Приглашаем посетить сайт

Робб Грэм: Жизнь Гюго
Часть третья.
Глава 15. Чужой горизонт (1852–1855)

Глава 15. Чужой горизонт (1852–1855)

Первым поступком Гюго в британских водах стало внесение себя в «Список иностранцев», который обязан был предоставить на таможню капитан каждого судна, идущего из иностранного порта{903}. Вначале на документе расписался «Гюго – Шарль», «профессия – литератор; родина – Франция». Затем вписал себя Виктор Гюго. Не обращая внимания на разделительные линии, он заполнил все графы сплошь титулом, который уже ему не принадлежал и вместе с тем принадлежал больше чем когда бы то ни было. Он назвался représentant du peuple Français: один из его изящнейших анжамбеманов.

«Рейвенсборн» вошел в Темзу и очутился в грязном лесу из мачт и оснастки, над которым возвышался раздутый Пантеон (таким Гюго показался собор Святого Павла). После первой встречи с самым большим городом мира родится один из великих импрессионистических городских пейзажей во французской литературе – почти неизвестный абзац, из которого ясно, какое влияние оказал Гюго на Рембо, когда тот писал свои английские «Озарения». Даже в центре хаоса привычка все зарисовывать дает его глазу систему координат, в соответствии с которой он располагает свои впечатления:

«23.00. Лондонский мост. – Ночь. Туман. Неба нет. Потолок из дождя и мрака. Черные размытые плоскости тают в дыму; торчащие силуэты, искаженные купола. Большой красный круг мерцает на вершине чего-то, напоминающего крутую лестницу или великана: глаз Циклопа или, возможно, циферблат… Мрак пронзают четыре звезды – две красные, две синие – и образуют квадрат. Вдруг они начинают двигаться. Синие звезды поднимаются, красные опускаются. Потом появляется пятая звезда, цвета горящего янтаря, и несется наискосок. Ужасный шум. Кажется, он проходит по ужасному мосту. Огромные фургоны неуклюже едут за ним по небу. Под ним бледные облака падают и тают. Призрак, женщина, с голой грудью на ледяном ветру, проходит близко от меня; она улыбается и подставляет щеку для поцелуя.

Нет. Это Лондон»{904}.

Первыми словами Гюго на английской земле стал вопрос, обращенный к сыну, в кебе: «Как нам отсюда выбраться?»{905} Вопрос этот вводит в заблуждение, как и его знаменитое определение Лондона: «Скука из кирпича и раствора»{906}. Неоконченное стихотворение о «черном Вавилоне» показывает, что его завораживал негативный образ романтического соединения с Природой:

Сморкаешься в платок, и он совершенно черный…
Снова сморкаешься,

Что английская сажа въелась в самый твой мозг{907}.

Гюго вдыхал английскую сажу целых три дня в «Отель де Норманди» на Уиндмилл-стрит. Он встречался с издателями, со ссыльными революционерами – Луи Бланом и Джузеппе Мадзини. Оказалось, что живущие в Лондоне французы расколоты на несколько враждующих фракций. 4 августа они с Шарлем по лужам отправились на вокзал Ватерлоо. Жюльетта по-прежнему путешествовала невидимкой, словно самодоставляемый багаж. Гюго восхищался при виде английских домов в нескольких дюймах от окна его экипажа. В Саутгемптоне воришка украл у него носовой платок{908}. В тот же вечер они сели на пароход, который Гюго называет «Королевской почтой». Ла-Манш встретил их величественным штормом:

«Всех пассажиров тошнило, кроме нас с Шарлем. Ночь мы провели одни на палубе; нас хлестали и сбивали с ног огромные волны. Наконец забрезжил рассвет. Мы увидели Гернси и красивую гавань в форме амфитеатра. Еще через несколько часов показались утесы. То был остров Джерси»{909}.

В Сент-Хельер уже прибыло несколько волн ссыльных. Хотя некоторые довольно подозрительно отнеслись к «бывшему пэру», все они пришли приветствовать Виктора Гюго, который, по сообщению французского вице-консула Лорана, имевшего официальное право вмешиваться в чужие дела, выглядел «подавленным». Обе Адели, Огюст Вакери и кошка по имени Серая, уроженка тюрьмы Консьержери, уже поселились в отеле «Золотое яблоко» неподалеку от гавани{910}. Гюго и Шарля отвезли в отель, а затем в «Братское общество» Сент-Хельера, где Гюго произнес речь. Помимо великого писателя с сыном, с корабля скромно сошла на берег седовласая дама; ее заметил вице-консул. Некоторые зеваки приняли ее за Жорж Санд{911}. Когда сообщение дошло до Парижа, министр иностранных дел, ставший настоящим специалистом по Гюго, сделал примечание на полях: «Возможно, любовница Виктора Гюго, которая была с ним в Брюсселе». Отчет продолжался бодро: «Маловероятно, чтобы Виктор Гюго подверг риску безопасность своего нового убежища неблагоразумными выступлениями».

«Г-н Виктор Гюго, не тратя напрасно времени, воспользовался преимуществом той вольности, какую допускают английские законы в части устного и письменного слова, а также ложной безопасностью, предложенной ему демагогическим клубом Сент-Хельера. Он тут же вступил в него и стал произносить пылкие речи, направленные против французского правительства. Он даже самым прискорбным образом оскорбил принца-президента. От повторения его оскорблений я воздержусь»{912}.

Повторять оскорбления Гюго не было смысла, потому что, если не считать фразы «зловещие намерения Елисейских Полей», других просто не было. Гюго призывал всех изгнанников объединиться, выступить единым фронтом против врага{913}. А между строк можно было прочесть нечто удивительное: Гюго хотел, чтобы его оставили в покое. После того как его совесть успокоилась, он увидел впереди новые горизонты. Жизнь заново обретала приятную симметрию. Вначале политическая деятельность совершенно затмила его творчество. И вот события, причиной которых стала его политическая деятельность, должны были дать толчок самому поразительному художническому возрождению в литературе XIX века.

Остальные члены его семьи надеялись хотя бы до некоторой степени жить как прежде. В Сент-Хельере имелись театр, публичная библиотека, семь книжных магазинов. Выходило девять еженедельных газет, пять из них на французском языке. У местного бакалейщика имелось полное собрание сочинений Виктора Гюго. Они очутились вовсе не в пустыне; их страхи оказались напрасными. К сожалению, Гюго настроен был на символические поступки. Он с презрением отверг Сент-Хельер и обосновался в белом квадратном доме среди скошенных полей на краю городка. Дом стоял почти в одиночестве и выходил на море. Гюго назвал свое жилище по улице, на которой тот находился: «Марин-Террас»{914}. Столовая и оранжерея с задней стороны дома выходили на широкую террасу, переходившую в каменистый наклонный сад, где росли бархатцы (местные жители подавали их на гарнир к угрю). Сад спускался к незащищенному от ветра песчаному пляжу. Справа виднелся замок Елизаветы; слева – пляж Азетт и причудливый старинный волнолом, который Гюго назвал «скопищем бедренных костей и коленных чашек, пораженных анкилозом». При отливе и в ясную погоду на горизонте можно было разглядеть смутное облако – французский берег. Мерцающая звезда на востоке была маяком Сен-Мало. Гюго видел его из окна спальни, расположенной над столовой: «Солнце встает с той стороны. Хороший знак».

