Приглашаем посетить сайт

Робб Грэм: Жизнь Гюго
Часть третья.
Глава 14. Поэтическая несправедливость (1851–1852)

Глава 14. Поэтическая несправедливость (1851–1852)

На следующий день, 2 декабря 1851 года, в восемь утра Гюго сидел в постели и работал, когда ворвался его слуга и объявил, что хозяина хочет видеть депутат от департамента Верхняя Сона{857}. Г-н Версиньи принес ужасную весть. Шестнадцать депутатов арестовали дома и прямо из постелей отправили в тюрьму, здание Национальной ассамблеи занято войсками, колокольни охраняются, муниципальные барабаны проткнули, а стены Парижа обклеены листовками, в которых город объявлен на осадном положении. Специально нанятые люди читают листовки и издают одобрительные возгласы. В своем «Воззвании к народу» президент как ни в чем не бывало обвинил депутатов Национального собрания в том, что они замышляли государственный переворот, поклялся защищать всех граждан от «подрывных страстей» и обещал восстановить всеобщее избирательное право. Он предлагал стране своего рода «крышу». Демократия во Франции сохранится при условии, если главой выберут Луи-Наполеона.

Гюго кое-как оделся, схватил депутатский шарф, проглотил котлету, взял из ящика стола 500 франков, а оставшиеся 900 оставил Адели.

«Побледнев, она спросила:

– Что ты собираешься делать?

– Исполню свой долг.

Она поцеловала меня и произнесла одно слово:

– Иди».

На улице все, как обычно, шли на работу. Группа людей поздоровалась с ним.

«Я крикнул им:

– Вы знаете, что происходит?

– Да, – ответили они.

– Это измена! Луи Бонапарт убивает республику… Народ должен защищаться.

– Народ будет защищаться.

– Обещаете?

– Да! – воскликнули они, а один добавил: – Клянемся».

Конечно, квартал Гюго стал одним из немногих, где соорудили баррикады; но еще один разговор, состоявшийся в тот же день, лучше отражал общие настроения и разочарование Гюго в народе:

«Гюго. За мной, на баррикады!

Рабочий. От этого у меня в кармане и сорока су не прибавится!

Гюго. Вы трус».

Через два часа представители левого крыла бывшего Законодательного собрания тайно встретились в доме номер 70 по улице Бланш. Они оказались совершенно беззащитными: ни газет, ни телеграфа, ни солдат. Гюго и еще нескольких депутатов послали «понюхать воздух». В окрестностях театра «Порт-Сен-Мартен» Гюго узнали; его окружила ликующая толпа. Что им оставалось делать? «Срывайте крамольные прокламации, призывающие к перевороту!» Но что, если в них будут стрелять?

«– Граждане! У вас по две руки. Возьмите в одну ваши законные права, а ружья – в другую и нападите на Бонапарта!

– Браво! Браво! – кричали люди.

Какой-то буржуа, закрывавший свой магазин, сказал мне:

– Говорите потише. Если услышат, что вы ведете такие речи, вас застрелят.

– В таком случае, – ответил я, – вы провезете мое тело по улицам, и моя смерть станет благом, если из нее выйдет Божье правосудие!

– Vive Victor Hugo! Да здравствует Виктор Гюго! – закричали все.

Я ответил:

– Кричите: Vive la Constitution! Да здравствует Конституция!»

Спутник Гюго заметил, что вот-вот начнется резня. В конце улицы показались пушки. Они сели в экипаж и вернулись на улицу Бланш. Гюго, охваченный сомнениями, представлял себя во главе народной армии: «Если воспользоваться моментом, можно вырвать свободу, но может начаться резня. Прав я или нет?»

Вот как – с небольшими отклонениями – развивались события в последующие несколько дней. За отдельными попытками разжечь отсыревший порох народного восстания следовали угрызения совести. Истинный вклад в сопротивление Гюго внес своим пером: циничным прокламациям Луи-Наполеона – умиротворяющим и льстивым, напечатанным в Государственной типографии, – противопоставлялись многословные контрпрокламации Гюго, неряшливо набранные ночью и размноженные полуграмотными наборщиками с помощью прототипа копировальной бумаги, недавнего изобретения. Его лучший декрет был составлен в то утро на улице Бланш. Прокламации Гюго расклеивали на стены, но их тут же срывали солдаты.

«К НАРОДУ

Луи-Наполеон – предатель!

Он нарушил Конституцию!

Он поставил себя вне закона…

Пусть народ исполнит свой долг!

Республиканские представители возглавят людей.

К оружию! Vive la République! Да здравствует республика!»

Официальный историк империи цитировал этот и другие образчики «революционной типографии» в своей апологии государственного переворота 1852 года, потешаясь над скудными средствами: «Штукатурка по-прежнему липнет к этим обрывкам грязной бумаги, на которой красуется пропаганда бандитов, набранная неровными буквами и чернилами цвета грязи». Подуматьтолько, что «имя, стоящее внизу этого плаката, когда-то было синонимом гения»{858}.

К вечеру 2 декабря тайные агенты окружили подпольную Национальную ассамблею. Бывшие депутаты решили снова собраться вечером в окрестностях площади Бастилии. Тем временем Гюго и трое его коллег отправились повидать близких. Стоянки экипажей опустели, но по бульварам еще ходили омнибусы. Застрявшие в уличной пробке, Гюго и его коллеги пугали других пассажиров, высовываясь из окон и крича кавалеристам: «Те, кто служат предателям, сами предатели!» «Из-за вас нас всех убьют», – сказала какая-то женщина на улице; но солдаты не обращали на них внимания. «Было ли тогда уже поздно? Было ли тогда еще рано?» – размышлял Гюго. Раз уж на то пошло, была ли это правда? Когда в 1877 году вышел рассказ Гюго о тех событиях, один из депутатов утверждал, что Гюго вовсе не оскорблял военных, а, наоборот, сдерживал своих коллег. Он пребывал в такой нерешительности, что правдой могут оказаться обе версии.

