Приглашаем посетить сайт

Реизов Б. Г. Между классицизмом и романтизмом
Глава шестая. Проспер де Барант и литература XVIII века

ГЛАВА ШЕСТАЯ
ПРОСПЕР ДЕ БАРАНТ И ЛИТЕРАТУРА XVIII ВЕКА
1

Публицист, аудитор Государственного совета и префект во время Империи, государственный деятель и историк при Реставрации, французский посол в России при Июльской монархии, Проспер де Барант стал членом группы Коппе и другом Сталь в самом начале своей литературной работы.

В 1789 году ему было всего семь лет, но в памяти сохранились преследования, которым подвергался его отец, Клод-Иньяс де Барант, вышедший из тюрьмы только после термидорианского переворота. Семья была аристократическая по происхождению, но, очевидно, никогда не придерживавшаяся «партии двора». После 18 брюмера отец Проспера де Баранта увидел в Наполеоне «спасителя отечества». Исполнительный и толковый чиновник, он в течение многих лет был префектом, . отправлявшим свои обязанности не за страх, а за совесть, но не одобрявшим произвола и деспотических мер, к которым Наполеон особенно часто прибегал в последние годы Империи. ' Назначенный префектом в Каркассону тотчас же по учреждении префектур, Клод-Иньяс был переведен в Женеву в январе 1803 года. С этой должности он был смещен только в феврале 1811 года за либеральное отношение к традициям и нравам этого древнего города. Двадцатилетний Проспер де Барант восхищался только что появившейся «Дельфиной», а с автором познакомился лишь после того, как приехал к отцу в Женеву в 1804 году.1 «атташе при Министерстве внутренних дел».

Любвеобильная владелица Коппе обратила свое внимание на Баранта и через его отца предложила ему руку и сердце. Это смутило молодого человека, который послушался совета отца, решив воздержаться от брака и удалиться от опасности. Однако роман был серьезный, и мадам де Сталь в «Коринне» изобразила свои отношения к Баранту, выведенному в виде лорда Нелвиля.2

С первых же встреч Барант стал своим человеком в кружке мадам де Сталь и подружился с его обычными посетителями, в частности с Сисмонди и с Бенжаменом Констаном, с которым вел обильную переписку. Из писем Констана„ пожалуй, наиболее интересны письма, адресованные Баранту, так как наиболее ярко выражают его философские и общественно-литературные взгляды.

В 1806 году Барант был назначен аудитором Государственного совета и участвовал в прусской кампании. Молодой аудитор придерживался независимого образа мыслей. Он ненавидел абсолютизм старого режима, который, по его мнению, вызвал революцию, но столь же отрицательно относился к якобинской диктатуре, к ее целям и к ее тактике. Также как мадам де Сталь и Констан, свободу он считал единственным возможным условием общественной жизни и нормального развития народа, а формой свободы — социальную иерархию, при которой ведущую роль в стране играет народное представительство, представляющее, однако, только образованные буржуазно-аристократические круги. Это точка зрения, которую уже в эпоху Империи усвоили будущие доктринеры, как Ройе-Коллар, Камиль Жордан и Гизо.

Еще до получения должности аудитора Барант печатал статьи в газете «Publiciste». В июле 1806 года на сцене Французского театра была поставлена трагедия Габриэля Легуве «Смерть Генриха IV». Жоффруа, самый пылкий и самый монархический фельетонист «Journal de TEmpire», выражал свое негодование по поводу того, что автор осмелился «без путеводителя броситься в нашу историю и вывести «а сцену событие, столь близкое к нам, событие отвратительное, зверское, которое Франция хотела бы забыть вместе с кровавыми раздорам,и, которые за ним последовали. К чему ступать по углям, покрытым обманчивым пеплом?»3

— с другой. Система аллюзий, господствовавшая во французской драматургии, оправдывала такое вольное истолкование трагедии. Очевидно, эти ассоциации и вызвали негодование газеты. В следующем фельетоне Жоффруа подчеркивает свою мысль, хотя и в весьма осторожных выражениях: «Кое-кто хотел бы пересмотреть процесс Равальяка, как пересмотрели процесс тамплиеров: ребяческое хвастовство эрудицией! бесполезные разыскания! К чему перетряхивать пыль библиотек?»4 И называя (по другому поводу) Г. Легуве «послушным учеником Вольтера», Жоффруа подчеркивает политический смысл своей оценки.5

Страстный поклонник императорского деспотизма, он должен был с раздражением говорить и о «Тамплиерах» Ренуара, в которых королевский деспотизм с его «государственным интересом» был подвергнут патетическому осуждению.

Раздражение Жоффруа вызвало и то, что Легуве без достаточных на то оснований обвинил в убийстве Генриха IV его жену Марию Медичи.6 Это романическое искажение истории он, впрочем, не счел принципиально важным, так как романизация истории была очень распространена в классическом театре и даже казалась его теоретикам необходимой: без любви ни историческая, ни какая-либо другая трагедия почти не считалась возможной.

но и политический смысл.

Барант выступает на защиту исторической трагедии. Недостаток пьесы Легуве не в том, что она скучна, а в том, что она искажает историю. Между тем точность в изложении исторических фактов необходима, она свидетельствует о том, что автор знает историю и понимает ее. Автор настоящей исторической трагедии не станет приукрашивать старину, так как старина волнует его воображение как раз теми своими особенностями, которые могут современному глазу показаться мало изящными,— совершенно так же, как антикварий предпочтет старую заржавленную монету древней эпохи монете современной, лучше отделанной, но лишенной необходимого качества — подлинности.

Если в трагедии соблюден колорит времени и места, а исторические персонажи изображены правдиво, то действие приобретает ту оригинальность и самобытность, которая очарует зрителя неосведомленного так же, как и зрителя сведущего.