Не успели Гюго расставить книги на каминных полках и задрапировать упаковочные ящики тканью, как на «Марин-Террас» зачастили шпионы. Подобно инспектору Жаверу из «Отверженных», вице-консул Лоран, видимо, считал приезд Гюго личным оскорблением. Очевидно, писал консул, слухи о заговоре с целью тайно ввезти во Францию шайку наемных убийц имеют под собой основание: Виктор Гюго снял дом на окраине города, почти на берегу. Когда Шарль купил небольшую лодку, в Париже страшно разволновались; линейные крейсеры привели в боевую готовность. Когда же ничего не произошло, вице-консул так объяснил их хитрую уловку: «Возможно, чтобы сбить нас со следа, беженцы на время станут рыбаками»{915}

Описание, данное Гюго «Марин-Террас» в «Вильяме Шекспире» как «тяжелого белого куба… в форме гробницы», отдает темными тонами, которые он использовал для своих портретов в ссылке. Декорации расставили в ноябре, когда Франсуа-Виктора оторвали от его любовницы-актрисы и когда с Ла-Манша подули пронизывающие ветра. Дорога, ведущая к «Марин-Террас», была пустынна, если не считать редких телег, наполненных водорослями. Во время шторма ужасно дребезжали подъемные окна, которые Гюго сравнивал с гильотинами. Дом резонировал, «как риф».

«Вдруг сын возвысил голос и спросил отца:

– Что думаешь ты об этой ссылке?

– Что она будет долгой.

– Чем ты намерен ее заполнить?

Отец ответил:

– Буду глазеть на океан.

Наступило молчание. Первым заговорил отец:

– А ты?

– Я, – ответил сын, – буду переводить Шекспира».

Но летом 1852 года впечатления были совершенно иными: «Небольшое гнездышко у моря, которое городские газеты называют „превосходной резиденцией на пляже Азетт“. Это настоящая лачуга, зато ее фундамент омывается океаном»{916}.

времени встречаться с собратьями-ссыльными) и жизни, которую он оставил в Париже и которая уныло лежала поверх «компостной кучи» книг в углу его комнаты в «Марин-Террас» в виде вырезки из местной газеты с рекламой «Молчаливого друга»: пособия по мастурбации и как с ней покончить[34]{917}.

С первых же дней Гюго озаботился тем, как распространить «Наполеона Малого»: «Давайте раздуем ветер». В газете, выпускаемой ссыльными, «Человек» (L’Homme) появлялись рекламные объявления, из которых ясно, что враги Наполеона III занимались садоводством и продажей фруктов и овощей, починкой часов, содержанием гостиниц и преподаванием. Гюго внес вклад в местную экономику, оживив один из традиционных для Нормандских островов промыслов – контрабанду{918}.

«Наполеон Малый» вышел в Брюсселе через два дня после того, как Гюго прибыл на Джерси; 8500 экземпляров разошлись менее чем за две недели. К концу 1852 года напечатали 38 500 экземпляров; их читали вслух на тайных собраниях по всей Франции и переписывали от руки. «Наполеона Малого» переводили на другие языки. В Германии Napoleon der Kleines вышел в Бремене, Гере и Муртене, Napoleone il Piccolo, напечатанный в Лондоне, вскоре появился в Италии. Вышло издание на испанском языке и по крайней мере три пиратских издания во Франции. Только в Мексике, как будто предчувствуя французское вторжение 1862 года, вышло два перевода: Napoleon el Chiquito и Napoleon el Pequeño{919}. Ни за одно такое издание Гюго гонорара не получил, хотя мексиканское правительство наградило его золотым пером с гравировкой{920}. В Лондоне слова «Виктор Гюго» и «Наполеон Малый» появились на двойных рекламных щитах, на бортах железнодорожных вагонов и на стенах двух тысяч домов в обрамлении цветов французского флага. Читателям предлагался выбор. «Наполеона Малого» можно было купить в сериях «Современная французская литература» и «Народное дешевое издание»{921}. Книга стала одним из осенних бестселлеров. По словам Гюго, отрывки из «Наполеона Малого» появлялись в газетах «от Лондона до Калькутты, от Лимы до Квебека». Общий тираж, судя по всему, составлял «более миллиона экземпляров»{922}.

Читатели, которые хотели больше узнать об авторе, покупали двухтомник «Произведений ораторского искусства», в котором собрали все публичные высказывания Гюго, начиная со вступительной речи во Французской академии в 1841 году. Знаменитое утверждение Эдмона Бире, что Гюго будто бы «причесывал» собственные речи, вставляя в них политически корректные замечания и шутки, которые он придумал много лет спустя, в большой степени является преувеличением{923}. Огромное впечатление производит другое. Как утверждается в «Примечании издателя», очень немногие политики способны собрать все свои высказывания за последние двенадцать лет в одной книге!

Пока издания «Наполеона Малого» обычного, карманного и крошечного формата проникали во Францию через Бельгию, Савойю, Ниццу, Швейцарию и порты на Ла-Манше, в штаб-квартиру полиции поступали многочисленные депеши. Тогда контрабандисты оказались на высоте. Подобное достижение повторилось лишь спустя девяносто лет, во время Второй мировой войны, когда борцы французского Сопротивления использовали примерно те же каналы. Произведение Гюго доходило до читателей как заморский, экзотический фрукт; от него смутно веяло приключениями. Книгу провозили в стогах сена, пачках с контрабандным табаком, в напольных часах, в сейфах, прикрепленных к рыболовецким судам ниже ватерлинии (их разгружали ночью, на пустынных пляжах), в выдолбленных деревянных колодах, которые выбрасывали за борт за пределами видимости телескопа береговой охраны. Их запаивали в консервные банки с надписью «Сардины». Французские туристы, приезжавшие в Сент-Хельер, надевали мешковатые брюки и уезжали, привязав к ногам кипы страниц. Гости Гюго с гордостью показывали, на какие уловки они идут: сундуки с двойным дном, обувь с двойной подметкой, полые внутри трости и сигары, скрученные из листов «Наполеона Малого», специально напечатанного на луковой бумаге. Гюго радовался, узнав, что женщины вшивают его произведение в одежду и закрепляют подвязками: высший комплимент! Экземпляр «Наполеона Малого», который хранится в Библиотеке Джона Райландса в Манчестере, наглядно иллюстрирует еще одну распространенную уловку. На суперобложке было одно слово, Paroissien («Молитвенник»){924}.

«Последняя мода в подпольной доставке [писал вице-консул в октябре 1852 года. – Г. Р.] состоит в небольших воздушных шарах, набитых листами бумаги, которые запускают во Францию всякий раз, как дует попутный ветер. Последние несколько дней провели опыты; сказали, что они окончились полным успехом»{925}.

По словам дочери Гюго, первую книгу – воздушный шар запускали с террасы в тыльной части дома. Тому имеется лишь косвенное подтверждение в виде слуха, будто бы Виктор Гюго на воздушном шаре летал над Парижем и разбрасывал свои книги – видимо, по нескольку страниц зараз. Через год на Северный вокзал в Париже начали привозить алебастровые бюсты Наполеона. Внутри каждого из них был спрятан экземпляр «Наполеона Малого».

Кроме того, Гюго рассылал книгу сам. Услуги контрабандистов стоили дорого: 50 франков за книгу, которую можно было продать во Франции за 60 (в сорок восемь раз больше цены, указанной на обложке){926}. Гюго просил своих адресатов во Франции прислать ему восемь разных адресов, а затем раскладывал разрозненные листы по конвертам. Потом, во Франции, листы собирали и сшивали. Такие «письма» посылались через Лондон и таким образом доходили до Парижа без красноречивого штемпеля Джерси, хотя Флобер жаловался, что характерный поддельный почерк Гюго куда более подозрителен, чем настоящий{927}. Ответы посылались на вымышленные адреса – отеля или скобяной лавки{928}. Иногда ими набивали битых кур. Возможно, последнюю уловку подсказало второе значение слова poulet («курица»): «любовное письмо».