На улицу Тур-д’Овернь Гюго вернулся только ночью. Стоявший под фонарем человек предупредил его, что дом окружен. Жуя плитку шоколада, Гюго зашагал к Сент-Антуанскому предместью, где вскоре должно было начаться собрание. Все время рядом с ним была «великодушная, преданная душа», которая умоляла Гюго воспользоваться ее помощью в случае необходимости. В опубликованных записках Гюго называет ее «г-жа Д.» (Жюльетта){859}. На Итальянском бульваре были открыты магазины; в одном из театров давали «Эрнани». Блеск штыков и грохот пушек были единственными знаками того, что Париж пал. Должно быть, Гюго понял, что Луи-Наполеон победил, но ощущение надвигающейся огромной ис торической катастрофы било в нем, как большой колокол, все его слова и поступки отмечали энергию, которая обычно ассоциируется с самым лучшим временем жизни.

19.00

Гюго стоит у прилавка в винном магазине на улице Рокетт. Какой-то механик говорит ему, что ночью восстанет предместье Сен-Марсо. Гюго соглашается возглавить восстание: «Как только поднимется первая баррикада, я хочу стоять за ней». Но жители предместья Сен-Марсо, наверное, передумали или не получили послания Гюго. Может быть, механик просто решил ему подыграть.

После 20.00

в Комитет сопротивления, состоящий из семи человек. В записке его просят встретиться с гражданином Прудоном на берегу канала возле площади Бастилии. Прудон настаивает на том, что сопротивление тщетно. «На что вы можете надеяться?» – спрашивает он. «Ни на что». – «А что вы будете делать?» – «Все».

Комитет сопротивления собирается в двух пустых комнатах в доме на улице Попинкур. Гюго просят стать председателем собрания; он произносит импровизированную речь, которая, возможно, была написана для приукрашенной истории государственного переворота. На первый взгляд все выглядит так, словно он придумал свою речь позже. Однако, поскольку протокол собрания вел стенографист и позже его опубликовали, причем не Гюго, а другой человек, можно считать его речь надежным доказательством подлинности{860}:

«Слушайте. Подумайте над тем, что вы делаете. На одной стороне 100 тысяч человек, 17 передвижных батарей, 6 тысяч пушек в фортах и достаточно магазинов, арсеналов и амуниции, чтобы сражаться в русской кампании. На другой стороне – 120 депутатов, 1000 или 1200 патриотов, 600 ружей, по два патрона на человека, ни одного барабана, чтобы призвать к оружию… ни одной печатной машины, чтобы распечатать декларацию… Любого, кто вынет из мостовой булыжник, ждет смертная казнь; любого, обнаруженного на тайном собрании, приговорят к смерти; любого, кто разместит призыв к оружию, ждет смертная казнь. Если вас захватили в плен в бою – смерть. Если вас захватили после боя – депортация или ссылка. С одной стороны – Армия и Преступление. С другой – горстка людей и Справедливость. Таковы условия борьбы. Вы принимаете их?

<…> Неизвестный голос ответил: „Да, да, принимаем!“»

Эта запись крайне ценна, во-первых, потому, что она показывает, что даже в отсутствие достоверных сведений Гюго никогда не испытывал недостатка в красноречивой статистике; во-вторых, его речи отличаются законченностью, как эскизы великого художника; именно поэтому его столько раз обвиняли в фальсификации, хотя и не всегда справедливо.

Тем временем 300 представителей правого крыла арестовали и выслали в тюрьму за пределами Парижа. Возможный контрудар монархистов, которых прозвали «бургграфами» в честь персонажей из пьесы Гюго{861}, пресекли в зародыше. Номинальная глава монархистов герцогиня Орлеанская по-прежнему удивлялась, почему виконт Гюго оставил их. Показав, что умеет унижать противников, Луи-Наполеон приказал, чтобы «бургграфов» вернули в Париж на омнибусе и высадили в пригороде.

3 декабря

Час ночи

Друзья и сторонники соревнуются за честь приютить Виктора Гюго. Он выбирает друга тестя и тещи Абеля Гюго, г-на де ла Роэльри. Прибыв на улицу Комартен, он видит красивую молодую жену и младенца, который мирно спит в углу. Грязный, мрачный Гюго ворочается без сна на диване у камина, укрытый шубой госпожи де ла Роэльри: «Я чувствовал себя совой в гнезде соловья».

Рассвет

Гюго целует спящего младенца и тихонько выходит в город, который Бейль Сент-Джон сравнивает с «южноамериканским городком пиратских времен, когда прошел слух, будто в виду берега показался корабль капитана Моргана»{862}. Срывая на ходу со стен президентские прокламации, Гюго возвращается домой. Ошеломленный слуга сообщает, что ночью приходили агенты бандитского вида в длинных плащах, чтобы арестовать его, но Адель Гюго их выпроводила.

8–9 утра

Убедив надежного кучера остановиться на площади Бастилии, где он может публично обратиться к какому-нибудь полководцу и солдатам (в одной апологии государственного переворота, напечатанной по-английски, его поступок назван «предосудительной и безумной провокацией»){863}, в Сент-Антуанское предместье Гюго возвращается слишком поздно. На баррикаде убит депутат Бодэн{864}. Убийство такого же, как он, народного избранника взволновало Гюго больше чем что бы то ни было. Даже в наши дни высказывается подозрение, что он опоздал нарочно, но похоже, что другие депутаты тоже точно не знали, на какое время назначена встреча. Чувство вины, овладевшее Гюго, отражает его чувство поэтической справедливости: он остался в живых в июне, после баррикад; если бы он погиб на декабрьских баррикадах, он стал бы идеальным мучеником и положил идеальный конец своей биографии…

15.00

Начинается разочарование. Гюго предлагает расшевелить массы какой-нибудь популярной мерой, например отменой налога на спиртное. Затем он пишет черновик огромной прокламации к армии. Прокламация составлена в грубоватом стиле, напоминающем о Первой империи: «Солдаты! Французская армия – авангард рода человеческого!» Тем временем Луи-Наполеон приказал для поднятия боевого духа бесплатно раздавать военным коньяк.