Расин — почти единственный во Франции трагический поэт, который заботился о соблюдении исторической точности в своих исторических трагедиях, т. е. в «Британнике», «Баязете» «Гофолии». Последняя трагедия хороша потому, что Расин в ней стремился к точному воспроизведению природы, а не к драматическим эффектам. Совершенство этой трагедии обязано тому уважению, какое Расин чувствовал к своему материалу. Когда задача автора не в том, чтобы верно воспроизвести историческое событие, то он строит свою трагедию при помощи избитых приемов и трюков: произведение теряет свою оригинальность и оказывается похожим на любую другую трагедию того же рода. Автор заимствует у своих предшественников различные сцены, мотивы, образы или выражения и превращается в подражателя. Большой талант иногда спасает поэта, но даже великий Корнель, пренебрегая историей, впадал в ошибки и вкладывал в уста Августа не свойственные ему пышные фразы. «Нужно простить добряку Корнелю то, что он поддался обольщению Сенеки и Лукана, которые жили в эпоху, похожую на нашу ложностью чувств и напыщенностью речей. Когда он изображал Полиевкта, он сумел придать ему правду и местный колорит, характерный для христианского мученика».

Если бы Вольтер изобразил в Магомете араба полумошенника, полуфанатика, дикого пророка пустыни, он был бы более правдив и вместе с тем более художествен. В «Спасенном Риме», в «Бруте» (трагедии Вольтера), так же как и в «Смерти Генриха IV» Легуве, самые интересные части взяты из истории, а самые скучные извлечены из воображения автора.

«диссертации», Барант пишет: «Мы показали, что авторы уважают историю, когда они глубоко ее знают, когда их воображение проникнуто ею, что благодаря этому совершенному знанию истории возникает колорит более правдивый, более оригинальный и более привлекательный».7

Статья называется «Об обязанностях драматического автора по отношению к правде». Поскольку речь идет об исторической трагедии, то в данном случае «правда» совпадает с историей. Это отождествление правды и истории, возникшее в первые годы XIX века, имело огромное значение для дальнейшего эстетического и литературного развития.

Барант совершает еще одно отождествление — правды и искусства. Трагедия художественна, когда она правдива.

Правда-история обладает более ярким колоритом, чем любой вымысел. Искусство, лишенное правды, превращается в пустую и однообразную игру приемов и штампов и потому перестает быть искусством. В таком «неправдивом» искусстве нет ничего художественного, и восхищаться им нельзя.

Так Барант разрешает вопрос, беспокоивший Сталь и ее единомышленников. Но для него не существовало тех трудностей, которые возникали перед Сталь. Он остается в пределах чистого классицизма, черпая свои аргументы в репертуаре Французского театра. Для него историческими трагедиями являются «Цинна» Корнеля, «Британник» и «Гофолия» Расина, «Магомет» и «Брут» Вольтера. Он как будто ничего не слыхал о Шиллере. Поэтому противоречие между «правдивым» и «вымышленным» искусством для него не является противоречием между театром французским и, например, немецким, а его прославление исторической трагедии не является борьбой с классицизмом. В статье можно лишь обнаружить некоторую критику «философской» трагедии Вольтера, которой противопоставлена самая классическая, самая ортодоксальная форма трагедии — трагедия Расина.

«А. М.», которые Жоффруа расшифровал как «Андре Морле» (André Morellet), имя старого просветителя и соратника Вольтера. Жоффруа рассердили последние строки статьи, в которых заключался прямой выпад против него самого. Барант придрался к одной фразе в «Journal de l'Empire» и остроумно обыграл ее ради своих целей. Жоффруа ответил рецензенту «Публициста» с необычайной резкостью в статье от 8 июля, напоминавшей политический донос. В этом Барант и обвинил Жоффруа в следующей статье «Публициста», а затем должен был объявить свое подлинное имя. Таким образом, предметом нападок Жоффруа оказался не старый вольтерианец, а чиновник империи. «Journal de l'Empire» не поверил декларации Баранта и продолжал утверждать, что автором статьи был Андре Морле. Газета рассматривала статьи Баранта как явно революционные и подрывающие основы. И писал это не только Жоффруа, но и Фьеве. «В его возрасте, в его положении, — писал Фьеве, — можно навсегда погубить себя, если вступаешь в литературные споры, касающиеся интересов, на которых покоится безопасность или гибель общества».8

В это время Наполеон дал Баранту дипломатическое поручение в Испанию, и молодой аудитор 25 июля выехал в Мадрид. Сам Барант объяснял это, по его мнению, совершенно ненужное поручение тем, что Наполеон хотел прекратить полемику, волновавшую общественное мнение. 9 Новейшие исследователи утверждают, что дипломатическая миссия была дана Баранту по просьбе его отца, желавшего помешать возможной встрече его с мадам де Сталь. 10

Впрочем, к моменту выезда Баранта в Испанию полемика утратила литературный смысл и превратилась во взаимные оскорбления. 11

Через несколько лет тот же вопрос в той же газете был поставлен совсем. иначе. Автор статьи о трагедии Люс де Лансиваля «Смерть Гектора» прямо отрицал возможность античных тем на французской сцене. «Мы давно уже покинули берега Трои; эта классическая земля стала нам чужой; наше воображение, занятое мыслями, более нам близкими, не позволяет нам жить посреди этих древних воспоминаний, потому что их лишили власти над нами другие воспоминания, более острые и более недавние. То, чему нас учили, стерто тем, что мы сами видели и чувствовали, и мы не могли бы теперь проливать слезы о несчастьях, которые не являются нашими несчастьями. Сохранив еще прежние привычки и прежнее уважение, мы встречаем эти древние имена как почтенных иностранцев, которых приветствуем мимоходом с уважением и вежливостью, а не как друзей, которым сочувствуем в их привязанностях и интересах». 12 «Илиаде», нам кажутся слишком простыми и неинтересными; они чужды самому духу пьесы. То, что Лансиваль добавил к рассказу Гомера, он взял не из античности, а из новых времен. 13 Вот почему его Гектор больше похож на Танкреда. и» Баярда, чем на Гектора Гомера, и вот почему его трагедия нравится публике. 14

О несовместимости нового вкуса и античных сюжетов говорили в это время неоднократно.