Бдительные таможенники не уступали изобретательным контрабандистам{929}. На дороге в Лион остановили возчика в необычайно большой шляпе. В портах Нормандских островов чиновникам приказывали не проявлять никакой жалости. Одну знакомую Шарля Гюго раздели и полностью обыскали в присутствии чиновника-мужчины. Отпороли подкладки ее юбок и меховых вещей; конфисковали записную книжку, в которой рисовала каракули ее внучка; книжку послали в Париж для расшифровки. Цена новых паспортов, на которых поверх зачеркнутых слов «Французская республика» ставили штамп «Французская империя», взлетела с 25 сантимов до 5 франков. Многие британцы, ездившие на континент в начале 50-х годов XIX века, упоминают, что проверка багажа длилась часами, а сотрудник паспортной службы долго допрашивал их. «Можно подумать, – писал один британский журналист, – что вы просите руки его дочери»{930}. Суда конфисковывали, если на борту находили хотя бы фотографию одного из ссыльных, а жителей Джерси, которые привозили во Францию водоросли, заставляли рассыпать груз на пляжах Нормандии, чтобы проверить, нет ли под водорослями сочинений Виктора Гюго.

Подозрения, что такие экстраординарные меры призваны были настроить местных против беженцев, отвергаются как домыслы, однако полностью подтверждаются полицейскими досье – как британскими, так и французскими. Строго говоря, Джерси – коронное владение Великобритании, но не является частью Великобритании. Там свои законы, валюта и, хотя Гюго был довольно невысокого мнения об английском гостеприимстве («Впустите их, и пусть подыхают»), существовало естественное сочувствие к жертвам политических гонений. Только обитатели Уайтхолла делали попытку провести различие между «истинными беженцами» и «попрошайками» (сегодняшними «ссыльными по экономическим мотивам»){931}. Пока Гюго и компанию терпели уроженцы Джерси, надежды убедить правительство Великобритании выслать их было мало.

«Наполеона Малого» – важное событие в истории современной демократии. Оправдывалось убеждение Гюго в том, что современные средства сообщения способствуют созданию международной демократической республики. Книги в воздушных шарах стали первой демонстрацией его предсказания: «В тот день, когда в небо взлетит первое воздушное судно, последняя тирания уберется под землю»{932}. К сожалению, шестьдесят лет спустя оказалось, что это не так. Успех книги подкреплял и осмысление Гюго своей новой роли: «Моя функция в чем-то сродни жреческой. Я занял место судьи и священника. В отличие от судей я сужу, и в отличие от священников я отлучаю от церкви».

Возможно это легкий бред больного манией величия, и все же его слова полностью подтверждались событиями.

В то время как произведение Гюго исполняло свое предназначение, подобное предназначению Христа, его автор занял сдержанную позицию. Судя по всему, его представления об Англии восходят к временам Клавдия и Юлия Цезаря, «благородной расе скотов». Отсутствие зеркал в домах англичан, по мнению Гюго, свидетельствовало о недостатке эстетического восприятия. Кроме того, его раздражала знаменитая английская чопорность (французы позаимствовали слово cant для обозначения особой английской формы ханжества). В Сент-Хельере было много церквей: восемь различных конфессий «суеверия», не говоря о кофейне Общества трезвости. По воскресеньям «даже собаки перестают лаять»{933}. Однажды за Вакери несколько миль шел незнакомец; наконец он осторожно подошел к нему и прошептал, что у того не заправлена рубашка{934}. Посещая общественные писсуары, Гюго заметил любопытную надпись – «Пожалуйста, поправляйте одежду перед тем, как выйти» – и вставил ее в роман «Отверженные» с примечанием: «История не обращает внимания почти на все такие мелкие подробности, да и не может поступать иначе: их поглотит Бесконечность»{935}.

Для Гюго главный недостаток англоязычного мира заключался в том, что все его обитатели говорили по-английски: «В английской фразе как будто всегда плывет облако. Такое облако по-своему красиво. У Шекспира красота повсюду», – пишет он в предисловии к пьесам Шекспира, переведенным Франсуа-Виктором. Столкнувшись с таким лингвистическим дождиком, он укрывается под зонтиком из шутливых замечаний, и некоторые вовсе не так глупы, как кажется: «Слово Саутворк произносили в то время как Соудрик, а в наши дни произносят приблизительно Соузуорк. Впрочем, наилучший способ произношения английских имен – это совсем не произносить их. Например, Саутгемптон выговаривайте так: говорите Стпнтн»{936}.

Несуществующее слово, изобретенное Гюго, на самом деле произносится очень похоже на так называемую гортанную смычку жителей юга Англии. Следует помнить, что Гюго, в конце концов, был способным лингвистом. Поэтому особенно примечательно, что он так и не выучил английский язык, хотя прожил в англоязычной среде девятнадцать лет.

«Когда Англия пожелает общаться со мной, она научится говорить по-французски». («Они не знали, кто я такой», – объяснил он, рассказав о происшествии{937}.) На самом деле его ответ свидетельствует скорее не о шовинизме, а о любви к провокации. О французской провинции он высказывался еще язвительнее; в общем, все его высказывания допускают двоякое толкование. Возможно, ему и не хватало равенства и братства, зато дух свободы был настолько силен, что собакам позволялось гулять без намордников{938}. Для человека, принадлежавшего к одному из самых англофобских поколений в истории Франции, любую похвалу в адрес англичан или чего-то английского можно считать достойной победой над предубеждением.

Безобидный с виду человек гулял по берегу моря в свитере и мягкой шляпе, появлялся на публике в основном на похоронах ссыльных и сажал фасоль в своем саду, которую, как он подозревал, выкапывают соседские гуси{939}. В то же время он создавал один из самых злых сборников стихов во французской литературе: «Возмездие», стихотворный эквивалент «Наполеона Малого». «Луи Бонапарт поджарился только с одной стороны, – говорил он своему издателю и другу в Брюсселе Пьеру Жюлю Этцелю. – Пора перевернуть его на вертеле»{940}. Когда Этцель намекнул, что на этот раз Гюго зашел слишком далеко, подобно океану, который затопил «Марин-Террас» в январе 1853 года, Гюго объяснился: «Дело в том, что я в самом деле вспыльчив… Тацит вспыльчив, Ювенал вспыльчив… Исайя называл Иерусалим блудницей, которая „раздвигает ноги перед ослом“[35]… Иисус был вспыльчив; как сказано у евангелиста Иоанна, он изгнал из храма торгующих, сделав бич из веревок»{941}.

Гюго рассуждал так: пыл его стихов вдохновит массы, а позже он получит моральное право не допустить жестокие репрессии. «Не забывайте, что моя цель – непреклонная терпимость». Когда на Джерси приплыл какой-то французский портной и заявил, что хочет убить Наполеона III, Гюго отказался дать ему свое благословение{942}. Он решил воплотить в жизнь свои взгляды на Вселенную. Справедливость будет вознаграждена, а несправедливость наказана. Кроткие наследуют землю, и Наполеон III не в силах этому помешать. Многие изгнанники обвиняли его в пацифизме, что напомнило Гюго об учениках, которые призывали Христа уничтожить Римскую империю.

Два первых издания «Возмездия» были тайно напечатаны в Брюсселе в ноябре 1853 года{943}. Вышло усеченное издание, где отсутствовали некоторые слова и местами виднелись грязные отпечатки пальцев цензора. Имелся и полный, неисправленный вариант. Его решено было подделать. На титульном листе значилось: «Женева – Нью-Йорк, 1853» (такой трюк применялся при издании порнографии). Дабы ложь выглядела убедительнее, книгу набирали специально заказанным иностранным шрифтом{944}.

В полном издании содержалось 97 стихотворений почти во всех известных жанрах. Сам Гюго назвал свои гневные обличения «Божьей рвотой». Сборник поделен на семь книг. Каждой дан издевательский подзаголовок, пародирующий выспренный стиль Второй империи: «Общество спасено», «Семья укреплена», «Устойчивость обеспечена» и т. д. С поистине библейским неистовством он противопоставляет дядю и племянника; Наполеон III в его книге – глупый племянник из бульварной комедии. Гюго напоминает об эпических военных кампаниях Наполеона I, особенно о русском походе. Его он отразил в величайшем из всех французских исторических стихотворений «Искуплении». В другом стихотворении, «Ночь» (Nox), племянник торжествует:


Задача решенаНе им, а только мной!
Ему – фанфары славы,
Мне – толстая мошна[36].