Новое собрание назначают на следующий день. Комитет сопротивления должен встретиться на правом берегу Сены, в доме номер 19 по улице Ришелье. Гюго прячется в доме номер 15 по той же улице, между Национальной библиотекой и театром «Комеди Франсез», забаррикадировав дверь буфетом. Квартира принадлежит другу-археологу, оставшемуся с прежних времен, Анри д’Эскампу, известному своими конформистскими взглядами. Поэтому, решает Гюго, он вряд ли попадет под подозрение{865}.

4 декабря

Утро

За голову Гюго назначена награда в 25 тысяч франков; нанят бандит, который его уничтожит. Такие слухи, распространявшиеся из нескольких разных источников, позже были опровергнуты министрами Луи-Наполеона (префект полиции счел награду слишком высокой){866}.

14.30

Пока депутаты собирают сведения о вооруженном сопротивлении, эхо взрывов доносится на улицу Ришелье с севера. Один английский офицер, опубликовавший свои впечатления о событиях в «Таймс» неделей позже – его ни в коем случае нельзя заподозрить в сочувствии республиканцам, – с изумлением видит, как широкая фаланга солдат марширует по бульварам и наугад стреляет в окна домов{867}. Людей, которые пытаются забежать в дома или помочь раненым, закалывают штыками. Стреляют в детей и даже в собак. Несколько свидетелей видят, как какой-то пьяный генерал шутит у входа в испещренное пулями «Английское кафе» с г-ном Саксом (изобретателем саксофона): «Мы тоже даем свой маленький концерт!»{868}

Гюго вовремя прибывает на бульвары и слышит слухи о собственной смерти. Он видит, как щупальца гигантского «спрута» – преступления Луи-Наполеона – расползаются по улицам. На бульваре Монмартр со стен домов отбили столько штукатурки, что кажется, будто идет снег. Истинное количество погибших так и не обнародовали, но даже официальные цифры достигают нескольких сот человек. Всю ночь слышна стрельба. Всех, кто шепчется на улице, избивают или убивают. Многие отказываются верить в то, что произошла резня, и предпочитают изумляться ложным сообщениям о зверствах «красных» в провинции{869}.

Гюго и Жюльетта находят друг друга в гуще резни. Писатель по фамилии Плувье узнает Гюго и ведет его в соседний дом, где разыгралась ужасная трагедия. Семилетнего мальчика убили, дважды выстрелив в голову. Его бабушка выкрикивает упреки Бонапарту, правительству и, раз он там оказался, Виктору Гюго. Гюго целует ребенка. Жюльетта вытирает кровь с его губ.

В ту ночь Гюго приснился сон: «Я снова увидел мертвого ребенка, а два красных отверстия у него на лбу были двумя ртами: один говорил „Морни“, а другой – „Сент-Арно“»[33]{870}.

заигрывает жандарм. Еще один бежит из Парижа под видом священника, еще один – в костюме железнодорожного контролера{871}. Гюго пока медлит; ему не хочется оставлять сыновей, сидящих в Консьержери. Он решил, что будет очевидцем; кроме того, ему хочется верить слухам о неминуемом восстании. В Консьержери Шарль и Франсуа-Виктор слышат о «смерти» отца и оценивают события по растущей дерзости охранников.

Международное возмущение сдерживается облегчением оттого, что «красные» подавлены. Цены на акции начинают восстанавливаться.

На рассвете 6 декабря Гюго покормил птиц хлебными крошками и покинул свое убежище на улице Ришелье – как выяснилось, в последний раз. Следующие шесть дней Жюльетта прятала и кормила некоего «г-на Ривьера».

Сведения о единственной неделе, которую Гюго провел во Франции при Наполеоне Малом, неизбежно скудны и обрывочны, и все же в них просматривается важная часть его биографии. По словам одного человека, бегство Гюго было игрой в прятки, только его никто не искал. Префект полиции Мопа много лет спустя утверждал в своих «Мемуарах»: «…мы прекрасно знали, где находится Виктор Гюго» и «могли бы десять раз арестовать его», но «у нас не было для этого никаких мотивов»{872}.

всерьез. Гюго был прав, подозревая, что за ним следят из каждого окна. Диктатура – не просто другая форма правления, но состояние приостановленной анархии, которое в любой миг может изменить лицо. В частном письме сам Мопа признается, что отменил приказ сводного брата Луи-Наполеона Морни (главного организатора переворота) об аресте Гюго{873}. Кроме того, он предложил обыскать квартиру шурина Гюго, судьи Виктора Фуше, «где, похоже, прячется г-н Гюго». Такие меры вовсе не свидетельствуют о легкомысленном равнодушии, на которое намекает Мопа.

Возможно, своей затянувшейся свободой Гюго обязан политике президента: режим, который надеялся завоевать международное признание, не мог себе позволить такой роскоши, как заключение под стражу своего самого прославленного писателя и поэта.

Более серьезное обвинение заключается в том, что Гюго старательно держался подальше от «опасного места». Подобное замечание типично для бандита, который считает простую угрозу силы вполне невинной, а ее изъявление – совершенно «естественным» (так Мопа говорил о резне 4 декабря). Возможно, оно отражает также тенденцию поборников «порядка» переоценить намеренное создание угрозы для чьей-то жизни. Гюго подходил к полувековому юбилею в духе нездорового уныния и с чувством несправедливой неуязвимости, которое пристало опытным плакальщикам. Кроме того, он давно умел ловко убегать: бандиты и пропасти в Испании; пуля, пущенная в его окно в 1830 году; железный прут, разбивший сиденье, с которого он только что встал во время репетиции в 1838 году; ядро, выпавшее из пушки и едва не раздавившее его в 1844 году; угрозы справа и слева{874}. Истинная причина его колебаний во время государственного переворота – страх и ответственность за жизнь других людей, а также боязнь дальнейшего ущерба, который мог быть причинен его замыслу божественного провидения.

