Приглашаем посетить сайт

Порозовская Б. Д.: Людвиг Бёрне
Глава 6.

ГЛАВА VI

Весть об июльском перевороте и ее действие на Бёрне. - Отъезд в Париж. - "Парижские письма", возникновение, характер и содержание их. - Успех "Писем". - Поездка в Германию и Гамбахское торжество. - Отношение печати. - Нападки рецензентов и полемика с ними. - Обвинение в отсутствии патриотизма. - В чем заключается политическое profession de foi Бёрне. - Идеализм Бёрне

Пребывание в Содене значительно поправило здоровье Бёрне. В сущности, ему помогали не столько воды курорта, сколько то непривычное спокойствие, каким он здесь наслаждался. Тихая, почти растительная жизнь на лоне природы, маленькие развлечения в виде общих parties de plaisir [увеселительные прогулки (фр.)] по окрестностям Содена, скудость известий, доходивших сюда из большого света, - все это действовало благотворно на измученные нервы человека, который, помимо своих физических недугов, был болен еще и другою подтачивавшей его болезнью - любовью к страдающему отечеству; который писал не как другие - чернилами и словами, - а "кровью своего сердца и соком своих нервов". Неутомимый борец почувствовал наконец потребность в отдыхе. При всей страстности его полемики с Гёте от страниц соденского дневника веет какой-то усталостью, тихой и трогательной грустью человека, перестающего верить - не в свои заветные идеалы, но в возможность увидеть собственными глазами их осуществление в действительности, жаждущего уйти на время от этой действительности, забыться, отдохнуть...

лучше, чем всевозможные целебные источники. Прежней грусти и усталости как не бывало. Он словно сразу выздоровел. Тысячи радужных иллюзий, тысячи восторженных надежд снова зашевелились в его груди. Знакомые почти не узнавали его, до того он выглядел помолодевшим, обновленным. Чтобы получать более свежие известия о ходе дела, он поспешил во Франкфурт, где целые дни проводил в кабинетах для чтения, читая и прислушиваясь к толкам других. Но он не мог долго оставаться в бездействии, быть только издали зрителем происходящих великих событий. И он поспешил в столицу Франции.

настроение продолжалось недолго. Волнения в Германии оказались ничтожными, легко потушенными вспышками, да и сама Франция в конце концов не могла не вызвать в нем горького чувства обманутого ожидания. Чем долее он жил в Париже, чем ближе знакомился с результатами, достигнутыми революцией, тем чаще у него являлась мысль, что гора родила мышь, тем естественнее являлось и заключение, что Франция не в состоянии будет осуществить тех надежд, какие возлагали на нее свободолюбивые элементы в других странах. Да и как могла она, в самом деле, браться за освобождение других народов, когда и у себя дома она не в состоянии была водворить свободу на прочных основаниях. Ровно через два месяца после своего приезда, 17 ноября 1830 года, Бёрне в письме к m-me Воль высказывает по поводу политики нового правительства такие мысли, которые ясно показывают, что рассудок снова одержал у него верх над чувством и что положение вещей не представляется ему уже в прежнем розовом свете. "Удивительное дело, - говорит он, - это июльское правительство едва успело вылупиться из яйца, еще не совсем очистилось от желтка, - а уже покрикивает, как старый петух, и расхаживает так гордо и самоуверенно, что и не подходи к нему!" Буржуазное большинство палаты в своем отношении к простому народу явно обнаруживало стремление образовать из себя новую (аристократию - денежную, взамен аристократии дворянства и духовенства, и Бёрне уже со своей прежней Прозорливостью видит в этой замене только залог для новых ужасов, для новых революций.

Но, как ни велико было разочарование Бёрне, всю свою досаду, всю горечь обманутых надежд он вымещал только на Луи Филиппе и его министрах. Франция по-прежнему пользовалась его симпатиями. Бёрне понимал, что при всех своих недостатках она все-таки стоит гораздо выше других наций по своему политическому развитию, он непоколебимо верил в добрые задатки французского народа, в его "героизм", при всем его "актерстве" и недостатке выдержки, и надеялся, что рано или поздно свобода снова расцветет на берегах Сены. Он уже и тогда предсказывал в скором времени новую революцию, - предсказание, сбывшееся действительно лишь 18 лет спустя.