Поскольку Гюго стал одним из основных источников альтернативных новостей во Франции, он сделал свое «Возмездие» сокращенной историей последних двух лет: государственный переворот, когда Наполеон-младший «запихнул все законы в мешок и швырнул его в Сену»; его рукоположение в соборе Парижской Богоматери, где «Иисуса прибили к кресту / Чтобы не попробовал уйти»; и провозглашение империи 1 декабря 1852 года. Ни одно оскорбление и ни одну новость нельзя считать слишком мелкими. «Смотрите, господа, – сказал император, по некоторым сведениям, – вот „Наполеон Малый“, написанный Виктором Великим!» «Ага! – замечает Гюго, – в конце ты будешь визжать от боли, негодяй! <…> Я приготовил каленое железо и вижу, как дымится твоя плоть!»

– например, красивое, но скучное стихотворение из сборника «Осенние листья», которое до сих пор помнится со школы людям по обе стороны Ла-Манша:

Когда дитя появляется, семья
Смеется, хлопает в ладоши; от милого сияющего личика
Сияют все глаза…

Через двадцать три года он тоже пишет стихотворение о ребенке, крича ужасную правду о 4 декабря 1851 года:


Был скромен мирный дом, где люди честно жили…
Нас бабка встретила потоком горьких слез.
В молчанье горестном ребенка мы раздели.
Был бледен рот его, глаза остекленели…

«гигантские ножницы / Как будто дотянулись до неба и срезали крылья у птиц», звучит как неправдоподобное противопоставление с буйной радостью пошедшей вразнос Второй империи. И все же по духу его книга соответствует независимым рассказам о Париже в годы после переворота: в омнибусах, где раньше было много разговорчивых пассажиров, стало тихо; в любом, кто затевал разговор, подозревали шпиона; полицейские держались вызывающе, нищих гнали с улиц, а на витринах запретили держать горшки с цветами: «Выкосили целые кварталы, рассадники бедности и демократии; прорубили широкие улицы, по которым во все стороны могут свободно проникать свежий воздух и пушки… Каменная кладка – превосходная замена свободе»{945}.

Сейчас невозможно себе представить, какое действие произвело «Возмездие» во Франции. Новаторское, проникающее всюду использование имен собственных, огромный вес, переданный рифме, – похоже, что сам строй языка подтверждает точку зрения поэта{946}, – сделало «Возмездие» с технической точки зрения более современным произведением, чем кажется сегодня. Наряду с «Цветами зла» Бодлера сборник «Возмездие» стал самой популярной запрещенной книгой стихов для нескольких поколений школьников, в том числе для Золя, Верлена и Рембо. «Нам казалось, что, просто читая его книги, мы вносим вклад в молчаливую победу над тиранией», – вспоминал Золя{947}. Каждый школьник знал, что Виктор Гюго – величайший из живущих поэт и патриот Франции. Но знали они и то, что он не одобрял народ в его существующем виде. Гюго продолжал развиваться как поэт. Его оскорбления – не просто бессвязные речи разочарованного человека. Язвительные, горькие обличения стали внешними признаками еще одной литературной революции: в стихи вошли главные элементы современного мира и обширный словарь, который Бальзак ввел в роман. Гюго обрел новый голос и новое лицо. Даже его почерк изменился: он стал крупнее.

Лучшее подтверждение тому, какое влияние отбрасывала даже тень Гюго на Вторую империю, можно найти в письме, которое Флобер послал ему в июле 1853 года. Черпая вдохновение из едких, зловонных образов Гюго, Флобер написал своего рода восхищенную стилизацию и предложил подтвердить, что, как пишет сам Гюго, «такие времена, как наши, – сточная канава Истории».

«Ах! Если бы вы только знали, в какую грязь мы погружаемся! <…> Нельзя и шагу ступить, чтобы не вляпаться в какую-то мерзость. От тошнотворных испарений невозможно дышать. Воздуха! Мне не хватает воздуха! И вот я распахиваю окно пошире и обращаюсь к вам. Я слышу, как бьют крылья вашей Музы, и вдыхаю лесной аромат, который поднимается из глубин вашего стиля.

Более того, вы – предмет моей страсти, которая не слабеет со временем. Я читал ваши произведения, пробуждаясь от страшных снов и на берегу моря, на мягких пляжах под летним солнцем. Я брал вас с собой в Палестину… Вы утешили меня десять лет назад, когда я умирал от скуки в Латинском квартале. Ваша поэзия питала меня, как молоко кормилицы»{948}.

– сцену в «Госпоже Бовари», где столпы сельского французского общества отправляют богослужение среди скота и навоза. Реалист Флобер сознательно смешал «Собор Парижской Богоматери» с «Наполеоном Малым». Неудивительно, что в 1857 году «Госпожу Бовари» запретили.

Отрадно, что и в пятьдесят один год анфан террибль сохранил способность раздражать. Его «Возмездие» по-прежнему считается в высшей степени возмутительным проступком. Характерна реакция императрицы Евгении: «Что мы сделали г-ну Гюго, чем заслужили такое?» (Гюго ответил: «Вторым декабря»). Но Гюго выступал не для ушей буржуа XIX или даже XX века. Его аудиторией было трусливое население, униженное собственной сдачей, которому нужно было показать, что его нового хозяина тоже можно закидать тухлыми яйцами. Мюзик-холльный Иеремия Гюго – один из первых голосов в современной французской литературе, которым упорно пренебрегают благовоспитанные рациональные критики, способные даже главного бунтаря французской поэзии превратить в унылого зануду{949}.

Другие его критики считали, что Гюго не способен вовремя остановиться. Правда, даже у жертвы его стихов иногда складывалось впечатление, будто его омывает гигантская волна, которая стремится куда-то еще. Гюго стремился докричаться не только до галерки в театре; он как будто видел множество всех своих будущих читателей с их потенциально бесконечным кругозором. Когда Вакери заявил, что хочет «выпарить» его произведение и оставить в нем несколько избранных текстов, Гюго ответил (как будто предчувствовал современные средства поиска данных): «Каждый поэт помогает писать Библию, и библиотека будущего будет содержать Библию драмы, Библию эпоса, Библию истории, Библию лирической поэзии»{950}. Он упрекал себя лишь в одном – что не начал раньше. «Жаль, что меня не выслали раньше! – писал он в примечании 1864 года. – Я бы сделал многое из того, на что сейчас у меня не хватит времени!»

«Возмездие» оказалось подготовкой к огромному залпу. Вскоре Гюго разразился провидческими стихами, в которых предвещал рождение новой мировой религии. Религии, которая покончит со всеми религиями, которая дополнит «небрежно сделанное дело Иисуса Христа», поместив ничтожное человеческое «я» на место. Новая религия, которая найдет свое воплощение во вьетнамском веровании каодай, зародилась в гостиной «Марин-Террас», когда Гюго пригласил к себе самых необычных гостей и устроил величайший симпозиум, посвященный сущности человеческого бытия.

Гюго, охваченный отнюдь не бессильной яростью, сдерживал свои более лирические порывы. Он откладывал стихи, которые впоследствии образуют шесть книг «Созерцаний» (Les Contemplations), «чтобы никто не решил, будто я присмирел». Он беседовал с Океаном, прыгал по скалам, «как горный козел», сидел на «Скале изгнанников» и смотрел на могилу Шатобриана на том берегу Ла-Манша. Лирические стихи он оставлял у Жюльетты, которая жила в центре города и обижалась, что время своих редких визитов в город Виктор тратит на «политических фанатиков», таких же изгнанников, «бородатых, крючконосых, покрытых грибком, волосатых, горбатых и бестолковых»{951}. Другие стихи были посвящены Леопольдине, которая покоилась на кладбище в Нормандии, также на французском берегу, вдали от него, но в той же самой нормандской земле: по мнению Гюго, Нормандские острова были «кусочками Франции, которые упали в море и были подобраны Англией». Рыбаки, утверждал он в книге «Архипелаг Ла-Манш» (которая до сих пор остается одним из лучших путеводителей по островам){952}, определяли курс по пням старинного леса, который ушел на дно, когда «огромная волна» в 709 году отрезала Джерси от материка{953}. Кстати, его вымысел буквально повторяется в последнем издании «Малого Робера».