Возникает и еще один вопрос: откуда агенты Мопа знали, где находится Гюго? Отвечая на позднейшее сообщение, что его хозяин с улицы Ришелье – Иуда, Гюго возражал: скорее всего, приютивший его человек всего лишь «легкомыслен». Тем не менее в 1852 году Анри д’Эскамп издал ошеломляюще льстивую книгу о новом императоре{875}. Правда или нет, что за голову Виктора Гюго назначили награду, за «верность» кое-кого все же вознаградили.

Вернувшись 7 декабря в свое убежище, Гюго поднимался по лестнице, когда ему на плечо легла женская рука. По его словам, Жюльетта пришла предупредить, что его ждут и собираются арестовать. По словам Жюльетты, она застала Гюго в постели и пошла готовить ему завтрак, когда в дверь постучал какой-то мальчишка, похожий на жулика, и попытался заглянуть в квартиру поверх ее плеча{876}. Гюго сжег список фамилий и адресов, которыми он пользовался в дни сопротивления, и Жюльетта отвела его в дом знакомого, Сарразина де Монферье, который издавал бонапартистскую газету, – идеальное укрытие. Маршрут бегства был хорошо продуман. Бывший печатник, которого Жюльетта знала с тех пор, как он был слугой в доме Жака Прадье, а затем ее соседом, раздобыл паспорт до Брюсселя. Приметы Жака Ланвена были описаны в паспорте довольно расплывчато, хотя упоминался «большой нос»{877}. «Не совсем то, что мы хотели», – писала Жюльетта, проливая свет на малоизвестную сторону тщеславия Гюго: фотографии начала 50-х годов XIX века показывают величественный, расширяющийся книзу грушевидный нос, который вполне можно было назвать «очень большим»{878}.

поезда до Брюсселя, Монферье и «Жак Ланвен» прибыли на Северный вокзал. Полицейские были повсюду. Везде расклеили плакаты с портретами вождей сопротивления, в том числе Виктора Гюго.

У вокзала на них стали обращать внимание, потому что Гюго слегка перестарался с маскарадным костюмом: девятидневная борода, черный плащ с поднятым воротником, кепка с кожаным козырьком, опущенным на знаменитый широкий лоб, и небольшой пакет, в котором лежали апельсин и бутерброд с ветчиной. Во внутреннем кармане он держал листок бумаги и карандаш. Если его увезут в полицейском фургоне, он выбросит записку через окошечко сзади. Может быть, кто-нибудь ее подберет.

Решив, что сидеть в зале ожидания не так опасно, как в последнюю минуту бежать на перрон, два человека сели рядом с двумя полицейскими. Через несколько минут Монферье узнал какой-то знакомый журналист; Монферье отвлек знакомого от величайшей сенсации, пообещав угостить сытным обедом, – вот поучительная история для всех репортеров, ведущих расследование.

Гюго остался один.

В восемь часов поезд вышел во мрак северных предместий; дом Гюго на Монмартре находился с правой стороны, но в темноте его не было видно. В промозглом купе второго класса кукольник и двое сменившихся таможенных служащих слушали, как два молодых человека запугивали друг друга историями о расстрельных командах и крови на улицах. В углу сидел жалкий с виду тип, кутаясь в плащ и изо всех сил стараясь быть похожим на печатника с большим носом.

выглянул из окна и увидел слово «Кеврэн». Они пересекли границу. «Жак Ланвен» снял кепку и, отвернувшись от французских полицейских, прошел бельгийскую таможню. Еще один депутат, бежавший тем же поездом, заметил, как Виктор Гюго стоял в очереди, собираясь снова сесть в вагон, но, как он позже говорил ему в Брюсселе: «Я не посмел заговорить с вами – у вас был такой свирепый вид». Загнанный зверь почуял свободу.

Есть два совершенно разных образа Виктора Гюго, обосновавшегося в Брюсселе, – и оба представлены самим Виктором Гюго. Первый – закаленный в битвах пророк, который устало бредет в ледяную пустыню ссылки: «Он покидает Париж зимней ночью. Дождь, ветер, снег – хорошая школа для души. Зима похожа на изгнание. Холодный глаз чужака – полезное дополнение к темному небу: оно закаляет сердце в готовности к испытанию»{879}.

Второй образ – человек с огромными, радостными стремлениями, который только что совершил лучший взлет в своей жизни. Он наслаждается покоем «под безмятежным небом» «чистой совести» и задумывает основать международное издательство, «которое станет интеллектуальной фабрикой всего мира, где Франция раздувает мехи». «Какая огромная честь для меня! – писал он Жюлю Жанену. – Вам всем стоит мне позавидовать – я представляю вас!»

Первые шесть недель Гюго провел в номере дешевого отеля, радуясь, что вынужден так же урезывать себя во всем и экономить, как в начале своей писательской карьеры: нет больше доходов от пьес, книг, службы в парламенте, а также, если «бессмертные» окажутся трусами, от Французской академии. К нему приехал бельгийский министр внутренних дел и предупредил, что его могут вынудить изгнать Гюго из страны, если он будет продолжать агитацию. Министр привез Гюго несколько чистых рубашек. По современным меркам, Гюго был миллионером, но добровольно наложенный на себя запрет тратить капитал превратил его в нищего{880}. Ходили слухи о крайней скупости Гюго. Товарищи по несчастью жаловались, что Гюго вместе с ними ходил в дешевые столовые, а потом, оставшись один, тайно обжирался.

К собственному удивлению, в Брюсселе Гюго почувствовал себя довольно уютно. Город как будто совсем недавно оставила римская армия, и повсюду еще витал дух древней Галлии{881}. Бельгийские политики устраивали дела в пивных и борделях, любимыми памятниками горожан были фонтаны в виде мужчины, которого рвет, и писающего мальчика, а мэр Брюсселя каждый день по пути на работу заходил повидаться с Гюго. Может ли он чем-нибудь помочь г-ну Гюго, кроме того, чтобы защищать его от похитителей из Франции? «Да, – ответил Гюго, – не белите фасад вашей ратуши».