Состояние Франции после июльского переворота, рассказ о ежедневных политических событиях со времени его приезда в Париж и собственные соображения по поводу их составляют содержание значительной части тех знаменитых "Писем из Парижа" (первоначально имевших частный характер, так как предназначались они только для г-жи Воль), которые доставили талантливому немецкому публицисту громкую европейскую известность. Рядом с политическими рассуждениями мы находим здесь и глубоко верные в психологическом отношении рассуждения об общих свойствах французской нации, мастерские характеристики людей и нравов, обзор литературы, театральные рецензии. Словом, перед нами развертывается вся жизнь тогдашнего Парижа, во всех ее проявлениях.

в других странах громом июльской революции. Недаром говорил он всегда, что, живя в Париже, живешь во всей Европе. "В моем тесном сердце, - говорит он по поводу движения в Италии, - как ни горячо оно, набралась такая высокая гора желаний, что вечный снег лежал на них, и я думал, что он никогда не растает. Но теперь эти желания тают и стекают со своих высот в виде надежд. Возможно ли в настоящее время думать о чем-нибудь, кроме борьбы за свободу или против нее?" Мало-помалу эти надежды разрастаются до того, что в воображении он уже видит ненавистную Австрию поглощенною нахлынувшим на нее потопом и, говоря о свободе Италии, Испании и Португалии как о совершившемся факте, вздыхает только о том, что его дорогая родина, его собственный народ - "народ Лютера", как он его называет - по-прежнему томится в темнице. "Ах, Лютер! - восклицает он с горечью, - какими несчастными сделал он нас! Он отнял у нас сердце и дал нам логику; он лишил нас верования и снабдил знанием; он выучил нас арифметическим соображениям и взял у нас отважную энергию, не умеющую рассчитывать и вычислять. Он выплатил нам свободу за три столетия до истечения срока платежа, и мошеннический учет поглотил весь капитал. И то немногое, что получили мы от него, заплатил он, как истый немецкий книгопродавец, не деньгами, а книгами, - и когда теперь, видя, как уплачивают другим народам, мы спрашиваем: "Где наша свобода?", - нам отвечают: "Вы уже давно имеете ее; вот она - в душеспасительных Лютеровых книгах!.."

Мы нарочно привели эту несколько длинную тираду против Лютера, потому что в ней, сквозь ее шутливый пафос, проглядывает истинный взгляд Бёрне на Реформацию, - взгляд, который он впоследствии высказал совершенно определенно. По мнению Бёрне, Реформации Германия обязана величайшим злом, которым она страдает,- своим филистерством. Реформация ограничила самую существенную часть католицизма - все возвышенное, идеальное, поэтическое, не коснувшись его существа, - и превратила некогда веселый, остроумный, "младенчески безмятежный" немецкий народ в печальных, неуклюжих и скучных филистеров. Вообще, взгляды Бёрне на роль протестантизма в политическом развитии Европы в высшей степени оригинальны, хотя и страдают односторонностью. [Взгляд Бёрне на Реформацию был, впрочем, нов и смел лишь для того времени. В настоящее время существует целая школа писателей - не одних только католических, - придерживающихся такого же отрицательного отношения к Реформации.] К сожалению, место не позволяет нам привести их подробнее.

какие последствия оно может иметь для его родины. Каждое новое поражение либеральной партии в этой последней действовало на него, как самое острое личное горе, каждая новая весть о злоупотреблениях деспотизма, каждый новый факт, свидетельствовавший о близорукости и апатии немцев, причиняли ему жгучее страдание, и он спешил облегчить свое переполненное сердце в письмах к своему неизменному другу, - письмах, в которых эта сдерживаемая боль выражалась едкими, злобными насмешками и бурными взрывами негодования.