«Возмездие», Гюго находился в восторженном, открытом всем ветрам состоянии духа. Еще раньше его возбудили первые бурные ночи и влюбленность: «В моей жизни было два великих романа: Париж и Океан». «По ночам, – говорил он дочери, которая записывала его слова в дневник, – меня будит Море и приказывает: „За работу!“»{954} В похвальном письме молодому бельгийскому поэту Францу Стивинсу («вы не бельгийский поэт; вы французский поэт») Гюго описал любопытное воздействие на его мозг ветра и прилива:

«Пишу немного беспорядочно – так, как все приходит мне в голову. Попробуйте представить состояние моего разума в этом прекрасном уединении: я живу как будто выброшенный на верхушку скалы. Внизу пенятся волны, на небе огромные тучи. Я населяю этот огромный сон океана и постепенно становлюсь лунатиком моря. Столкнувшись с этими изумительными видами и огромной живой мыслью, в которой я тону, я думаю, что скоро от меня не останется ничего, кроме в некотором смысле свидетеля Бога.

Чтобы написать вам, мне пришлось оторваться от своего бесконечного созерцания. Примите мое письмо и мои мысли в таком виде, как они приходят, слегка бессвязные и растрепанные гигантскими колебаниями Бесконечности»{955}.

Такое самораскрытие привело к измененному состоянию сознания, похожему на результат самогипноза: ему казалось, будто он превратился в неодушевленный предмет, в то время как вещи и даже понятия стали мыслящими, чувствующими созданиями. ЛаМанш следует считать одним из главных источников влияния на стиль Гюго: у него появляется склонность приписывать физические качества абстрактным явлениям. Все чаще и грамматический курьез, известный под названием métaphore maxima, – размещение рядом двух существительных («Гидра Вселенная», «Сфинкс человеческий мозг», «Гигантская сперма Океан»), который растворяет различие между образом и реальностью. «На каждую строфу или страницу, написанную мной, падает тень тучи или брызги морской слюны»{956}.

В 1853 году, когда мозг Гюго пришел в такое состояние, к нему приехала старая знакомая, Дельфина де Жирарден, жена его товарища Эмиля. Она привезла с собой новое веяние, оказавшее мощное, каталитическое действие на творчество Гюго. В те годы в Америке увлекались столоверчением, или, как называли занятие более тщеславные его адепты, спиритизмом{957}.

– источник полезных, авторитетных примечаний к священным текстам. Поколению, воспитанному на тайнах «магнетизма», не приходило в голову уделить внимание менее сомнительным, сопутствующим явлениям телепатии и телекинеза или хотя бы усовершенствовать технологию. В «Марин-Террас» вызывали духов старинным способом. Они стучали по полу ножками с помощью трехногого стола: один удар обозначал букву «А», два удара – «Б» и т. д. Сеансы поэтому продолжались довольно долго. Если верить записям Гюго, иногда стол делал по шесть ударов в секунду на протяжении трех с лишним часов{958}. Ясно, что такое невозможно – даже для Гюго. Поскольку он искренне верил, что просто записывает слова, переданные столом, по крайней мере некоторые тексты следует считать ранней формой психографии, или автоматического письма. Гюго считал стол современным ему эквивалентом треножника сивиллы.

Если принимать происходившее в «Марин-Террас» за обычное перерывание содержимого своего «чердака», полтора года, которые Гюго посвятил столоверчению, стоило бы упомянуть лишь как пример того, как долго тянутся вечера в ссылке. Но некоторые записанные тексты – настоящие шедевры жанра и дают уникальную возможность заглянуть в сознание поэта.

Несколько ночей стол не двигался, и Дельфина уже собиралась возвращаться в Париж. Вечером 11 сентября 1853 года (почти ровно через десять лет после того, как Гюго узнал о трагедии в Вилькье) стол вдруг ожил и отстучал слова «дочь» и «смерть», затем последовательность «л, е, о, п, о, л, ь, д, и, н, а». Гюго обратился к тишине:

– Ты счастлива?

«Да».

– Где ты?

«Свет».

– Что мы должны сделать, чтобы быть с тобой?

«Любить».

– Ты видишь, как страдают те, кто тебя любит?

«Да».

Естественно, Гюго трудно было реагировать на такие откровения скептически. Никто не посмел бы подшучивать над ним от имени Леопольдины. Еще больше укрепляло в доверии то, что стол начал предлагать идеи, образы, целые стихотворные строки. Стол произнес даже новое название последнего романа – «Отверженные», которое было известно только Гюго. Иногда стол передавал откровения и когда Гюго не было в комнате. В связи со столом Гюго беспокоило другое. Он пообещал себе, что никогда не будет «заимствовать у Неизвестности». Не могут ли духи мертвых потребовать этическое авторское право на некоторые лучшие его произведения?

После Леопольдины стол на некоторое время вспомнил о своей роли салонной игры. В гости к Гюго и Вакери приходили другие изгнанники: венгр Телеки, бывший представитель республиканцев, генерал Лефло и горбатый приспешник Гюго Эннет де Кеслер, легковозбудимый человек, чье общество очень нравилось Гюго, потому что Кеслер был атеистом, которого ничего не стоило победить в споре. Гюго флиртовал с двумя женскими духами, беседовал с косноязычной феей, уверявшей, будто она говорит по-ассирийски. Стоя в коридоре, он громко хохотал, услышав следующий разговор с Вакери:

– Кто здесь?

«Лопе».

– Де Вега?

«Да».

– К кому ты пришел?

«К тебе».

– У тебя послание для меня?

«Да».

– Говори.

«Твой».

– Продолжай.

«Видели».

– Дальше!

«Бп…»

– Ты говоришь: Бп?

«Нет».

– Ты сказал «видели»?

«Нет».

– Ты сказал «твой»?

«Нет».

– Так есть у тебя послание для меня?

«Нет».

– Ты Лопе де Вега?

«Нет».

Как и всякая форма медитации, столоверчение усовершенствовалось с практикой. Когда Гюго клал руки на стол, стол почти никогда не реагировал. Через несколько сеансов все признали медиума в Шарле; и все же тексты, которые отстукивал стол, принадлежали сугубо Виктору Гюго. Все происходило так, словно Шарль мог обладать такой же беглостью, если бы позволил, чтобы отец позаимствовал его сознание{959}.

Скоро этот странный вид сотворчества породил несколько литературных перлов. 12 сентября в затемненной гостиной, пока стол бешено отстукивал сообщения, у Гюго состоялся величественный разговор с глазу на глаз, который дает общее представление об опоре его новой религии.

Стол отстучал первые буквы «Бонапарт».

– Который? Великий?

«Нет».

– Малый?

«Да».

Оказывается, дух Наполеона III покинул тело, спящее в Елисейском дворце в Париже, и прилетел сказать Виктору Гюго, что империя рухнет через два года. Затем последовала инсценировка мысленного состояния Гюго, когда он писал «Возмездие»:

– Ты думал, я прощу тебя?

«Да».

– Почему?

«Из гениальности… Я боюсь темноты».

– Ты видишь в ней своих жертв?

«Я вижу в ней свет».

– Говори!

«Помоги мне. Я боюсь. Судья здесь. Судья здесь».

– Кто судья?

«Смерть».

– Под смертью ты имеешь в виду Бога?

«Да».

– Почему же ты не сказал «Бог»?

«Я не могу видеть Бога».

– Это потому, что ты – зло?

«Да».

