Приглашаем посетить сайт

Писарев Д. И.: Генрих Гейне
Часть VI

VI

Сарказмы Гейне злы, метки и картинны. Но те политические убеждения, из которых они вытекают, очень неглубоки, неясны и нетверды. Гейне - храбрый солдат; он превосходно владеет оружием; но в его нападениях нет общего плана и руководящей идеи.

Гейне - либерал, но как человек очень умный, очень страстный, переполненный горячею любовью к людям, он никогда не мог застыть и одеревенеть в близорукой и самодовольной рутине либерализма. Он оставался вечно неудовлетворенным не только в действительной жизни, но даже в области мыслей и желаний. Вокруг себя он не находил ни одного явления, к которому можно было бы привязаться горячею и безраздельною любовью. Внутри себя он не находил ни одной идеи, на которую можно было бы опереться, ни одного желания, ради которого стоило бы, очертя голову, броситься в пропасть, ни одной мечты, которой умный человек мог бы отдаться без оглядки всеми силами своего существа.

Находясь в таком положении, спокойные и холодные натуры, подобные Гете и Горацию, мирятся с тем убеждением, что" жизнь пустая и глупая шутка" {9}, принимают за правило, что надо" жить, пока живется", устроивают свое существование по рецепту умеренной и светлой эпикурейской мудрости, пишут грациозные оды к Лигурину и к Делии или делают свой кейф на пестрых и мягких подушках западно-восточного дивана {10}.

степени счастливы только тогда, когда они окунаются с головою в омут страстной и ожесточенной борьбы за идею. Этим людям необходимы цельные и громадные чувства, сильные и мучительные потрясения нервной системы. Им необходимо любить, ненавидеть, желать, стремиться и бороться так, чтобы при этом совершенно забывать о мелких будничных интересах собственной личности. Все это не всегда оказывается возможным, потому что в истории случаются длинные и томительно скучные антракты, когда старые идеи блекнут и линяют, а новые только что начинают зарождаться в рабочих кабинетах немногих титанов, еще не известных своим современникам. Во время таких антрактов цельным и громадным чувствам не к чему привязаться; а между тем эти чувства все-таки ищут себе выхода и все-таки никак не могут разменяться на мелкую монету усладительных вздохов, грациозных симпатий, миловидных волнений, покорных улыбок и официальных восторгов. Зная пустоту и бесцветность своего времени, несчастные титаны воображения, удрученные потребностью любить, ищут себе предмета любви до конца своей жизни, мечутся, как угорелые, из угла в угол, перерывают весь мир существующих идей, стараются влюбить себя насильно и при этом смеются над своими бесплодными усилиями таким демоническим смехом, от которого у слушателей мороз пробегает по коже. Наконец, длинный ряд бесплодных усилий доводит титана до такой лихорадочной раздражительности и награждает его на всю жизнь такою болезненною недоверчивостью, что ему случается брать в руки, осматривать со всех сторон и потом бросать, с презрительным смехом, в общую кучу забракованных нелепостей ту самую идею, в которой заключается заря лучшей исторической будущности и которая могла бы доставить ему, несчастному титану, самые высокие из всех доступных наслаждений.

историею о том, что он ее любил, а она его любила.

Любезный читатель, - говорит Гейне во второй части "Путевых картин", - может быть, и ты из числа тех благочестивых птичек, что согласно вторят песне о байроновской разорванности, песне, которую мне уже лет десять насвистывают и напевают на все лады и которая даже в черепе маркиза, как ты видишь, нашла отголосок? Ах, любезный читатель, если ты вздумаешь горевать об этой разорванности, пожалей лучше, что самый мир разорван из конца в конец. Ведь сердце поэта - центр мира; как же не быть ему в настоящее время разорванным? Кто хвалится своим сердцем, что оно осталось у него цело, тот только доказывает, что у него прозаическое, оторванное от всего мира сердце. По моему же сердцу прошел большой мировой разрыв, и в этом я вижу доказательство, что судьба почтила меня высокою милостью в сравнении с другими и сочла достойным поэтического мученичества. Прежде, в древние и средние века, мир был цел; несмотря на внешние борьбы, было единство в мире; были и дельные поэты. Станем чтить этих поэтов и радоваться ими; но всякое подражание их целостности будет ложью, которая не обманет ничьего здорового глаза и не избегнет тогда насмешки. Недавно, с большим трудом, добыл я в Берлине стихотворения одного из таких цельных поэтов, очень жаловавшегося на мою байроническую разорванность, и от фальшивых красок его и нежных сочувствий к природе, которыми веяло на меня от книги, как от свежего сена, бедное сердце мое, и без того надорванное, чуть было не лопнуло от смеха, и я невольно вскричал: "Любезный мой интендант-советник Вильгельм Нейман! Что вам за дело до зеленых деревьев?" (т. II, стр. 154<-155>).