Из этих-то частных, интимных писем к m-me Воль и составилась первая серия "Парижских писем". Произошло это вот каким образом. Бёрне нужно было доставить Кампе несколько печатных листов для дополнения 8-го тома собрания его сочинений, и ему пришло в голову воспользоваться своею перепиской, чтобы извлечь из нее материал для нескольких картинок из парижской жизни, вроде тех, какие он писал несколько лет тому назад. Но m-me Воль, которую он попросил отобрать подходящие письма, нашла, что почти все написанное им по ее адресу прямо годится в печать, и настояла на издании всей переписки. Таким образом, первая серия "Парижских писем", составившая 9-й и 10-й тома в издании Кампе, появилась в свет совершенно случайно, и только последующие выпуски уже с самого начала предназначались для печати.

"Писем", составивших шесть томов в издании сочинений Бёрне и обнимающих трехлетний период времени, мы не имеем здесь никакой возможности. Тут нет ничего цельного, законченного. Это, как мы уже сказали, ряд быстро сменяющихся картин из политической и литературной жизни Франции и отчасти других стран, набросанных без всякой системы, в том порядке, в каком они овладевали вниманием автора, со всею непосредственностью вызванных ими чувств, - картин, чередующихся с личными воспоминаниями, лирическими отступлениями и полемическими кампаниями против литературных врагов. Перед нами, в сущности, что-то среднее между дневником и газетой, нечто, соединяющее в себе все прелести и недостатки подобного рода произведений. Рядом с верными известиями попадаются и ложные, рядом с трезвым отношением к фактам - неумеренная страстность при обсуждении их; быстрые переходы от надежд к разочарованию, предсказания, которые опровергаются на следующий же день, выводы и замечания, продиктованные настроением минуты, настроением человека, который не выдерживает больше своей роли наблюдателя, который хотел бы забежать вперед и криком и свистом погнать слишком медленно подвигающиеся события. Пока речь идет о Франции, автор способен еще говорить в сдержанном тоне, но чуть речь заходит о Германии, всякое спокойствие исчезает. Он не хочет больше действовать логически, он обращается только к сердцу, к чувствам читателей. Он просит, умоляет, насмехается, призывает к борьбе и клянется в мщении. Вся гамма человеческих чувств - любовь, ненависть, гнев, негодование, отчаяние - раздается со страниц "Писем", и эта необыкновенная субъективность в связи со своеобразной красотой и силой слога, с выпуклой образностью языка, даже теперь действует увлекательно на читателя. Как же должны были действовать "Письма" в то время, когда события, о которых в них говорилось, переживались всеми, когда каждый крик из наболевшей груди автора заставлял звучать соответственную струну в душе его читателей!

И действительно, успех "Парижских писем" был неслыханным, колоссальным. Как содержание, так и форма этого произведения были так новы, так непохожи на все, что выходило до сих пор, что немецкая публика ахнула от изумления. Такой простой, безыскусной и в то же время оригинальной манеры, такого бурного, пламенного красноречия, такой неустрашимости в суждениях о лицах и событиях немцы не встречали уже со времен Лютера. Как бы ни увлекался Бёрне, - безграничная любовь к отечеству, к свободе и справедливости, непримиримая ненависть ко лжи и насилию звучали в каждой строке его, и читателю не оставалось выбора: он должен был или полюбить автора, или возненавидеть его. Первое время после появления "Писем" в Германии не было человека популярнее Бёрне. Не было такого уголка, куда не проникли бы его сочинения, несмотря на все запреты и конфискации. Да и не в одной только Германии "Письма" производили сенсацию. В Англии и Франции они читались нарасхват, комментировались и расхваливались в печати. Газета "Constitutionnel" выразилась о них: "Это - nec plus ultra немецкой либеральной печати. Еще никто не писал так смело. Это олицетворенная отвага".