Мысль о божественном и личном воздаянии была тесно связана с другой главной темой спиритических сеансов: оказывается, слава Гюго достигла внеземных пределов. Данте обратился к нему со словами Caro mio и поздравил Гюго с его последним стихотворением, «Видение Данте». Когда «заглянул» Наполеон I, его спросили, читал ли он «Наполеона Малого». Оказалось, что читал и счел произведение «потрясающей истиной, крещением для предателя». Шатобриан также оставил свою гробницу на острове и выразился поэтичнее: «Мои кости растроганы».

Гостеприимный, как всегда, Гюго занимал вымышленных зрителей, которых постоянно имеет в виду всякий писатель{960}, хотя немногие писатели действуют в таком обширном соседстве. В число его гостей входили Каин, Иаков, Моисей, Исайя, Сафо, Сократ, Иисус, Иуда, Мухаммед, Жанна д’Арк, Лютер, Галилей, Мольер, маркиз де Сад (его слова не сохранились), Моцарт, Вальтер Скотт, несколько ангелов, лев Андрокла, Валаамова ослица, комета и жительница Юпитера по имени Тиатафия. Были также аллегории – Индия, Молитва, Метемпсихоза – и сущности, названные Железной Маской, Перстом Смерти, Белым Крылом и Тенью Гробницы. Все они изъяснялись на французском языке середины XIX века, хотя Вальтер Скотт отстучал небольшое стихотворение по-английски (в тот раз среди присутствовавших на сеансе был англичанин), Ганнибал говорил по-латыни, а лев Андрокла произнес несколько слов на львином языке. Потусторонние гости Гюго помогают воссоздать рецепт его стиля, универсальный эсперанто, основанный на великих и простых понятиях, понятных в любую эпоху и в любой цивилизации, земной или внеземной; мощные, повторяющиеся фразы, схожие по красоте и прочности с кораблями, которые отправляются в дальние странствия во времени и пространстве.

Обычно считают, что Гюго был почти до безумия доверчив, и правда, что гораздо больше лести его задевало пренебрежение. Духи отзывались о нем лучше всех. Цивилизация назвала его «великой птицей, которая поет о великих рассветах» и приказывала: «Закончи «Отверженных», великий человек». Подтвердились все его литературные предубеждения. Предмет его особой ненависти, Расин, призван был заплатить за прегрешения французского классицизма; ему пришлось предстать перед романтической инквизицией:

«Вакери. Вы признаете, что Шекспир – дерево, а вы – камень?

Вакери. Вы признаете, что вы были не правы, когда писали пьесы, ограниченные в пространстве и во времени?

Расин. Я смущен.

Вакери. Вы сейчас испытываете раскаяние из-за того, что ваша репутация превосходит ваш талант?

Расин. Мой парик подпалился».

– просто эхо голоса Природы, готов был поверить, что и в загробной жизни все очень похоже на то, как живет он сам. Впрочем, он относился к столоверчению не так предвзято, как намекают вредные биографы{961}. Он рассматривал все обычные гипотезы и безуспешно пытался проверять духов, прося их предложить средство для лечения бешенства или открыть тайну управления воздушными шарами{962}. Даже на пике своей, как предполагают, доверчивости он подозревал некую сверхъестественную подтасовку: «Возможно, духи нарочно называются такими именами, чтобы возбудить наше любопытство»{963}. Вопросы Гюго, которые часто так же красивы, как и бормотание мнимых потусторонних гостей, доказывают, что он бесконечно терпимо относился ко всему алогичному и чудесному; возможно, его сознание приобрело определенную творческую гибкость в те дни и ночи, которые он провел, общаясь с братом Эженом.

«Вера» Гюго была отчасти нарочитой: очевидно, требовалось в некотором смысле выказывать веру столу для того, чтобы он функционировал как надо, и не было смысла тратить такой ценный источник на бесплатные озарения. Иногда духи предлагали прекрасные идеи для пьес и романов. Иногда они диктовали изумительные фрагменты, из-за которых сюрреалисты провозгласили Гюго одним из своих предшественников: «Я ночной сторож бесчисленных могил, опустошающий глаза в пустые черепа. Я создатель дурных снов. Я один из вставших дыбом волосков ужаса»{964}.

Кроме того, духи давали и полезные подсказки. Так, «Смерть» высказала идею, которую Гюго позже осуществил почти буквально: «В завещании раздели свои посмертные работы на куски с интервалами в десять лет, пять лет… Иисус Христос восстал из мертвых лишь однажды. Ты можешь заполнить свою гробницу воскрешениями… Когда умрешь, прикажи: «Разбудите меня в 1920, 1940, 1980, в 2000 году».

По сравнению с разрушающей душу банальностью большинства записей спиритических сеансов записи, сделанные в «Марин-Террас» (из них сохранилась лишь четверть), – настоящий литературный шедевр, бессознательный продукт от природы яркого ума. Многие духи оказывались настолько яркими и выпуклыми, что происходило очень редкое явление: один дух напрямую общается с другим. Например, Тень Гробницы и Ветер Моря спорили, кто из них сильнее.

Звездой представления, несомненно, является убедительно переменчивый Океан. Океан впервые явился весной 1854 года и продиктовал музыкальную пьесу, но затем обнаружил, что говорит с музыкально невежественными людьми. Когда ему предложили флейту, он разгневался: «Ваша флейта с ее маленькими дырочками, похожими на задницу какающего младенца, вызывает у меня отвращение. Дайте мне оркестр, и я сыграю вам песню»{965}.

«Дайте мне впадение рек в моря, расщелины, водопады, извержение огромной груди земли, львиный рык, то, как слоны трубят в свои хоботы… что мастодонты фыркают в недрах Земли, а потом скажите мне: „Вот твой оркестр“».

«Марсельезу». Но, как заметил Океан, фортепиано не способно выразить общность звуков, зрительных образов и запахов. «Пианино, которое нужно мне, не поместится в доме. У него всего две клавиши, одна белая, другая черная – день и ночь; день полон птиц, ночь полна душ». Гюго предложил воспользоваться Моцартом как посредником. «Моцарт был бы лучше, – согласился Океан. – Я сам непонятен». Гюго: «Вы можете попросить Моцарта, чтобы он явился сегодня в девять вечера?» Океан: «Я передам ему просьбу с Сумерками».

Как отмечает Жан Годон, привычка Гюго добавлять обнадеживающие окончания к своим самым кошмарным стихотворениям предполагает, что собственное воображение пугало его{966}. Ножка стола была пером, которое держала другая рука – обычно рука измученного Шарля. Гюго мог в относительной безопасности обозревать свои видения. Ответы духов были гипнотической литанией, которая сглаживала переход к чистой бессознательной речи. Поэтому предполагать у Гюго тот или иной психоз несправедливо{967}. Все мы становимся немного безумными, оставаясь наедине с собственным сознанием. Если вспомнить, какие сокровища таились в подсознании Гюго, его очевидное психическое здоровье – куда более яркое явление.

Гюго надеялся, что дагеротипы, которые делают его сыновья, раскроют настоящий процесс беседы с Неизвестным, но стучащий стол сделал это куда лучше, чем стеклянные пластины и коллодий. Он разделял части его сознания, которые обычно действовали слаженно, и позволил наблюдать за работой его мозга в мельчайших подробностях. Можно различить два основных процесса.

Любимый духами способ общения состоял в использовании людей в качестве секретарей. Блестящие стихи были собраны львом Андрокла и Андре Шенье – с некоторыми подсказками Гюго. Шекспир продиктовал целую комедию, которую обозреватель литературного приложения к «Таймс» однажды порекомендовал отделу драмы Би-би-си{968}, хотя она больше похожа на ранний научно-фантастический фильм:

«ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ. Звездное небо. Ночь безмятежна. Звезды мерцают. Их мерцание шепчет таинственные слова. Вдруг две звезды начинают странно расширяться и становятся огромными, как будто театральные бинокли зрителей вдруг превратились в волшебные телескопы».