все изгнанники. Он выбрал своей штаб-квартирой жилище над лавкой, где торговали табаком и зонтиками, на прекрасной Гранд-Пляс, величественной площади, застроенной кукольными домами в стиле барокко. К площади стекался извилистый лабиринт улочек, которые сейчас давно снесены. Гости проходили между двумя ухмыляющимися горгульями на доме номер 27 и поднимались по черной лестнице в комнату, похожую на пещеру: Гюго нанял и соседнюю квартиру и распорядился снести стену. Не оборачиваясь, он жестом приказывал гостям подождать, пока он заканчивает фразу, которую пишет. Из обстановки в комнате были диван, набитый конским волосом, который превращался в кровать, «простыни размером с полотенца», круглый стол, зеркало и маленький камин, который давал мало тепла. Высокое окно выходило на городскую ратушу напротив и «освещало комнату поэзией, искусством и историей»{883}.

Зараз к нему приходили до тридцати человек, превращая спартанскую комнату в сочетание литературного салона и зала суда. Гюго собирал свидетельства для разрушительной книги, которая позволит ему «привести Луи-Наполеона в вечность за ухо». Такое накопление свежих, непосредственных отчетов делает «Историю одного преступления» (Histoire d’un Crime) уникальным историческим гибридом: это образец объективного репортажа и один из величайших в истории примеров приключенческой книги для мальчиков. Некоторые гости приходили только для того, чтобы послушать, как Гюго читает очередную страницу своего обличения. Видя его жестикуляцию – некоторые сравнивали его с сеятелем, – гости, возможно, замечали то, что Гюго старался скрыть, изображая праведный гнев. Однако то же чувство он подчеркивает в переписке: «Никогда еще у меня на душе не было так легко и хорошо. События в Париже прекрасно мне подходят. Они достигают высот идеала с обеих сторон – зверства и гротеск… Эти негодяи [Луи-Наполеон и его приспешники. – Г. Р.] – бесподобные экземпляры. Бесславие в миниатюре. По-моему, это великолепно».

Или, если копнуть чуть глубже и вспомнить «Конец Сатаны»: «Человек – узник собственного сердца. Ненависть освобождает»{884}.

мощные залпы «Истории одного преступления» до 1877 года? Почему он заменил их однотомной «ручной гранатой» под названием «Наполеон Малый»? Если открыть «Историю одного преступления», ответ можно найти почти на каждой странице. Никто не может написать 600 страниц в резкой черно-белой гамме и выглядеть полностью правдивым. Литературное достоинство «Истории одного преступления» одновременно является и его величайшим недостатком: «Люди подумают, что читают роман, а они читают историю!» Даже самые невероятные свидетельства, которыми воспользовался Гюго, кажутся вполне точными, по крайней мере в общем смысле. Но он не был способен заморозить персонажей и события, чтобы представить их как вещественные доказательства на суде. Разговоры, которые он не слышал, и слухи слишком идеальные и символичные для того, чтобы опустить их, бросают тень сомнения на весь рассказ в целом.

Например, в разделе о тайных казнях, которые, несомненно, имели место, Гюго утверждает, что 13 декабря в тусклом рассветном полумраке «прохожий, шедший по безлюдной улице Сент-Оноре, видел три тяжело нагруженных фургона, ехавших под охраной конной стражи. По кровавому следу, тянувшемуся за этими фургонами, можно было определить их путь. Они направлялись от Марсова поля к Монмартрскому кладбищу. Они были битком набиты трупами». Прекрасное окончание главы. Но здесь читателя просят поверить, что кровь еще текла, а не свернулась, на протяжении двух миль, что стража повернула не туда после того, как процессия переправилась на другой берег, и что одна из главных улиц, ведущая к центральным рынкам, воскресным утром была безлюдна{885}.

«Наполеона Малого». На сей раз он ограничился сухими выпадами: поведал о злобной сущности Луи-Наполеона, очертил ключевые моменты переворота, вскрыл его социальную и политическую подоплеку. Автор вынужден был выступать скрытно, от третьего лица; он парил над историей, как указующий перст на пиру Валтасара. «Эта книга – просто рука, которая поднимается из тьмы и срывает маску». Он показал пиратский флаг, реющий над Елисейскими Полями, объяснил жульничество президента с плебисцитом, назначенным на 20 декабря и призванным узаконить переворот, и разоблачил несправедливость печально известных «Смешанных комиссий»: тайные судебные процессы, проводимые армией и чиновниками, на которых судили «всех враждебно настроенных по отношению к правительству» и «людей с передовыми взглядами». Хотя даже такие сочувствующие читатели, как Браунинги, подозревали, что Гюго просто «солгал» о событиях в Париже{886}. «Наполеон Малый» – это блестящее, точное описание современного полицейского государства, «Скотный двор» без аллегорий, произведение, которому присуще поистине оруэлловское чувство зловещего бурлеска: «Преступление Бонапарта – не преступление; оно называется необходимостью. Засада Бонапарта – не засада; она называется охраной порядка. Кражи Бонапарта – не кражи; они называются государственными мерами».

Гюго знал: как только будет опубликован «Наполеон Малый», его семья в Париже очутится в центре взрыва. Даже в Бельгии было небезопасно; бельгийцам не хотелось злить своего непредсказуемого соседа. 23 июля 1852 г. Леопольд, король Бельгии, писал своей племяннице, королеве Виктории: «Нас очень беспокоит наш договор с Францией. Виктор Гюго написал книгу, направленную против Луи-Наполеона, которая приведет того в ярость и которую он издает здесь; после такого едва ли мы можем оставить у себя Виктора Гюго»{887}.