Но если велико было число почитателей Бёрне, то и противников оказалось немало. В числе последних были не только реакционеры, но и многие из так называемых умеренных либералов. Резкий тон "Писем", часто повторяющийся в них мотив, что прошла пора теории, что теперь пора практики, испугали их не на шутку, и они спешили заявлять печатно, что нисколько не солидарны с таким отчаянным "демагогом". Даже злополучный издатель Кампе, которого в течение одной недели четырежды привлекали к суду, причем конфисковали весь наличный запас экземпляров (это не помешало ему, впрочем, сделать на издании "Парижских писем" хороший бизнес), - и тот счел нужным выразить автору свое сожаление по поводу его увлечения: "Странно возбуждены в настоящую минуту Вашими письмами все элементы,- писал он Бёрне. - Враждебная партия подняла голову... Я не могу скрыть от Вас впечатления, произведенного этими письмами на многих из лучших наших людей; они искренне сожалеют, что Вы увлеклись до такой крайней степени, перестали быть зрителем и сами сделались актером. Этим Вы утратили значительную часть Вашей заслуженной славы, возвратить которую Вам будет нелегко. Таков общий голос, раздающийся со всех сторон..."

"Как этот человек знает меня! - писал он по поводу заявления Кампе. - Я никогда не писал для славы; писать меня заставляло убеждение. Нравлюсь ли я или не нравлюсь - какое мне до этого дело? Разве я желаю нравиться? Я не кондитер, а аптекарь. Правда, что я оставил место, которое занимал как зритель и стал в ряды действующих лиц,- но разве не пришла для меня пора отказаться от веселой жизни театрального рецензента? Вы видите, как сильно я действую - и преимущественно на моих противников. Я взрыл затвердевшую немецкую почву; пусть теперь каждый проводит на ней, подобно мне, свою борозду; о семени позаботится Господь Бог..."

"Парижских писем" Бёрне снова поехал в Германию, он мог убедиться собственными глазами, как сильно он "взрыхлил немецкую почву". Поездка эта была для него нескончаемым рядом торжеств. Друзья сначала умоляли его не ехать, опасаясь за его личную безопасность. Бёрне и сам был уверен, что его арестуют, но это соображение не могло его удержать. Он рассчитывал, что если поедет в Баденское герцогство или Рейнскую Баварию, то его будут судить судом присяжных, а при гласном судопроизводстве он не только надеялся быть оправданным, но полагал еще принести пользу самому делу.

Действительность, оказалось, превзошла все его ожидания. На Гамбахских празднествах, куда съехались либералы всей Германии, в Бадене, Фрейбурге и других городах, в которых реакционная партия была совершенно подавлена, Бёрне был встречен с настоящим энтузиазмом, так что никто не посмел и думать об аресте такого популярного, писателя. Скромный, никогда не мечтавший о славе Бёрне был совершенно растерян при виде тех оваций, какие устраивались ему во время поездки. Он и не подозревал раньше, что пользуется таким горячим сочувствием не только со стороны отдельных лиц, но и целых масс. Во время Гамбахских празднеств у него перебывали все съехавшиеся туда. Когда он шел по улицам, из гостиниц, из проезжавших мимо экипажей доносились крики: "Да здравствует Бёрне, автор "Парижских писем"!.." Повсюду знакомые и незнакомые бросались ему на шею и со слезами на глазах говорили, что этим патриотическим движением Германия исключительно обязана ему, что все остальные - только его подражатели. И Бёрне, который с радостным чувством, - конечно, не имевшим ничего общего с чувством удовлетворенного самолюбия, - передает о выпавших на его долю овациях, прибавляет с некоторым торжеством, как бы в ответ на обвинения, направленные из противоположного лагеря: "Что же теперь скажут мои рецензенты, объявляющие меня скверным немцем? Общественное мнение не судит фальшиво".