Ночь за ночью Шекспир возвращался, делал мелкие поправки, исправлял строку за строкой – к счастью, он говорил по-французски, потому что убедился: «английский язык ниже французского». Явно религиозные тексты появлялись не так официально. Типичный сеанс, предшествовавший очередному откровению, диктует последовательность антонимов: «Чистый или нечистый… Страстный или бесстрастный» и т. д. Затем повторяется то же упражнение, но нормальная логика в нем заменяется тем, что кажется чисто слуховыми ассоциациями: Immense ou anse. Oeil ou cercueil… Dieu ou feu. Feu ou bleu. Bleu ou eub[37]. Далее, когда сознание расширялось, его подпитывал, как топливо, поток цитат из Библии: «Последние станут первыми», «Нет пророка в своем отечестве» и т. д.

После того как открывался проход между рациональным и иррациональным, духи начинали на большой скорости объяснять природу вещей: «Истинная религия – великое приручение диких зверей», «Самый огромный край неба помещается не на складке, но на джунглях, на пещере, на пустыне, на гриве, на челюсти, на рыке», «Поцелуй Иуды лижет звездный мрак».

Весь процесс похож на вербальный срез жизни Гюго – почти от рассудка к безумию и обратно, что подтверждает подозрение, что начальной точкой его стихов скорее служило слово, чем какая-либо любопытная мысль.

«породит новую религию, которая поглотит христианство подобно тому, как христианство поглотило язычество»{969} – точка зрения, которую искренне разделил 11 февраля 1855 года сам основатель христианства{970}. Трудность состояла в том, что, согласно точному предсказанию Гюго, тексты будут встречены «громким хохотом»{971}. Тень Гробницы разделяла его опасения и посоветовала опубликовать записи бесед с духами после смерти. Но мир духов также подстрекал его и придал смелости его очевидно безумным убеждениям. Как он писал Дельфине де Жирарден в письме, которое ставит потустороннее на надлежащее место, духи постоянно омывают Виктора Гюго начисто, и он извергает свою эсхатологию: «Вся квази-космогоническая система, которую я вынашиваю последние двадцать лет и которая уже наполовину написана, подтвердилась столом с величественными произведениями. Мы живем в странном горизонте, который меняет перспективу ссылки»{972}.

Уста Тьмы. В результате появились стихи Ce que Dit la Boucher d’Ombre, а также другие предсказания в конце сборника «Созерцания» в 1856 году. Хотя в целом считается, что эти стихи малопонятны, возможно, они служат своего рода ключом ко всей символике Гюго.

Система покоится на убеждении, что вся Вселенная обладает сознанием. «Все полно душ», «Цветы страдают, когда их срезают ножницами, и закрываются, как веки». Но только нечто непредсказуемое создано Богом. Все, обладающее весом и материей, – производное первородного греха. Вселенная и входящие в нее мини-Вселенные, от мельчайшего атома до громаднейшей туманности, – тюремные камеры, в которых искупают вину преступления. Худшие преступления населяют камни, эти «темницы души». Затем идут растения и животные, от личинок до обезьян с архангелами наверху. Человек – существо срединное, сумеречное, подвешенное между светом небесным и мраком бездонной сточной канавы.

Души поднимаются или спускаются по вселенской лестнице, мигрируют в другие организмы и даже в планеты, в соответствии с весом греха, который они приобрели. «В смерти каждый злодей порождает чудовище его жизни», «Злой чертополох, который мы попираем ногами, кричит: „Я гигантский Аттила“».


Вот дерево, ощетинившееся ветвями;

Которую дробит тележное колесо, разрушаемое Зимой,

Дерево, зверь, черепица, огромная тяжесть, которую никому не поднять,
В тех ужасных глубинах дремлет душа!
– Думает о Боге!

«Бог», ничто не длится вечно. Вселенная медленно сжимается в последнем преображении, подталкиваемая таинственной силой Любви: «Добрые дела – невидимые петли Небесных врат». Это макрокосмическое улучшение отражается в попытках отдельных людей выползти из слизи нравственных преступлений, а также в постепенном движении целых народов в сторону социально-демократической республики, хотя бывают и исключения вроде Наполеона III: «души, подобные ракам, которые пятятся назад, во мрак»{973}. Когда-нибудь Зло исчезнет, страдания закончатся, «и больше можно будет ничего не говорить».

Вся система, от первоначального допущения до конечной главной мысли, несомненно, типичное для Гюго сочетание несочетаемых понятий и философских подсказок. Смесь политизированного буддизма, христианизированной кармы, фатализма и веры в прогресс. Такого рода манифест мог бы сформулировать какой-нибудь комитет ЮНЕСКО. Концепция отражает непрогнозируемую любовь Гюго ко всевозможным смесям, попурри и энциклопедиям, а также его способность помнить все, кроме контекста, срывать множество плодов и располагать их на дереве своего изобретения. Метафизический образ дома, который он позже построит на Гернси.

Помимо бесед с умершими, о новой религии свидетельствовала лишь склонность заводить домашних любимцев и запрет убивать животных в его владениях{974}. Практическая ценность этой системы заключалась в ее способности объяснять даже самые мельчайшие явления повседневного существования. Подобно многим пророкам, Гюго иногда отличался небывалой точностью. Когда он выходил на прогулку после обеда, ему навстречу обычно выходили две собаки и кот. Гюго признал в этих существах «бывших декабристов [участников государственного переворота. – Г. Р.], превращенных в животных, которые вымаливают у нас прощение за свои грехи»{975}.

Невозможно не заметить, что такая религия чрезвычайно удобна для поэта. Вселенная превращается в бесконечную библиотеку живых символов, управляемых каталогом, которым тем легче пользоваться, что он основан на субъективных впечатлениях. Он позволяет даже самым причудливым образам существовать на крошечных островках безумия в огромном гармоничном Океане. Он отменяет нравственный нигилизм, который Гюго виделся неизбежным результатом релятивистских, эволюционистских систем. Он помещает «Бога» вдали от восприятия людей, развенчивает существующие религии, называя их паразитической порослью – «вшами» на черепе Бога, – и оправдывает свой воинствующий антиклерикализм. Так ему легче примириться с сомнениями, невежеством и виной. Его система подтверждает надежду ссыльных на то, что зловещий режим Наполеона III – всего лишь примитивный организм, который тщетно пытается сопротивляться приливу космического прогресса.

сложные видения. Ему больше не нужна была поддержка в виде стола на трех ножках. Но имелись и другие причины. Один из посвященных, молодой человек по имени Жюль Алли, однажды явился в «Марин-Террас» с заряженным пистолетом, провозгласив себя Богом. Его пришлось отправить в психиатрическую лечебницу{976}. Как ни странно, конец спиритическим сеансам положила госпожа Гюго: ей надоело делить дом с Тенью Гробницы и Голубем Ковчега. Кое-кто видел, как в неопубликованных бумагах Гюго роется безголовый призрак. Последней соломинкой, похоже, стала Белая Дама – призрак женщины, убившей ребенка во времена друидов. На глазах у местного цирюльника она рыскала в окрестностях «Марин-Террас»{977}. Она явилась в спальню Гюго и стала предметом нескольких необычных любовных стихов – A Celle qui est Voilée и Horror. Описание красивого доисторического призрака, который играет в жмурки, доказывает, что сексуальные аппетиты Гюго не могли остановить не только мужья, но и могила: «Восстань из тумана, Очаровательная тень, / Покажись, О призрак!»

Конкретным результатом таких визитов стало то, что Гюго начал страдать бессонницей. Средство лечения было только одно: вернуться в бой и напомнить цивилизованному миру, что его нравственная судьба теперь вращается вокруг небольшой скалы в Океане.

Комментарии

34. Рекомендации, приведенные в брошюре Р. и Л. Перри «Молчаливый друг» (которая продавалась в местной аптеке), точно соответствуют режиму Гюго на Нормандских островах: спать на жесткой постели, рано вставать, есть много корнеплодов, умеренное количество мяса, пить чистую воду, в которую можно добавлять немного вина, обтираться холодной водой каждое утро сразу после подъема, затем растираться грубым полотенцем, плавать, предпочтительно в море.