Так как либеральное большинство теряло силу, бельгийское правительство находилось под давлением. Его призывали не давать «бунтовщикам» кислорода в виде публичности. Оно уже ответило, ясно намекнув (впрочем, довольно сдержанно, помня, что Гюго недавно наградили орденом Леопольда): ему надлежит явиться в полицейский участок и объяснить происхождение своего фальшивого паспорта. Члены консервативной оппозиции призывали выслать его. Из французского посольства в Брюсселе шли зашифрованные депеши с изумительно подробными отчетами о попытках Гюго найти издателя. Что для него несвойственно, он заказал для своей двери замок. До 1961 года, когда подробно изучили государственные бумаги, считалось, что Гюго страдал паранойей{888}.

Гюго хотелось как можно скорее собрать вокруг себя свой клан; его распоряжения выявили сложную феодальную структуру власти, удерживавшую всех вместе. Жюльетта приехала в Брюссель через несколько дней после Виктора с увесистым сундуком, набитым его рукописями, и сразу же принялась чинить ему рубашки, переписывать набело черновики и обещала – с горечью – не мешать ему «посещать дам» (здесь ничего не изменилось). Адели Второй и Франсуа-Виктору, освобожденному из тюрьмы, но прикованному к Парижу из-за любви к одной актрисе, посоветовали учить английский. Гюго собирался «колонизировать небольшой клочок свободной земли». Он читал о Нормандских островах, где жизнь дешева, где в северном тумане сохранилась своеобразная французская колония. Возможно, для него как для поэта важнее было другое: именно там четыре месяца ссылки провел Шатобриан.

Адели он поручил продать мебель и поддерживать чистоту образа Виктора Гюго. Незнакомые люди здоровались с ней на улице как с женой живого символа, и она оказалась неплохим сотрудником по связям с общественностью. Когда Гюго в панике написал ей о том, что Леони Биар грозится приехать в Брюссель: «Моя жизнь здесь… глубоко чиста и усердна», «Все взгляды прикованы ко мне», Адель немедленно приступила к действиям. «Не волнуйся, – писала она, – гарантирую, что она не покинет Париж». Словечко-другое с Готье и Уссе – и Леони получит отдушину для своего творчества: «Я поверну ее в сторону Искусства. Надеюсь, оно станет благородным и мощным средством отвлечения. Возможно, тебе придется написать ей несколько писем, которые успокоят если не ее душу, то хотя бы гордыню. Сделай ее своей «интеллектуальной сестрой»… Дорогой великий друг, я слежу. Работай спокойно и не теряй хладнокровия»{889}.

семьей: «Абсолютная и полная преданность, которая ни разу не подводила меня за двадцать лет, не говоря уже о глубоком самопожертвовании и полном смирении. Без нее… меня давно убили бы или выслали. Она живет здесь в полной изоляции, под вымышленным именем, никогда никуда не выходит. Я вижу ее только после заката. Остальная моя жизнь проходит на публике»{890}.

По иронии судьбы, необходимость хранить тайну выявила много тайн в семье Гюго – в том числе и раздутый ящик, полный интимных писем, которые Адель попросили уничтожить.

Затыкать течи в семейном ковчеге стало сложнее, когда в конце января 1852 года в Брюссель приехал Шарль. Отцу и сыну пришлось несколько месяцев жить в одной квартире. Ожидалось, что Шарль пополнит семейную казну, что-нибудь написав. Иногда даже возникает подозрение: аскетизм Гюго в быту отчасти был вызван желанием показать сыновьям все преимущества сурового ученичества: «Я велел ему написать книгу о шести месяцах, которые он провел в тюрьме… Он соглашается ласково, как девушка, но даже не приступает к труду. Я не жалуюсь, потому что не хочу, чтобы ты его бранила. Я работаю для нас всех. Но меня беспокоит напрасная трата времени. Годы идут, а привычки остаются»{891}.

Гюго не единственный отец, который боится, что его дети превратятся в неопрятных паразитов, или страдает от оскорбленного благородства. Но, поскольку его сыновья изъявили желание следовать дорогой отца (или утонуть в его следах), он страдал больше обычного. Он предлагал им множество тем и советов: «Погрузись на несколько дней… в новый мир, чьим хозяином ты должен стать. Запрись со своими персонажами и загляни им в глаза. Не бойся смутных страхов, которые приходят тебе в голову… Очертания всегда расплываются перед тем, как твое творение встает на ноги и начинает ходить»{892}.

Его совет удивительно похож на технику медитации; он доказывает, как ему самому приходилось обуздывать свое воображение, жертвуя им ради исторической точности. Но такой режим требовал определенной психологической закалки и равновесия – качеств, которые Шарль, в отличие от своего прилежного брата, как будто не унаследовал от отца. Как он признавался Нервалю, остановившемуся в Брюсселе по пути к злачным местам Антверпена, он стал завсегдатаем в кафе и публичных домах{893}. Гюго будил его утром (обычно не один раз), подкупал его карманными деньгами, наблюдал через дверь, как тот сидит, жалко сгорбившись, за письменным столом в клубах сигарного дыма, и пытался убедить себя, что перед ним «плодородная праздность созревания»{894}: «Мне хочется видеть, что он на моей стороне, что он счастлив и доволен, а если он не хочет работать, что тут поделаешь? <…> Я предоставляю ему полную свободу и, как могу, стараюсь, чтобы ему понравилось жить со мной. Мне грустно оттого, что он не упомянул об этом в своем письме»{895}.

«Эрнани» и «Собора Парижской Богоматери»: «Я всегда был очень робок с отцом в литературных делах. Я марал кипы бумаги, тайно уединяясь, но ничего ему не показывал»{896}.

Возможно, Виктор Гюго и унаследовал воинственный оптимизм от отца, но нельзя не вспомнить и об упорстве его матери, оказавшем такое влияние на его характер. Она тоже потащила детей за собой в ссылку, заставила их выучить иностранный язык, отказалась от любви и сплотила семью под флагом оппозиции к пагубному режиму. Гюго собирался получить огромное удовольствие от зрелища того, как выживают его сыновья.