2

Эстетические взгляды Баранта, высказанные им в статье 1806 года, получили более полное выражение в книге, которую он в это время писал:

Еще до своего назначения аудитором Государственного совета Барант задумал написать конкурсное сочинение на тему, предложенную французской Академией: «Картина французской литературы XVIII века» («Tableau littéraire de la France au XVIII siècle»). Это было в 1805 году. Служебные дела прервали на время работу, но административная деятельность в Силезии оставляла столько свободного времени, что Барант смог прочесть много книг по интересовавшему его вопросу. После возвращения во Францию в 1807 году он вновь принялся за свой труд. Чтобы не отвлекаться, он уехал в Тур, поселился в гостинице и закончил сочинение, которое отправил в Академию, не надеясь на успех. 15

<ни в 1808 году. Академия должна была продлить срок конкурса, и только в 1810 году решилась присудить вместо одной две первые премии—Же (Jay) и Викторену Фабру.16

Рукопись Баранта никак не соответствовала предположениям Академии, которая хотела точной оценки тех богатств, которые были внесены XVIII веком в литературную сокровищницу Франции, характеристику успехов языка и заслуг тех гениальных писателей, которые прославили Францию и способствовали распространению Просвещения. 17 Книга Баранта представляет собою нечто прямо противоположное. Докладчик (Гарà, известный в то время философ и член Академии) был раздражен равнодушием автора к своему материалу и дал о рукописи отрицательный отзыв. 18

Между тем, и сам Барант не был доволен книгой, хотя и по другим причинам: ему казалось, что сочинение это недостаточно убедительно выражает его мысли, и стал перерабатывать его тотчас же после того, как отправил рукопись на конкурс. Наконец, книга была закончена и появилась в свет в конце 1808 года. 19

Идея книги была подсказана теми самыми публицистами, с которыми Барант вступил в схватку по поводу трагедии Легувс. Все почти монархисты, отвергавшие не только «крайности 1793 года», но и «принципы 1789 года», утверждали, что виновниками революции являются философы и литераторы XVIII века. В статье Жоффруа, выззавшей полемику, была высказана мысль, которую можно встретить едва ли не в каждом номере /Journal de l'Empire». «Вольтер и Руссо... глубоко виновны перед обществом и человечеством: они совратили поколение, вступавшее в жизнь в момент революции»,20— пишет Жоффруа в июле, а в августе целая статья посвящена тому, чтобы «показать, до какой степени философия XVIII века совратила одновременно вкус, нравственность и политику». 21 Этот взгляд Барант и хотел опровергнуть.

Свою задачу он довольно точно определил в предисловии, написанном почти через двадцать лет после 'написания книги. Он хотел показать, что французская революция не была явлением случайным, созданным небольшой группой «бунтовщиков», что нельзя видеть ее причины в философии Просвещения и в «возмутительной» литературе XVIII века. Эта литература была выражением общества, ее породившего, и, следовательно, реакцией на политическое состояние страны. Причиной революции была абсолютная монархия, а не литература Просвещения. Монархия и несет ответственность за революцию.

Но это лишь объяснение революции, а не ее оправдание, это анализ общественных «необходимостей», которые определяют исторический процесс. С такой точки зрения — не оправдания и и не обвинения, но объяснения — рассмотрены и литературные события XVIII века.

Корни революции Барант видит в монархии Людовика XIV, подготовленной кардиналом Ришелье и кардиналом Мазарини. Утверждение абсолютизма, уничтожение всякой самостоятельности и всякого признака свободы вызвали внутреннюю анархию, цинизм, упадок нравов и недоверие ко всем государственным учреждениям, традициям, законам. Отсюда и разрушительный характер литературы XVIII века и вместе с тем ее упадок.

смену Расину пришел Кампистрон. 22 Деспотизм породил лишь бездельников и развратников, и регентство было естественным и законным наследником правления абсолютного короля и его супруги-ханжи. Абсолютизм убил уважение ко всему, на чем зиждется общество, и общество должно было разрушиться само собой, в этом была историческая «необходимость». Пошатнулось и исчезло понятие долга, и наслаждение оказалось единственной целью существования. В связи с этим возникает сенсуализм, вытеснивший прежние системы философии. Сенсуализм, утверждает Барант, предполагает реальное существование внешнего мира, он пытается определить действие предметов на чувства человека, изучить возникновение ощущений и при их помощи познать «я». Однако это было для 'него невозможно: сенсуализм не мог прийти к внутреннему сознанию, так же как старая метафизика, исходившая из понятия души, не могла прийти к объективному миру. Если Декарт, Паскаль, Мальбранш и Лейбниц занимались вопросами религии и морали, то сенсуалисты — Кондильяк, Гельвеции и другие,— не находя морального чувства в пределах своего достижения, стали отрицать и душу. Философы стали все больше заниматься отношением человека к окружающим его предметам. 23 Они утвердили мораль на инстинкте самосохранения, на стремлении к наслаждению, но эта утилитарная мораль, по мнению Баранта, является отрицанием всякой морали. Задачей общества оказалась практическая выгода, «общий интерес», и тогда, с точки зрения «общественного договора», стали изобретать конституции. Эти конституции не были суммой нравов, законов, характера народа и всех окружающих его обстоятельств, а правилом, выведенным из отвлеченной теории общественного договора, годного одинаково для всех народов. 24