Странный контраст с этим энтузиазмом, вызванным "Парижскими письмами" в лучшей части немецкого общества, представляют те безобразные выходки, та пошлая брань, с какою накинулись на них в печати некоторые наемные и добровольно лакейничавшие рецензенты. И в чем только не обвиняли они автора, каких только грязных инсинуаций не пускали они в ход, чтобы уронить его в глазах немецкой публики. Что еврейское происхождение Бёрне фигурировало в этих нападках во всевозможных видах как самое убийственное орудие против него - это, конечно, понятно само собой. Бёрне сам приводит одну выдержку из штутгартской официальной газеты, прекрасно характеризующую полемические приемы его противников. "В каждой строке (говорит изящная аристократическая газета по поводу "Парижских писем") обнаруживается пустой жид, для которого нет ничего священного, бессердечный насмешник, издевающийся над духом и характером немецкой нации, жалкий болтун, пускающий слова на ветер, желающий нравиться массе и льстить страстям, которые теперь в моде, а в сущности сам не знающий, чего он желает. Можно смело сказать, что этой книгой Бёрне сам вполне заклеймил себя; с этих пор ни один немец, дорожащий честью своей страны, не допустит его в свое общество".

"Мой милый друг, - говорит по этому поводу Бёрне, обращаясь с язвительной иронией к изящному штутгартскому рецензенту, назвавшему его, в числе других эпитетов, "жалким грязным насекомым", - вы одряхлели от старости и сами не знаете, что говорите. По-вашему, я издеваюсь над немецкой нацией, чтобы нравиться массе. Да что же такое нация, если не масса? Можно ли издеваться над кем-нибудь, когда хочешь ему же понравиться?.."

рецензии о Зонтаг и умильно заглядывали ему в глаза, теперь, испугавшись, что их сочтут солидарными с автором "Парижских писем", подняли на него настоящий собачий лай, наперебой друг перед другом забрасывали его грязью.

Бёрне, однако, не отнесся к лаю литературных мосек с величавым презрением слона. Он, конечно, не чувствовал себя действительно оскорбленным в своем достоинстве их жалкими нападками, но в интересах дела он не считал себя вправе оставлять их без ответа. "Когда враги свободы лежат в грязи, - рассуждал он, - неужели я не должен подходить к ним близко для нападения из опасения запачкать сапоги? Неужели, выходя на битву и видя перед собою глупого облома, не знающего, за кого и за что он сражается, следует щадить его за глупость? Ведь это же не мешает ему делать свое дело и пуля его попадает так же хорошо, как если бы он стрелял сознательно". К тому же Бёрне знал, что не все осознают так ясно, как он, неуклюжесть, грубость и пошлость его противников. Но он не стал метать на них громы негодования - его месть была гораздо страшнее: он сделал их смешными. В статье, озаглавленной "Haringssalat" ("Салат из селедки" - непереводимая игра слов, так как имя одного из его противников, Геринга, значит "селедка"), он накрошил всех своих рецензентов в одно блюдо и облил их таким острым соусом своей иронии, что они никогда уже не могли оправиться от нанесенного им поражения. Лексикон ругательных слов в немецком языке, размещенных Бёрне в конце статьи в алфавитном порядке как шутливое доказательство того, что он сам сумел бы ругаться лучше всех своих противников вместе взятых, одна идея этого лексикона - это верх полемического остроумия.

Что пошлые бездарные писаки в порыве бессильной зависти набрасываются на все честное, даровитое, смелое как на контраст, оттеняющий их собственное ничтожество, - это явление такое заурядное, что на нем не стоило бы и останавливаться. Но странно то, что часть их обвинений повторялась и некоторыми честными, но близорукими писателями, которые не только не разделяли политических взглядов Бёрне, но, по-видимому, были совершенно искренне убеждены в том, что его благородное, но слишком резко выражаемое негодование на "ослиную" выносливость немцев происходит от его нелюбви к Германии, а эту нелюбовь, в свою очередь, объясняли его еврейским происхождением. Упрек в недостатке у Бёрне истинного патриотизма мы находим, между прочим, у Гервинуса в его "Истории литературы", а в новейшее время - у Треичке в третьем томе его "Истории немецкого народа" (у последнего, впрочем, враждебное отношение к Бёрне вполне понятно, так как Треичке, как известно, является одним из представителей новейшего немецкого антисемитизма).