Аукцион по продаже мебели на улице Тур-д’Овернь состоялся 8 и 9 июня, после того, как 7 июня прошла выставка сокровищ Гюго{897}. Жюль Жанен пишет о трех одиноких фигурах – двух Аделях и Франсуа-Викторе, – которые стояли у окон опустевшего дома и смотрели вниз, на освещенный фонарями сад; для всех, кроме Адели Гюго, горечь притуплялась видом того, как расходятся все безделушки – плод тайных походов за покупками с Жюльеттой.

Аукцион организовали плохо. Цены были смехотворно низкими, отражавшими жалкое состояние старинных вещей. Предметы, украденные слугами, всплыли в ближайших магазинах, как и некоторые невскрытые письма от поклонников и «зачитанные» книги из библиотеки. Некоторые покупатели являлись только для того, чтобы посидеть в кресле Виктора Гюго. Одна старушка громко сетовала: мол, бедный господин Гюго обнищал из-за своей любви к людям. В газетах появились две оптимистические статьи об аукционе. И Готье, и Жанен сочли его главным событием в истории французской культуры: последняя распродажа романтизма, публичное разоблачение волшебного театра – готические сундуки и чемоданы, переплеты эпохи Возрождения, средневековые гербы и гобелены, реквизит «Восточных мотивов»… Все очутилось в современности с ярлыком уцененного товара.

Для Гюго все подтверждало мучение ссылки и вдохновило его на пылкий плач в конце «Наполеона Малого»: «Где песни на родном языке, которые, бывало, слушал вечером? Где… фонарь, который горел у вашей двери… Имущество пошло с молотка, с публичного торга… Все эти вещи, на которых запечатлелась ваша жизнь, эта зримая форма воспоминаний, все исчезло!»

«Великим Крокодилом», чьим величайшим вкладом в «либерализм в искусстве» стало превращение романтизма в товар. Гюго был великим аукционистом романтической системы образов, он манипулировал словами и людьми. Помимо всего прочего, он стал и одним из первых поэтов, превративших материальные предметы в иронические сосуды для духовных исканий. Флобер явно вспоминал распродажу вещей Гюго, когда в конце «Воспитания чувств» символически назначил продажу с аукциона дома госпожи Рану и редакции «Промышленного искусства» 1 декабря 1851 года, то есть в канун государственного переворота.

Солнце романтизма клонилось к закату, но оно пробудет на горизонте следующие восемнадцать лет, любуясь своим апофеозом и читая собственные некрологи… Даже в свое отсутствие «отец» романтизма оказывал непревзойденное влияние на всю литературу XIX века.

В июле публикация «Наполеона Малого» стала неотвратимой. Министерство в Париже готовилось к шквалу внушительных оскорблений. Два первых издания должны были выйти в свет одновременно – размером в 1/18 долю листа и крошечное, размером в 1/32 долю листа, то есть с колоду карт: издание для контрабандистов. Чтобы не смущать либеральных доброжелателей Гюго в бельгийском правительстве, на титульном листе поместили название лондонского издательства, хотя на самом деле тираж печатался в Брюсселе. В Лондоне Джеймс Визетелли собирался издать перевод. Французский атташе нанес ему визит и намекнул, что его следующая поездка во Францию может окончиться у границы. Визетелли ответил: «Если г-н Бонапарт пожелает написать ответ, я с радостью опубликую и его рукопись, при условии, что он напишет ее так же аргументированно и страстно, как Виктор Гюго»{898}.

Отъезд из Бельгии превратился в насущную необходимость. Решено было, что Гюго и Шарль вместе поедут на остров Джерси. Жюльетта сядет в один с ними поезд, но в другой вагон. Официально она по-прежнему не существовала, хотя уже переписывала и рукописи Шарля. Жюльетта предчувствовала, что новая жизнь будет очень похожа на старую. Двум Аделям были высланы распоряжения в Париж: «Езжайте прямо на Джерси, в Сент-Хельер – это главный город острова. Найдите хороший отель – они должны там быть. Поселитесь (но обязательно оговорите цену по прибытии, так как в отеле всегда нужно знать заранее, сколько предстоит потратить) и ждите нас»{899}. К инструкциям прилагалось письмо, предназначенное для влюбленного Франсуа-Виктора: «Ты достаточно хорошо меня знаешь и понимаешь, что я всецело сочувствую твоему горю; но тебе также следует знать, что если я призываю тебя в такой миг, то только потому, что это абсолютно необходимо… Приезжай сразу же, молю тебя, дорогое дитя, или, если потребуется, приказываю…»

В изданиях своих опубликованных речей Гюго хвастает, что его отправил во «вторую ссылку» закон, который бельгийский парламент принял «специально для него»: закон о деятельности иностранцев на своей территории, по которому оскорбление иностранных лидеров становилось противозаконным. Более того, закон еще не был принят, когда Гюго покинул Брюссель, хотя он определенно «витал в воздухе» – еще одно поэтическое изложение истины или ненужное искажение фактов. Он уверял других ссыльных: если бы он стал дожидаться, пока парламент примет закон, последствия сказались бы на всех. Будущее казалось радужным, а «гюгоцентрический» взгляд на историю правдоподобнее чем когда бы то ни было: «Меня не хотели отпускать. Ко мне приходили три депутации, чтобы все обсудить… С радостью замечаю, что они будут по мне скучать и что они все (более или менее) любят меня и были бы счастливы назначить меня своим главой. Возможно, когда-нибудь демократия только выиграет, если я стану ее знаменем»{900}.

«знамя» до Антверпена. На прощальном банкете произносили речи. Гюго поблагодарил своих сторонников за гостеприимство, сравнил их с первыми христианами в катакомбах, призвал завести свои идеологические будильники на рассвет Соединенных Штатов Европы и, если «этот Бонапарт» нападет, отогнать его вилами{901}.

Вторым его прощальным выстрелом стал памфлет, который показывает, что он уже овладел искусством посылать сообщения, предназначенные для невидимого уха{902}. Адресованный якобы его собратьям-республиканцам, памфлет изобиловал подробными сведениями о французских махинациях: «Если Бонапарт решит подать на меня жалобу в Бельгии, я появлюсь перед честными бельгийскими присяжными, исполненный глубочайшей уверенности, благодаря Провидение за возможность открыто высказаться против этого человека перед совестью всех народов».