Этика, построенная на принципе сенсуализма, требовала лишь одного—стремления к наслаждению, а для писателей это означало стремление к успеху и к похвале окружающих. Литература потеряла свое нравственное начало, успех определял все, тщеславие для писателей стало единственным вдохновением. Это привело к раболепию перед «светом», к желанию блистать в обществе. Общество оказалось полновластным хозяином литературы, и тот, кто предпримет историю французского тщеславия, без труда найдет в нем значительную долю причин, вызвавших французскую революцию.25

Этим определено общественное поведение писателей и характер их творчества. «Искусство, с точки зрения новой метафизики, перестало быть выражением внутренних чувств человека и впечатлений, которые производят на него предметы; оно оказалось более или менее точным воспроизведением этих предметов, собранием обозначающих их знаков. Художник и поэт считались теперь не творцами, а искусными копировщиками: забыли о том, что талант заключается в изображении чувств, волнующих художника». 26 —чисто внешний, описательный, «бесчувственный» характер литературы XVIII века.

Всеобщая страсть к критике, к разрушению авторитетов, к насмешке завладела литературой так же, как и обществом. Художественное произведение стало служить той же цели, что и философия,— «а больше всего мешает воображению — цель, которую ему навязывают, система, которой его подчиняют». 27

Увлечение абстрактно созданными конституциями привело к торжеству античных сюжетов и к подражанию античному искусству,— ведь республики греков и римлян считались тем идеалом, к которому должна прийти и современная Франция. 28

Разочарование в республиканских конституциях, созданных в 1790-е годы, вызвало у Баранта, как и у многих его единомышленников, подозрительное отношение не только к древним республикам и конституциям, но и к античному искусству и литературе, а еще больше — к той подражательности, которая характерна была для XVIII века. Драматурги, пишет Барант, стали подражать античной трагедии, копировать Софокла, а также французских классиков XVII столетия. Но подражание внешнее, не одушевленное никаким чувством и никакой идеей, т. е. простое ремесло, не может создать подлинного искусства, и потому в репертуаре театров не осталось ничего, кроме произведений великих драматургов предшествовавшего века. 29

Особенно низко пал театр, потому что драма больше, чем другой жанр литературы, требует живого воображения и подлинных чувств. 30

«философии» и «целенаправленности» французскую трагедию толкнул Вольтер. Его собственное творчество испытало на себе влияние этого нового направления: только первые его трагедии — «Эдип» и «Заира» — при некоторых недостатках все же сохраняют свою ценность благодаря силе чувств и тонкости психологического анализа. В «Заире» Вольтер отдался своему воображению и был 'самобытен. «У него пылкая горячность страсти, полная непосредственность, увлечение чувством, которое захватывает и волнует, изящество, чарующее и покоряющее. Видно, что такие стихи могли быть созданы человеком с самым пламенным воображением». 31

«Заира» великолепна потому, что создана вне общего направления века, чистым' вдохновением взволнованного своим чувством автора. Барант не замечает в ней никакой тенденции — ни тирад, характерных для поздних трагедий Вольтера, ни антирелигиозных рассуждений; взгляды автора проявляются лишь внутри трагической ситуации и не мешают непосредственности чувств и драматическому перевоплощению.

Но по мере того как Вольтер все больше увлекался своими «целями» и подчинял театр проповеди идей, его талант слабел, а творчество теряло художественный интерес.32

Некоторое обновление литература пережила только в предреволюционный период, «во время глухого гула, предшествующего буре».33

Первым из нескольких представителей этого обновления Барант называет Делилля, «описательного» поэта, особенно популярного в годы Империи.

«непосредственностью» и «наивностью», которую уже через несколько лет читатели перестали ощущать. Этот «король поэтов», осмеянный романтиками в начале 20-х годов, в 1808 году Баранту казался самым свежим поэтом XVIII века.

Бернарден де Сен-Пьер, наивный писатель и столь же наивный философ, привлек Баранта своей идиллией «Поль и Виргиния», которая на фоне жеманных, гривуазных и мелодраматических повестей конца века должна была поразить трогательной прелестью и добродетелью своих героев. Философская независимость Бернардена де Сен-Пьера по отношению к современной философии и крайняя умеренность взглядов также импонировали Баранту, искавшему прежде всего оригинальности и непосредственности.

Веселой непосредственностью и отсутствием жеманства увлек Баранта Коллен д'Арлезиль, возродивший если не комедию Мольера, то хотя бы комедию Детуша и Лашоссе.34 Аббат Бартелеми, автор «историко-клаосико-археологического» романа «Путешествие юного Анахарсиса в Грецию», очевидно, подкупил Баранта своей подлинной, поражавшей современников ученостью, о которой не могли и мечтать авторы классических трагедий на античные сюжеты, а также своей «наивностью», так как задача ученого аббата заключалась в том, чтобы изобразить удивление юного скифа, впервые наблюдающего высокую цивилизацию Древней Греции.

Дюбеллуа заинтересовал Баранта своим средневековым и патриотическим сюжетом. «Осада Кале», вызвавшая в свое время столько споров и такие восторги, была хороша тем, что вывела на сцену «знаменитые, дорогие Франции имена» и «древние славные воспоминания». Однако ни эти имена, ни воспоминания не научили Дюбеллуа простоте языка и мысли: он не смог изобразить наивные нравы и древние добродетели своих героев. Его трагедия столь же напыщенна и неправдоподобна, как и другие трагедии его эпохи.