37. Буквально: «Огромный или ручка. Глаз или гроб… Бог или огонь. Огонь или синь. Синь или ошибка».

Примечания.

904. Цит. по: Barrère (1965), 88–90.

’Amour, la Femme, OC, XIV, 273.

906. О Гюго и Лондоне: Barrère (1965), 88–90; S. Gaudon, ‘Anglophobie?’/ James (1986). См. также: William Shakespeare, I, I, 3, 3; [Les Traducteurs], OC, XII, 636–637; Adèle Hugo, I, 240–241; Les Travailleurs de la Mer, II, 2, 4; VHR, 114.

908. Châtiments (Suite), OC, XV, 204–205.

909. Adèle Hugo, I, 241–242.

912. Эмиль Лоран – Друэну де Люсу, 10 августа 1852: Angrand, 50.

913. AP, OC, X, 424.

914. William Shakespeare, I, 1, 1; Adèle Hugo, I, 262–263; Moi, l’Amour, la Femme, OC, XIV, 306.

–131.

916. Corr., II, 127.

917. Объявление в Mercié, 173б, № 17. Perry, 114–115. У Перри был агент на Джерси: Чедуик Лельевр.

918. Подробности контрабанды см.: Angrand, 55, 62, 70, 86, 94–95, 102–103, 108–110, 153; Barbou (1886), 269; Griffiths, 573 (19 декабря 1853); Adèle Hugo, I, 314, 328; II, 450; Charles Hugo (1875), гл. 14; Karr (1880), III, 161; Martin-Dupont, 39–40; Corr., 129, 180.

– Этцелю, 38–39, 92–93, 190, 519.

èle Hugo, II, 104, 491.

921. Гюго – Этцелю, 150.

922. Massin, VIII, 1118.

– не те речи, которые Гюго произносил на самом деле, а исправленные и дополненные версии, вводящие читателей в заблуждение. Подобных взглядов придерживались даже многие сторонники Гюго. Однако

а) сам Гюго считал главным критерием эстетику, а не идеологию. Он действительно опустил многие оскорбительные выпады, но стремился прежде всего сохранить ритм и целостность речи, не дать своим врагам замарать перлы своего красноречия, предназначенные для потомства;

типографских кругах: он возвращал корректуры своих речей, испещренные множеством поправок, в чем соперничал с самим Бальзаком (Bosq, 87–88);

в) некоторые куски, очевидно добавленные Гюго, скорее всего, взяты из его собственных протоколов. Не все было представлено в Le Moniteur (напр., кусок, процитированный выше). В пользу данной версии говорит то, что многие куски, якобы вставленные Гюго позже, не выставляют его в лучшем виде.

Опущено: «Терроризм» (применительно к июньским повстанцам).

Добавлено: «Будучи социалистом, я…»

«Заблуждения социализма» заменены на «Заблуждения некоторых форм социализма».

«Выжидательная дрожь в Национальном собрании».

Президент требует тишины, потому что «Виктор Гюго охрип» изменено на «Полная тишина окутывает Национальное собрание».

(Цит. по: Compte Rendu des Séances de l’Assemblée Nationale Législative. Стилистический анализ – см.: Fizaine.)

924. James, ed. (1985).

926. Hugo – Hetzel, 496 (контракт).

927. Флобер – Луизе Коле, 1 июня 1853: Flaubert, II, 336–337.

928. Chernov, 140.

’Brien, 4–5.

’Brien, 4.

931. PRO: HO 45 4302 (19 января 1852).

932. Paris, V.

934. Barbou (1886), 260.

érables, I, 3, 1.

936. L’Homme Qui Rit, II, III, 1. Об английском как «грубом жаргоне»: François-Victor Hugo, Les Sonnets de Shakespeare, 22.

–191.

938. Адель – Леони, 23 сентября 1852.

939. Moi, l’Amour, la Femme, OC, XIV, 304.

– Этцелю (18 ноября 1852), 173.

– Этцелю (6 февраля 1853), 232.

942. Choses Vues, OC, XI, 1259.

943. Châtiments (Brussels: Henri Samuel, 1853), 1/16 листа (сокращенное изд.); Châtiments (Geneva – New York: Imprimerie Universelle, St. Helier, 1853), 1/32 листа (полное). Определенный артикль появляется на издании 1870 г.: Les Châtiments, seule édition complète, revue par l’auteur, augmentée de plusieurs pièces nouvelles (Hetzel, без указ. даты).

944. Гюго – Этцелю, 214, 220.

– ср. ‘Le Mauvais Vitrier’ Бодлера.

946. Ср. предположение Шарля Пегю об универсальной сноске: «Всякий раз, как находишь незнакомое имя в „Возмездии“ (а иногда во всех остальных его произведениях), это имя убийцы» (Péguy, III, 1106).

947. Zola (1966–1970), часть i.

948. Flaubert, II, 382–383, 386.

«Возмездие» можно считать первым крупным произведением англофранцузской поэзии со времен Роберта Васа (Гюго считал себя преемником «первого французского поэта», родившегося на Джерси в начале XII в.: François-Victor Hugo, La Normandie Inconnue, 92). О сочетании пантомимы и галльского шовинизма – см. «перевод» «Поэтических трудов Луи-Наполеона», вышедших в Лондоне годом ранее, и о таком же уклоне британского социализма в метафизику, определение Наполеона III как Зверя Апокалипсиса: Anon. (1863); см. также: Macrae, 96. Гюго утверждал, что английские газеты цитируют стихи на французском, потому что они неприличны (Corr., II, 176). Ср. The Beacon: «Не будем портить следующее [‘Le Chant de ceux qui s’en vont sur Mer’ (Châtiments, V, 9)] попыткой перевода»: Anon. (1853).

èle Hugo, III, 439.

951. Drouet (1951), 446 (12 мая 1853).

952. L’Archipel de la Manche, i; см. также предисловие французского атташе по культуре: L’Archipel de la Manche. The Channel Islands. Последние люди, перешедшие из Франции пешком, перешли приблизительно в 6500 г. до н. э.

’Archipel de la Manche, i; Vacquerie (1856), 292–293.

954. Adèle Hugo, III, 439.

ésies Nationales Франца Стивенса (1856).

956. Moi, l’Amour, la Femme, OC, XIV, 273.

—489. См. также: Simon (1932), J. Gaudon (1963).

958. Текст, датированный 29 сентября 1854 г.; приблизительно 66 тыс. ударов за 195 минут. Такой же подсчет см.: De Mutigny, 86.

959. Об опасении Шарля превратиться в «Дюма-сына для Виктора Гюго» см.: письмо к Этцелю, 30 октября 1855 (Parménie, 251).

èle Hugo, II, 279, 283.

962. Напр., Adèle Hugo, III, 109.

963. Напр., Adèle Hugo, II, 283.

964. Процитировано в этом контексте: J. и S. Gaudon/Massin, IX.

«Я бы хотел, – говорит Гюго, – чтобы ты бросила пианино и стала играть на органе. Вот это серьезный инструмент» (Adèle Hugo, III, 425–426).

966. J. Gaudon (1969), 559, № 25 (о Pleurs dans la Nuit).

967. О парафрении см.: De Mutigny, 83.

968. The Times Literary Supplement, 22 апреля 1965, с. 308.

èle Hugo, II, 268.

«Христианство, – говорит Иисус, – как и все человеческое, одновременно благо и зло, дверь света с замком тьмы». «Бог не дома».

971. Adèle Hugo, III, 108.

972. Гюго – Дельфине де Жирарден, 4 января 1855: Corr., II, 205.

érables, I, IV, 2.

974. Martin-Dupont, 75.

èle Hugo, III, 417.

976. Vacquerie (1863), 412.

èle Hugo, III, 155–156; Massin, IX, 1337–1339.