Гюго либо знал, либо догадывался, что французскому послу приказали повлиять на бельгийцев. Тираж «Наполеона Малого», который должен был выйти в свет через неделю, предлагалось конфисковать. Прочитав памфлет Гюго, посол понял намек и сообщил в министерство иностранных дел: «По-моему, уверенность г-на Гюго будет оправданной».

К тому времени, как Гюго отплыл в Англию, стиль посла Бассано значительно улучшился. Не без влияния Гюго он сделался хорошим рассказчиком. Благодаря этому его депеши стали неприятным чтением для министра в Париже: «Он отплыл вчера (1 августа) в Антверпен, откуда направится в Лондон с одним из своих сыновей, намереваясь поселиться на Джерси. Двадцать или тридцать беженцев, живущих в Антверпене или приехавших из Брюсселя, проводили его на набережную. Когда разводили пары, Гюго крикнул им с палубы: «Господа, мы еще встретимся!» Беженцы замахали шляпами и ответили: „Да… во Франции!“»

Комментарии

Примечания.

857. См. Histoire d’un Crime; Napoléon-le-Petit; Angrand, 65–66.

858. Mayer, 122.

859. Histoire d’un Crime, II, 2.

–75.

861. Позже «бургграфами» назвали Брежнева и Тито в постановке Антуана Витеза (Париж, 1977); см.: Baron.

862. St. John, II, 308.

863. Histoire d’un Crime, II, 2. Трудно сказать, какую «апологию» имел в виду Гюго. Почти все ранние отчеты, вышедшие в Великобритании, были направлены против переворота. Есть только одна небольшая ссылка на Гюго в «Письмах, опубликованных в газете «Сан» и подписанных C. W. S., «настоящим англичанином»: Justifying the Coup d’État of the Second of December (London: Pelham Richardson, 1853). В издании «Жизнь Наполеона III» (Life of Napoleon III, автор Pascoe Grenfell Hill; London: Edward Moxon, 1869) есть похожий комментарий о «членах последней Ассамблеи», подстрекавших «низшие слои населения» к мятежу 4 декабря (92–93). Некоторые критики «Наполеона Малого» предполагали, что Гюго и его друзья сами вызвали государственный переворот, размахивая красным флагом (Hooker, 103), но данное замечание так напоминает слова начальника полиции Мопа, что вероятным их источником стала французская пропаганда.

864. Бодэн также упомянут в письме (не вошедшем в Corr.), датированном 18 сентября 1853 г.: Strugnell, 803–804.

–78, 253.

866. Adèle Hugo, I, 189, III, 297; Histoire d’un Crime, ‘Cahier Complémentaire’, II (письма от Адели).

867. Capt. William Jesse, The Times, 13 декабря 1851; Schoelcher (1854), 104.

868. Magen, 97–98; Schoelcher (1854), 104; см. также: Senior, 226, 279, 284.

869. St. John, II, 325–326.

’un Crime, IV, 2.

871. Wauwermans, 11.

–1885) и также (1884), I, 488–489.

873. 27 сентября 1878: Granier de Cassagnac, 261.

874. VHR, 580–581; Choses Vues, OC, XI, 840. См. также 794: Гюго едва не линчевали за то, что он переносил труды Сен-Симона (автора мемуаров, которого перепутали с реформатором).

– это «воля народа и Бога». См.: Corr., II, 32–33, 69, 251–252. 16 января 1850 г. д’Эскамп, раньше бывший республиканцем, поздравил Гюго с его речью, посвященной образованию (MVH (1956), № 305). В 1862 г. его назначили инспектором изящных искусств.

876. Drouet (1851), 1134.

877. Паспорт датирован 8 декабря 1851: MVH (1956), № 362.

878. Drouet (1851), 1133.

879. Mes Fils, i.

‘La Golgothe’: Lemercier de Neuville, 148–149.

881. Choses Vues, OC, XI, 1253.

882. Wauwernans, 9—10.

883. Charles Hugo (1875), 104–116; Wauwermans, 122–123.

884. La Fin de Satan, OC, VII, 129.

’un Crime, IV, 5. Ср. J. Bruhat, оправдательное замечание: Massin, VIII, 7. Но то, что у Гюго имелись политические причины издать «Историю одного преступления» в 1877 г., не объясняет, почему в 1852 г. он положил рукопись на полку. Возможно, сыграли свою роль и условия издателей.

886. Browning, II, 90: письмо Джону Кеньону, Париж, ноябрь 1852. Письмо отражает мнение, распространенное во Франции.

887. Victoria, II, 391.

888. См., напр., в остальном превосходный труд The Fortunes of Victor Hugo in England (авт. K. W. Hooker, 1938): Хукер подозревает любую антиправительственную деятельность, каким бы ни было правительство. Результат – внушительная масса материала с тенденциозными опущениями и вводящими в заблуждение сравнениями. Работу следует сравнить с диссертацией (Victor Bowley), где больше цитат и меньше выводов.

889. Corr., II, 55.

891. Corr, II, 67.

892. Charles Hugo (1859), 26.

893. Nerval, II, 1302.

896. Charles Hugo (1859), 23.

897. Simon, 288, 294–295; Clément-Janin, 45–53; Gautier, La Presse, 7 июня 1852; Massin, VIII, 1142–1144.

898. Ж. Визетелли – Гюго, 11 сентября 1852: Hugo (1979), 150. Жак был братом Анри Визетелли, первым познакомившим британцев с романами Золя.

899. Corr., II, 118.

901. Черновик Гюго датирован 31 июля 1852 г. См.: Massin, VIII, 1024. Письмо, очевидно, было опубликовано ранее или распространялось в списках, так как Бассано цитирует абзац из него в сообщении Э. Друэну де Люсу 2 августа 1852 г. (Angrand, 31).

902. Angrand, 31.