художественный гений. Он является представителем «великого века» только потому, что создан был предшествующей эпохой. Он сохранил силу чувств и свободу мысли и если примкнул к деспотизму Людовика, то только в силу собственного своего решения. При всем своем классицизме он творил свободно, не оглядываясь ни на власти, ни на «свет», выражая то, что чувствовал при встрече с внешним миром, с событиями и людьми. Он видел в людях не механизмы, подчиненные обстоятельствам и инстинктам, а мыслящие существа с сознанием нравственного долга, в которых говорит не только страсть, но и совесть.

Барант противопоставляет XVII век веку XVIII, так же как то делала группа монархистов и католиков во главе с Шатобрианом и Фонтаном или аббат Жоффруа, страстный приверженец Империи, и многие другие. Однако и от группы «Journal de l'Empire» и от группы «Mercure de France» он отличается и политическими и литературными взглядами. Он не считает католицизм последним словом мудрости и руководством политического действия, как Шатобриан или Фонтан. В противоположность фельетонистам «Journal de l'Empire», он считает деспотизм не спасением, а гибелью, и этот взгляд обнаруживается не только в его оценке Людовика XIV, но и в общих рассуждениях, в которых нетрудно было бы увидеть намек на монархию Наполеона.

Методологическая точка зрения Баранта декларирована в оценке, которую он дает Лагарпу, в то время главнейшему авторитету классической критики. Он упрекает знаменитого автора «Курса литературы древней и новой» в узости вкуса, в непонимании и древних и иностранных писателей. Даже в тех трагедиях, которые заслужили его одобрение, этот непреклонный классик видит лишь искусную технику и ловкие приемы, которых, вероятно, там нет, но никогда не говорит о чувстве, создавшем произведение, об обстоятельствах, повлиявших на его автора, о природе его таланта, «словом, о том, что составляет душу и принцип художественных произведений».35

Видя в литературе XVIII века выражение сенсуализма, Барант должен был противопоставить ему другое направление, но не Декарта, Мальбранша и Лейбница, которые все же были уже пройденным этапом, а их продолжателей. Такими продолжателями старого идеализма Барант считает шотландскую школу, боровшуюся с сенсуализмом (по-видимому, в первую очередь Томаса Рида с его «Философией здравого смысла» и Адама Смита с его «Теорией моральных чувств»), и Канта. Кант представляет для Баранта интерес прежде всего как критик материализма, утверждавший созидательную роль сознания, творящего формы мира, а также как моралист «категорического императива». Автономия морального сознания привлекает Баранта как противоположность утилитаризма, подчиняющего человека обстоятельствам. Адам Смит, мораль которого основана на симпатии (или жалости), у Баранта, так же как и у многих его современников, сочетается с Кантом. Барант не замечает принципиальной разницы между философией симпатии и философией категорического императива. Он характеризует их философию заодно и в одной фразе. Он говорит, как об основе нравственности, о «чувстве справедливости и симпатии, заключенном в душе каждого человека»,36 имея в виду, конечно, и Канта и Адама Смита, которого, однако, нигде не называет.

«О Германии» и давно разработавшей ее основные положения. Он также принимает 1789 год, отвергая жирондизм и тем более якобинскую диктатуру, хотя, в противоположность мадам де Сталь, убежденной республиканке, он склоняется к конституционной монархии. Он критикует философию XVIII века, общество, классическую трагедию с тех же позиций, что и мадам де Сталь, и так же, как она, французскому утилитаризму противопоставляет Канта в сочетании со Смитом. Французской эстетике, рассчитанной на практическую полезность искусства, он предпочитает эстетику «свободного» искусства, не зависящего от давления среды и требований потребителя. Так же как мадам де Сталь, он утверждает новую психологию творчества, основой которого является непосредственное выражение чувств и столь же свободное, объективно правдивое воображение.

Книга Баранта явилась новым воплощением идей и эстетики мадам де Сталь. Во многих деталях, оценках и акцентах он отклоняется от того, что в эти же годы мадам де Сталь излагала в своей книге «О Германии». И все же сочинение Баранта продолжает ту же борьбу — если не с Империей, то с классической французской культурой и с тем раболепием, которое так пышно расцвело при дворе самого абсолютного из французских монархов.

Словно из уважения к мадам де Сталь, все еще оплакивавшей своего отца, Барант, характеризуя состояние умов накануне революции, назвал одного только Неккера как политического писателя и моралиста, не зависевшего от модных течений, умеренного в своих взглядах и сочетавшего, в противоречии со всей литературой эпохи, возвышенность, степенность и мягкость.37 Этим упоминанием Барант как бы подчеркивал свое единомыслие с мадам де Сталь, присоединяясь ко всем мнениям ее отца в политике и морали.

Книга Баранта имела значительный успех. Наполеон, находившийся в то время в Испании, просмотрел ее и как будто остался доволен. «Его нужно сделать префектом», — сказал он. Очевидно, императору понравилось критическое отношение Баранта к Вольтеру и к литературе Просвещения вообще.38

Кружок друзей и единомышленников внимательно следил за работой Баранта. «Я очень интересуюсь рассуждением Проспера, — писал Бенжамен Констан, имея в виду готовящуюся книгу. — Его взгляды меня теперь шокируют меньше, чем несколько времени тому назад. Я каждый день испытываю все большую потребность в чем-то другом, а не в том, что называется разумом». 39 15 февраля 1809 года Констан пишет Баранту по поводу особо интересующего его вопроса: «Ваши размышления об исторической трагедии чрезвычайно новы и глубоки, и их можно было бы развить во многих направлениях».40

Констан чувствовал, что он занимает ту же позицию, что и Барант, «среднюю» по отношению к двум партиям: французской классической и немецкой «романтической», и понимал, что книгу Баранта, так же как и его собственные «Размышления», встретят упреками за неопределенность выводов и неясность цели. «Я отвечаю только, что не могу выразить более определенную точку зрения и что нужно или принять меня таким, каков я есть, беспристрастным и скептическим, или оставить меня в покое. Я не думаю, чтобы с вами было иначе. Всюду за пределами Франции писателям, которые делают новые наблюдения, позволяют не иметь твердых взглядов. Но французы, которые во всем хотят найти пользу, не будут читать зря... Прочтя нас, читатель спрашивает себя, какова наша цель, и в этом наш порок, препятствующий успеху. Это самый большой и, по существу, единственный порок вашего произведения».41 Очевидно, это был отклик на рецензию Академии.