Насколько были основательны политические мнения Бёрне, - мы здесь, конечно, обсуждать не можем... Не следует только забывать, что если мы можем в настоящее время смотреть на его крайности и увлечения с некоторым чувством превосходства, то этой сравнительно большею зрелостью мы обязаны, между прочим, и опыту, вынесенному из ошибок его и его единомышленников. Что же касается обвинения Бёрне в отсутствии патриотизма, то его можно объяснить лишь близорукостью, граничащей со слепотой. Утверждать, что этот неутомимый борец, до последнего дыхания отстаивавший свободу и честь Германии, не любил ее, даже ненавидел ее!.. Можно ли представить себе что-нибудь нелепее подобного обвинения! Да именно потому, что Бёрне так горячо любил свою родину, именно потому, что он так близко принимал к сердцу ее унижение, ее отсталость от других стран, он так резко, так несдержанно выражал свое осуждение. Он считал немцев слишком терпеливыми, слишком флегматичными, чтобы можно было преодолеть их инертность одним легким прикосновением. "Не надо ни на минуту переставать злить немцев, только это одно может помочь", - говорил он, соглашаясь с мнением Шиллера, что "немцам надо говорить правду как можно резче". "Но, - прибавляет он, - надо злить их не поодиночке; это было бы несправедливо, потому что между ними есть и хорошие люди, - а злить всю массу. Надо разжигать их национальную злобу, если уж нельзя воодушевить их для национальной радости, и, может быть, первая будет иметь последствием вторую. Надо день и ночь кричать им: вы не нация, вы никуда не годитесь как нация. С ними нельзя говорить разумно, а следует говорить неразумно, страстно, потому что им недостает не разума, а безрассудства, страстности, без которых разум - безногое существо..." Но критики проглядели эти слова, как и многое другое, - одни по близорукости, другие намеренно. Смотрите, говорили они, как он постоянно ругает и унижает Германию и какие лестные эпитеты, какие выражения нежности он находит для Франции. Такой человек не может быть патриотом!.. Как будто истинный патриотизм заключается только в том, чтобы хвалить все свое и ругать чужое! Во французах Бёрне ценил лишь те стороны, то мужество, которых недоставало Германии, но вся его любовь, самые пылкие симпатии его сердца принадлежали последней. Он любил Францию, как выражается один биограф, в интересах Германии, - а его упрекали в том, что он нарочно унижает свое отечество, чтобы возвеличить Францию!

"Вы говорите, - писал Бёрне в ответ на подобное обвинение со страниц "Allgemeine Zeitung", - что французы представляются мне исполинами, а немцев я ставлю рядом с ними в виде карликов. Смеяться или плакать прикажете мне в ответ на это замечание? С кем тут спорить? Что возражать? Тупоумие и непонимание - два близнеца, и отличить их друг от друга очень трудно для того, кто не отец их. Где же это вы, умные мои головы, вычитали, что я изумляюсь французам, как исполинам, а немцев презираю, как карликов?

люди счастливее меня и что мне хотелось бы поменяться с ними? Мне меняться с ними? Да черт побери их всех троих! Я желаю обладать только их достоинствами, потому что сам не наделен этими последними. Мне эти достоинства послужили бы к добру; но тем, которые обладают ими, они не приносят никакой пользы, потому что это единственные качества, которых они не лишены. Когда я говорю немцам: "Старайтесь, чтобы ваше сердце сделалось достаточно сильным для вашего духа, ваш язык - достаточно пламенным для вашего сердца, ваша рука - достаточно быстрою для вашего языка; присвойте себе преимущества французов - и вы сделаетесь первым народом в мире",- разве этими словами я объявляю, что немцы - карлики, а французы - исполины? Нет, приди ко мне какой-нибудь бог и скажи мне: "Я превращу тебя со всеми твоими мыслями и чувствами, воспоминаниями и надеждами во француза", - я отвечал бы ему: "Покорно благодарю, о бессмертный! Я хочу остаться немцем со всеми его недостатками и пороками, - немцем с его бесплодною ученостью, его смирением, его высокомерием, его гофратами, его филистерами..." Как, и его филистерами? Ну да, и с его филистерами..."

