россетти, 23 ноября 1891: Swinburne (1959–1962), VI, 23. См. также: Bowley, 39.

1227. Swinburne (1875), 2.

’Homme Qui Rit’ ou la Parole-Monstre de Victor Hugo. О юморе в «Человеке, который смеется» – см. то же издание, статью B. Leuilliot, A. Zielonka.

1229. Напр., Le Père Duchêne, № 9 (9 декабря 1869). Возможно, недоразумение: одно стихотворение из сборника «Возмездие» называется ‘L’Homme a Ri’.

1230. L’Homme Qui Rit, OC, III, 1081 (фрагмент).

1231. О Гюго как Нероне: Swinburne (1959–1962), II, 123 (28 августа 1870).

1232. Выразительные гласные: Faits et Croyances, OC, XIV, 210–211. Об образных буквах – см. сб. Alpes et Pyrénées, OC, XIII, 684: пер. Полем Стандардом для Manuale Typographicum Германна Цапфа (1954), репринт см.: Hugo (1991); образные цифры – «цифра 22 плывет по пруду в виде пары уток» (Barrère (1965), 121); о чистке земного шара: ‘Les Fleurs’, OC, XII, 555 и 687, ‘[La Mer et le Vent]’ – о «нашей космической зависимости»; о внеземной жизни: ‘Philosophie. Commencement d’un Livre’, OC, XII, 488, 509. Часть III «Сатурна» цитировал Камиль Фламмарион в «Многочисленности обитаемых миров». В «Отвиль-Хаус» хранился экземпляр книги с дарственной надписью. Об эффекте бабочки: «Ни один мыслитель не осмелится сказать, что аромат боярышника бесполезен созвездиям» (Les Misérables, IV, 3, 3); «В человеческом сердце так же трудно обнаружить безупречную логическую связь, как совершенную геометрическую фигуру в небесном механизме» (Там же, IV, 8, 2). См. также сноску 25 к гл. 17.

–1869), 27 февраля 1869: La Lanterne, № 40.

1234. Moi, l’Amour, la Femme, OC, XIV, 273.

1235. AP, OC, X, 624.

âtiments (Suite), OC, XV, 273.

1237. ‘Quant à Paris…’, Les Années Funestes.

‘Bourgeois Parlant de Jésus-Christ’, Toute la Lyre, I: «Как жаль, что он занялся политикой!»

1239. North Peat, 20–21 (29 августа 1864), бюст работы Лебёфа.

1240. V. Duruy, 264. Образ Гюго для представителей молодого поколения: Badesco, I, 116–118, 258; II, 1309–1316.

1241. См.: Zola (1966–1970).

1242. La Mère Duchêne, № 1–3 (декабрь 1869 – январь 1870).

1244. Другие названия: Le Septième Coup de Clairon, l’Épopée Noire, Rugissements.

1245. См.: Hugo, Boîte aux Lettres, 5.

1246. Stapfer (1905), 224.

1247. L’Art d’Être Grand-Père, I, 6.

1249. AP, OC, X, 661.

1250. Цит. по: Christiansen, 138.

1251. Гюго – д’Алтон-Ше, 2 августа 1870: Corr., III, 263.

1252. Гюго – Мерису, 17 июля 1870: Там же, 262.

1254. Carnets Intimes, 29.

1255. Angrand, 285.

1256. Leffondrey, 20–27.

‘En Quittant Bruxelles’, L’Année Terrible, Juin.

1259. Carnets Intimes, 39.

1260. Claretie (1882), 6.