«в этих трехстах страницах больше мыслей и ума, чем в дакой бы то ни было другой книге, напечатанной в последние годы».42 Уверенный в правоте своих взглядов, Констан утверждал, что «тенденция этой книги та, к которой присоединятся все просвещенные умы

XIX века».43

Мадам де Сталь, конечно, была весьма заинтересована и в книге, и в ее успехе. Она написала на нее рецензию, предназначавшуюся для «Mercure de France». Однако напечатать рецензию не удалось: имя ее автора было в глазах правительства одиозным, журнал также был не в почете, так как находился в тайной оппозиции, — вскоре он был закрыт за статью Шатобриана, в которой заключался намек на императора. Рецензия Сталь была впервые напечатана только в 1822 году, в приложении к третьему изданию книги.

Статья эта не является безоговорочным одобрением книги единомышленника. Вместе с похвалами она обнаруживает серьезные расхождения во взглядах. Сталь разделяет некоторые общие позиции автора, но, приводя те или иные его положения, она подчеркивает то, что, по ее мнению, было сказано недостаточно решительно. В своем пересказе она иначе расставляет акценты и тем самым как бы слегка исправляет автора. Вместе с тем она пытается парализовать упреки, которые должна была вызвать книга, — в отсутствии патриотизма, в пренебрежении к традициям французской культуры.

«Автор пытается доказать, что их заблуждения были следствием политических обстоятельств, среди которых они находились», и тотчас же добавляет то, что у Баранта едва намечено: «Но он видит искреннюю любовь к добру во всеобщем желании, которое тогда испытывали все просвещенные люди,—достичь этого добра при помощи просвещения»44 Во всей книге, пишет мадам де Сталь, господствует «французский дух, любовь к отечеству; чувствуется, что слово „Франция" обладает всемогущей властью над автором книги.. . Этот патриотизм чувств и идей укрепляет общественный дух и делает талант писателя национальной силой».45

Но Сталь не согласна с Барантом в том, что он сам, очевидно, у нее заимствовал. Ей кажется, что автор слишком фаталистичен, что он не оставляет места для свободы воли и все объясняет обстоятельствами и «силою вещей». Сталь пытается резче подчеркнуть необходимость борьбы с утилитаризмом и упрекает Баранта в том, в чем он сам упрекал философов XVIII века. Нельзя подчиняться обстоятельствам. В книге слишком много «необходимости», в ней слишком много объяснено. Есть вещи, которые нельзя объяснить обстоятельствами, потому что это значит оправдывать низость и преступление. Обнаруживать «необходимости» можно только, когда изучаешь прошлое и пишешь историческое сочинение. Живой человек, современник событий, должен творить будущее, а для этого ему придется вступить в борьбу, судить, одобрять и порицать с большей энергией — словом, «обладать активностью и волей достаточно сильной, чтобы внушить ее другим».46

Сама Сталь нередко говорила о «силе обстоятельств», которыми объясняла многие исторические события. В своих посмертных «Размышлениях о главнейших событиях французской революции» она писала: «Достаточно было бы бросить взгляд на крупнейшие политические перевороты, чтобы убедиться в том, что все они были неизбежны, если они были, так или иначе определены развитием идей».47 Однако в ее глазах эта предопределенность событий не снимает ответственности с тех, кто их создает, и нравственно-безразличное отношение к событиям в историческом сочинении казалось ей той же покорностью обстоятельствам, тем же раболепием перед «силою вещей», которое она считала основным пороком современных французов.

«О Германии».

Очевидно, «фатализм» Баранта шокировал не только мадам де Сталь, но и некоторых других членов ее кружка. Сисмонди в эти годы недолюбливал Баранта, — может быть, отчасти причиной этого были его личные отношения к хозяйке Коппе. Сохраняя больше других своих единомышленников старые традиции Просвещения, он не обнаружил в книге цели, хотя и предполагал, что какая-то цель в ней есть. Можно думать, что Констан именно его имел в виду, когда писал Баранту о том, что практически настроенные французы, не обнаружив в книге цели, будут ею недовольны. Сисмонди, способности которого Констан ценил невысоко, действительно мало что понял в книге. «Ее цель (если там есть какая-нибудь цель, а в этом нельзя сомневаться) заключается в том, чтобы доказать, что философия. XVIII века не виновата в революции, что эта философия... была необходимым следствием развращенности нации, что не философия создала эпоху, а эпоха — философию, что времена необходимо связаны друг с другом и что народы вследствие неизбежного развития идут от варварства к цивилизации, к развращенности и снова к варварству, так что все усилия тщетны, и все происходит, потому что должно произойти. Это глубоко грустная теория и столь же опасная, сколь грустная, но она развита с большим остроумием, и как бы ни оценивать это произведение, нельзя отрицать замечательный талант автора».48

Этим фатализмом Сисмонди объяснял и общественное поведение Баранта: «Что касается общих идей, то он довольствуется тем, что придает им чисто философский смысл, а к тому же теории, которые он себе создал, не позволяют ему огорчаться из-за чего бы то ни было, так как он убедил себя, что все на свете связано, все необходимо и все безразлично». Сисмонди подчеркивает зависимость философии Баранта от идей мадам де Сталь, но вместе с тем и его безразличие к вопросам общественной жизни, которое так отличает его от Сталь.49 «Он гораздо более француз, чем вы, а вы — гораздо больше, чем я».50 Государственная карьера Баранта, обласканного императором, в то время как мадам де Сталь подвергалась гонениям, давала Сисмонди некоторые основания для такой оценки.