Да, Бёрне любил свое немецкое отечество глубоко и искренне, - как любили свой народ ветхозаветные пророки, с таким пламенным красноречием бичевавшие его недостатки, и именно в этой любви заключается вся сила его, вся тайна его громадного воздействия на современное общество. Вспыльчивыми, неумеренными в выражениях бывают только люди искренние, способные к глубокому чувству. Если бы Бёрне не любил Германии, если бы он - как утверждали некоторые из его яростных противников - хотел отомстить ей за перенесенные мальчиком Барухом унижения, он не ругал бы ее, навлекая на себя гонения и ненависть всех немецких гофратов и филистеров. Нет, он спокойно благодушествовал бы во Франкфурте, Вене или другом городе, на меттерниховские средства издавал бы газету, полную "патриотических" восхвалений великой немецкой нации, и в то же время злорадно наслаждался бы тем, что Германия все более и более превращается в "гетто Европы" и что австрийцы и пруссаки заставляют высокородный сенат и гордых патрициев вольного города Франкфурта ломать перед ними шапку с такой же поспешностью и смирением, с какими в недавнее время должны были проделывать то же самое злополучные парии "еврейской" улицы.

И что бы ни говорили эти псевдопатриотические писатели Германии, до сих пор не забывающие метрического свидетельства Бёрне, немецкий народ с самого начала понял и признал его своим и произносит его имя наряду с именем другого, родственного ему по происхождению писателя - Гейне - с такой же гордостью, как имена знаменитейших своих сынов, в жилах которых течет самая чистая тевтонская кровь.

***

предложен нам читателем. Мы не раз говорили, что идеалом Бёрне, заветной целью, направлявшей его деятельность, была политическая свобода. Но, спросит нас, может быть, читатель, - как же рисовал себе Бёрне эту свободу, какого политического устройства желал он для Германии? Была ли для него свобода таким же туманным, расплывчатым понятием, как и для большинства немецких идеалистов, воспевавших ее в стихах и прозе и не делавших даже попытки свести свою богиню на землю, или, может быть, Бёрне принадлежал к числу тех крайних демагогов, которые под знаменем свободы стремятся разрушить ненормальный старый строй в надежде, что на месте разрушенного старого само собой вырастет лучшее новое?

Хотя Бёрне сам никогда не излагал своего политического profession de foi [исповедание веры, кредо (фр.).] в специальных статьях с более или менее научной окраской, но для всякого, кто знаком с сочинениями этого необыкновенно искреннего писателя, не может быть никакого сомнения в том, каковы были его политические идеалы. Не входя в частности, можно только сказать, что свобода, по мнению Бёрне, не есть нечто положительное; она заключается лишь в отсутствии неволи, и, проповедуя первую, он, очевидно, добивался лишь уничтожения той неволи, в которой томилось немецкое общество. Он хотел, чтобы немцы перестали быть раздробленными между 36-ю правителями, чтобы Германия перестала быть только "географическим термином". Он хотел, чтобы немцам позволили говорить о своих делах, о своих нуждах, стремлениях и чувствах и чтобы правительство принимало во внимание голос общественного мнения. Бёрне хотел также, чтобы были уничтожены устарелые формы судопроизводства, при которых невинно арестованный мог годами томиться в тюрьме, пока совершался медленный ход правосудия, и часто благодаря инквизиционным допросам доходил до такого состояния, что каялся в никогда не совершенном преступлении. Он требовал, чтобы все люди, без различия сословий, национальности, вероисповедания, были равны перед законом и хотел смирить высокомерное чванство немецкой аристократии, почти не признававшей человеком того злополучного смертного, который не мог прибавлять к своей фамилии частички "фон". Один из противников Бёрне, Вольфганг Менцель, о котором мы скажем ниже, упрекал его между прочим в том, что он мерит положение немцев высшим масштабом идеала и поэтому находит его неудовлетворительным. "О небо, - восклицает по этому поводу Бёрне, - требовать для немцев, этого образованнейшего, умнейшего, здоровейшего и добродетельнейшего народа в свете, то, что имеют Португалия и Испания, Франция и Англия, Бельгия, Голландия и Швейцария, то, что сумела удержать за собою силою мужества и благородства маленькая, слабая, опутанная бесчисленными сетями европейской дипломатии Греция, то, чем владеют даже негры в колониях Сьерра-Леоне и Либерии, именно: гласный суд, присяжных и все те учреждения, какие существуют у совершеннолетних народов и отсутствие которых низводит их на степень презренных рабов и смешных школьников, - требовать всего этого для нашего отечества - неужели это значит мерить высшим масштабом идеала?"