— с другой, открывается долгий спор, прошедший сквозь всю Реставрацию и продолжавшийся в течение всего XIX века, — спор между «необходимостью» и «свободой» в проблемах исторического объяснения и оценки.

Между тем пресса высказалась о книге вполне благожелательно. «Journal de l'Empire» поместил две статьи за подписью «R. М.», полные почти восторженных похвал. Возможно, что причиной было одобрение императора, но несомненно, что критика XVIII века рецензенту, так же как и Наполеону, показалась достойной одобрения. Рецензент отмечал недостаточную четкость основной идеи, но тут же эту идею объяснял: это «отношения, связывающие обычно нравы и литературу»51 Особенно важной показалась мысль о том, что упадок литературы имеет своей причиной забвение национальных традиций. Целые поколения восхищались Троянской войной, но никто не восхищался Крестовыми походами, событием более грандиозным, имевшим большее значение в судьбе европейских народов и в судьбе Франции.52

«Философский дух» XVIII века, оказавший столь разрушительное действие, является злом, но все эти философы были людьми добрых нравов и благородных намерений. «В этом странном сочетании добрых намерений и дурных теорий люди одновременно проявили добродетели, которые они почерпали в своем сердце, и пороки, которые им внушала эпоха».53

Этого противопоставления нет у Баранта. Оно для него и невозможно, так как задача его заключалась не в апологии людей, но в объяснении их поступков. Рецензент придерживается старых взглядов, широко распространенных в XVIII веке, согласно которым все доброе в деятельности и творчестве людей было результатом их личного гения, а все дурное объяснялось влиянием эпохи. Органическое объяснение движения века для рецензента было непонятно. Однако он вполне уловил, что взгляд Баранта на причины революции может быть согласован с интересами Империи. «Столь крайний результат <революция> имеет другую причину, чем оппозиционные листки или какие-нибудь скандальные ужины. Автор с основанием находит их в движении веков».54

— преступное. В интересах Империи было рассматривать революцию как неизбежное следствие дурного управления и упадка всей старой государственной системы, считать революцию плачевным следствием плачевного состояния страны. В таком случае императорский режим должен был показаться спасением от того и другого бедствия.

Вместе с тем возвращение к французской традиции от классической показалось вполне согласуемым с новым режимом, так как патриотические идеи и прославление военной доблести французов приобретали важное значение при той грандиозной военной и идеологической борьбе, которую Франция вела со всей Европой. Вполне понятно, почему идея исторической трагедии получила одобрение на страницах официоза.

Несколько другой характер носила статья, напечатанная в «Publiciste». Автор ее целиком присоединяется ко всему тому, что говорит Барант, и точно излагает, основные мысли его книги., Внимание рецензента особенно привлекает идея закономерности общественного и литературного развития и неизбежности революции. «Он признал, — пишет автор, — что состояние человеческого ума и его развитие в каждом данном веке являются неизбежным следствием его состояния и развития в предыдущем веке; что мнения развиваются необходимо; что ничто не может избавить общество от их изменений...»55 Однако никаких упреков в фатализме рецензент Баранту не предъявил.

Английский рецензент подчеркнул то, чего французский официоз не хотел заметить: «Из всех сочинений, представленных по этому поводу Институту, это, без сомнения, единственное, автор которого не совершенно ослеплен (вплоть до заключения своего труда) сверкающим блеском наполеоновской эры».56

в том плане, в каком это было возможно при данном состоянии литературы. Отчетливо, но осторожно она рекомендует отказаться от старых философских традиций и усвоить эстетику, ведущую свое происхождение из Англии и Германии. Она проводит те же точки зрения, что и книга «О Германии», но не затрагивает тех жгучих вопросов, которые были поставлены в книге мадам де Сталь. Критическое отношение к литературе XVIII века и вместе с тем утверждение национальных традиций французской литературы определили благожелательное отношение к книге со стороны правительственных кругов. И в этой книге Барант был, по выражению Гизо, «свободен, сохраняя почтение и меру».57

Примечания.

1 Souvenirs du baron de Barante de l'Académie françаise, 1782—1866, publiés par son petit-fils Claude de Barante, т. 1, 1890, стр. 89. (В дальнейшем цитируется: «Souvenirs».)

2 Во всяком случае Барант тотчас же узнал себя в этом герое романа. См. М. Levaillапt. Le secret de «Corinne»— «Revue des Deux Mondes», 1958, 1 июня. Об отношениях Сталь к Баранту см. также: Cl. -Ign. de Вагante. Madame de Staël et P. de Barante, 1930; J. de Вгоglie. Madame de Staël et sa cour au château de Chaumont en 1810, 1936.

3 Совершенно очевидно, что Жоффруа повторял здесь мнение Наполеона, высказанное им в письме к Фуше от 1 июня 1805 года (см. выше, стр. 27). «Journal de l'Empire», 1806, 27 июня.

«Journal de I'Empire», 1806, 29 июня.

5 «Journal de l'Empire», 1806, 27 июня.

6 Легуве в комментариях к своей трагедии приводил доводы в пользу возможности своей интерпретации убийства, и еще в 1809 году «Journal de I'Empire» считал возможным обсуждать этот вопрос по поводу поэмы J. -J. Victorin Fabre «La Mort de Henri IV» (см. «Journal de I'Empire», 1809, 6 января. Автором этой статьи был Ф. -Б. Офман. Статья перепечатана в Oeuvres de F. -B. Hoffman, т. IX).

7 Variétés. Aux rédacteurs du «Publiciste». Des devoirs d'un auteur dramatique, relativement à la vérité.— «Publiciste», 1806, 3 июля. За подписью «A. M.»

8 Fiévéе. Réflexions sur une brochure de M. l'abbé Morellet.—«Journal de l'Empire», 1806, 16 и 17 августа, стр. 2; ср. его же. Аu Rédacteur en chef du «Publiciste».— Там же, 1806, 23 августа, стр. 3—4 и статью Офмана (за подписью «Z»).—«Journal de l'Empire», 1806, 21 августа.

«Souvenirs», т. I, стр. 166—167.

10 М. Levaillant. Le Secret de «Corinne».—«Revue des Deux Mondes», 1958, 1 июня, стр. 483.

11 Барант в своих воспоминаниях, написанных через много лет после событий, очевидно, забыл содержание своей статьи и несколько исказил ее смысл. По его словам, Жоффруа будто бы одобрил сюжет трагедии, а он, Барант, счел его якобы несовместимым с формами классической трагедии (см. «Souvenirs», т. I, стр. 165). Между тем, Жоффруа отрицательно отозвался о самом сюжете слишком недавнем и политически опасном (см. «Journal de l'Empire», 1806, 8 июля. Другие статьи см. там же, от 15, 16—17, 23 июля 1806 г.).

12 «Publiciste», 1809, 3 февраля. Статья подписана «Р».

13 Там же.

15 «Souvenirs», т. I, стр. 259—260.

16 См. Recueil de discours, rapports et pièces diverses lus dans les séances publiques et particulières de l'Académie française de 1803 a 1819, т. II, стр. 764 и 784.

17 Там же, т. II, стр. 764. »

18 F. Guizоt., M. de Barante. В кн.: F. Guizоt. Mélanges biographiques et littéraires, 1868, стр. 251. «Publiciste» полемизировал с отзывом Гарà (статья о заседании Академии от 5 апреля 1809 г. «Publiciste», 1809, 8 апреля, за подписью «J. N.»).

érature française au XVIII siècle. 1809.—Под тем же названием она была перепечатана во втором издании 1810 г. В 1822 г. она вышла в третьем издании, дополненная предисловием. Название было изменено в угоду входившей тогда моде («Tableau de la littérature du XVIII siècle»), которое за книгой и сохранилось. Мы не имели возможности ознакомиться с первым изданием, но, судя по письму Баранта к мадам де Сталь от 8 мая 1810 г., в текст второго издания он внес,— очевидно, по совету мадам де Сталь,— некоторые изменения (см. J. de ВгоgIie. Madame de Staël et sa cour au châeau de Chaumont en 1810, 1936, стр. 74. Ср. также письмо от 10 мая, стр. 75—76). Третье издание не отличается от второго ничем, кроме предисловия, написанного специально для этого издания. Впоследствии книга перепечатывалась без изменений. (В дальнейшем цитируется 7-е издание — «Tableau».)

20 «Journal cte l'Empire», 15 июля 1806 г., стр. 3.

21 Третья статья об «Éloge du maréchal de Catinat, du chevalier de I'Hospital, de Thomas de l'Académie françаise, et de Claire-Françoise de Lespinasse, par Guibert», за подписью «Р.»—«Journal de l'Empire», 1806, 30 августа, стр. 2.

22 «Tableau», стр. 33.

23 Там же, стр. 85—87.

—95.

25 Там же, стр. 80, 112, 113, 114.

26 «Tableau», стр. 96.

27 Там же, стр. 61.

28 Там же, стр. 117.

30 Там же, стр. 140.

31 Там же, стр. 51.

32 «Tableau», стр. 50—51.

33 Там же, стр. 165.

35 «Tableau», стр. 148.

36 «Tableau», стр. 94.

37 «Tableau», стр. 166.

38 В одной из своих бесед с Барантом император спросил его: «Вы, кажется, написали книгу против Вольтера?— Государь, о Вольтере,— ответил Барант.—Я знаю,— сказал Наполеон,— что вы очень беспристрастны».— «Souvenirs», т. I, стр. 369.

—Benjamin Constant et Madame de Stаël. Lettres à un ami.. , стр. 143—144.

40 «Revue des Deux Mondes», 1906, т. 34, стр. 272.

41 Письмо к Баранту от 22 апреля 1808 г.—Там же стр. 258.

42 Письмо к Баранту от 3 декабря 1810 г. по поводу второго издания.—«Revue des Deux Mondes», 1906, т. 34, стр. 540.

43 Письмо к Оше от 31 марта 1810 г. Benjamin Constant et Madame de Stаёl. Lettres à un ami.., стр. 171.

«Tableau», стр. 182.

45 Там же, стр. 182.

46 «Tableau», стр. 184.

47 «Considérations sur les principaux événements de la Révolution française».— Madame la baronne de Stаёl -Hоlstein. Oeuvres posthumes, 1844, стр. 55—56.

48 Письмо к графине Альбани от 9 января 1809 г.— «Epistolario», т. 1, стр. 265.

— Там же, стр. 133.

—«Француз» в понимании Сисмонди означает покорный обстоятельствам утилитарист.

51 «Journal de l'Empire», 1809, 21 января, стр. 4.

52 Там же, 1809, 23 января, стр. 3.

53«Journal de l'Empire», 1809, 9 января, стр. 3—4.

55 «Publiciste», 1809, 7 января, за подписью «G».

56 «Quarterly Review», 1812, декабрь, стр. 287.

57 «Libre avec respect et mesure».—F. Guizot. M. de Barante. В кн.: F. Guizоt. Mélanges biographiques et littéraires, стр. 225.