усмотреть погони за призрачным, неосуществимым идеалом. Что же касается формы правления, то Бёрне желал для Германии лишь действительной, не "бумажной" конституции, советуя брать пример с Франции и Англии...

Если Бёрне нельзя, таким образом, считать утопистом, предававшимся грезам о невозможных на земле идеальных порядках, - то его еще менее можно считать приверженцем крайних революционных учений. Бёрне старался только о том, чтобы воздействовать на общественное мнение немцев, указать им на те ошибки, какие они сделали благодаря своей сонливости, - в этом он видел главную задачу своей публицистической деятельности: "Мы - мухи, жужжащие им в уши и кусающие в лицо", - говорил он про себя и своих единомышленников. Тайным агитатором, революционным деятелем он не был по принципу. Никогда за всю свою жизнь Бёрне не участвовал ни в одном из тайных обществ, которыми тогда кишела Германия. Заговоры, говорил он, никогда не могут привести к свободе. Если желания и силы народного большинства направлены к этой цели, то заговоры излишни, если же этого нет - они бесполезны. Даже если бы заговорщикам удалось свергнуть старую тиранию, то они водворят взамен ее новую, потому что в основе всякого тайного общества лежит аристократизм. Вообще, Бёрне признавал только прямой путь в преследовании цели. Нравственная точка зрения всегда преобладала в его суждениях. Стоит только припомнить, с какой резкостью он осудил коварную расправу Телля с тираном, чтобы убедиться в том, как мало Бёрне способен был пользоваться иезуитской моралью о цели, оправдывающей все средства.

его отечество, возлагая на них все свои надежды относительно народного благополучия. Бёрне так был увлечен преследованием своего идеала - политической свободы, - что из-за него не хотел и не мог обратить серьезное внимание на новый вопрос, выступавший тогда на первый план в Западной Европе, - на вопрос социальный, на практике резко обозначившийся в известном восстании лионских рабочих, а теоретически нашедший себе разработку в учении сенсимонистов. Бёрне и сам сознавал, что ему следовало бы внимательно ознакомиться с новым движением, - но его главная задача поглощала его в такой степени, что он не мог сделать этого с достаточной основательностью.

Но именно в этой односторонности, в этом полном поглощении одной идеей и заключается причина громадного влияния Бёрне. Будь он спокойнее, трезвее, разностороннее, напиши он вместо своих лихорадочных, дышащих страстью "Парижских писем" какой-нибудь новый объемистый трактат для доказательства того, что никто не имеет права насиловать мысли и чувства другого человека, - Бёрне, конечно, не произвел бы никакого впечатления. Таких книг у немцев и без того была масса. Только такие цельные, прямолинейные люди, такие фанатики идеи, способные ради нее на всевозможные жертвы, могут сильно взволновать сонное, апатичное общество. И это лучше всего доказал успех его первых "Парижских писем".