Большой мировой разрыв, проходящий по сердцу поэта и отражающийся в разорванности его произведений, - это, конечно, очень смелый поэтический образ, но в этом образе нисколько не искажена и даже не преувеличена самая чистая истина. Читателя могут ввести в заблуждение только слова Гейне о цельности мира в древние и средние века. Основываясь на этих словах, читатель может подумать, что сердце поэта могло быть цело только тогда и что поэтическая разорванность родилась на свет вместе с началом великой борьбы против средневековых идей и учреждений. Такое мнение читателя было бы совершенно ошибочно. Разорванность лежит в гораздо более тесных и ясно обозначенных границах. Никаких признаков разорванности нельзя найти не только в поэтах времен Людовика XIV, не только в Мильтоне и Клопштоке, но даже в Шиллере и во всех передовых мыслителях, господствовавших над умами французов во второй половине прошлого столетия. При Людовике XIV мир был еще цел, хотя средневековой порядок был уже нарушен в самых существенных своих чертах. В XVIII веке мир был уже разорван диаметрально противоположными стремлениями двух непримиримых партий, из которых одна тянулась к будущему, веровала в разум, а другая ухватывалась за прошедшее и не веровала ни во что, кроме штыков и картечи. Мир был разорван, но сердца поэтов и друзей человечества были в высшей степени цельны, здоровы и свежи. Эти сердца очутились целиком по одну сторону разрыва. В мыслях, в чувствах, в желаниях Вольтера, Дидро, Гольбаха не было ничего похожего на раздвоенность или нерешительность. Эти люди не знали никаких колебаний и не чувствовали никогда ни малейшей жалости или нежности к тому, что они отрицали и разрушали. По силе своего воодушевления, по резкой определенности своих понятий, по своей невозмутимой самоуверенности эти люди могут выдержать сравнение с любым средневековым фанатиком. А фанатизм и разорванность- два понятия, взаимно исключающие друг друга. Та разорванность, которую Гейне видит в самом себе и в Байроне, составляет прямой результат громадного разочарования, овладевшего лучшими людьми образованного мира после неудачного финала французской революции. Тут лучшие люди стали сомневаться в верности своих идей, тут они бросили грустный и тревожный взгляд назад, на оторванное прошедшее, и тут их сердца попали под черту мирового разрыва, потому что им показалось, что вместе с прошедшим они оторвали от себя часть своей собственной души. Это был оптический обман. Эти ужасы привиделись им только потому, что будущее было заслонено серыми и грязными тучами, сквозь которые еще не пробивался луч новой руководящей идеи, способной заменить собою потерянную веру в чудотворную силу голых политических переворотов. Когда появилась эта идея, тогда исчезла разорванность лучших людей, исчезла впредь до ближайшего общеевропейского разочарования, - если только такое разочарование действительно возможно. На наших глазах живут и действуют снова цельные люди, идущие вперед очень твердыми шагами к очень определенной цели. В Прудоне, в Луи Блане, в Лассале нет уже никаких следов байроновской или гейневской разорванности. Если бы в наше время сформировался великий поэт, то его сердце, наверное, было бы также перекинуто, целиком, за черту мирового разрыва, и эта цельность не имела бы ничего общего с интендант-советником Вильгельмом Нейманом и с запахом свежего сена.

советника Вольфганга фон Гете. Трудно предположить, чтобы это косвенное нападение было сделано нечаянно. "Путевые картины" были изданы в 1826 году, тогда, когда Гете был еще жив и когда все немцы, считавшие себя сколько-нибудь компетентными судьями в деле поэзии и возвышенных ощущений, буквально лежали у ног этого человека, торжественно возведенного в сан величайшего из европейских поэтов. Поэтому нет почти ни малейшей возможности допустить то предположение, что Гейне, размышляя о характеристических особенностях истинного поэта, упустил из вида ту крупную личность, которая считалась в то время настоящим воплощением поэзии. Если же Гейне, рассуждая о мировом разрыве, хорошо помнил поэтическую физиономию Гете, то Гейне должен был также видеть и понимать очень ясно, что сердце Гете осталось совершенно нетронутым, что в этой цельности нет ничего похожего на страстную цельность Вольтера и Дидро, что, следовательно, сердце Гете _оторвано от всего мира_ и что _судьба не сочла его достойным поэтического мученичества_. Эти заключения совершенно неотразимы. - Никто, конечно, не скажет о произведениях Гете, что они распространяют запах свежего сена и возбуждают в читателях гомерический хохот, но зато можно сказать наверное, что бесчисленное стадо подражателей великого индифферентиста наградило Германию целыми стогами _свежего сена_ и что _любезный интендант-советник Вильгельм Нейман_, от которого едва не лопнуло бедное сердце Гейне, наверное падал ниц перед Гете и со всею добросовестною аккуратностью прусского чиновника старался идти по его следам. Quod licet Jovi, non licet bovi (что позволено Юпитеру, то не позволено быку); но тот Юпитер, который увлекает многие тысячи быков на ложную дорогу, быкам вовсе не свойственную, никак не может считаться просветителем скотного двора. Гете, конечно, очень умен, очень объективен, очень пластичен и так далее; все это при нем и остается на вечные времена. Но своему отечеству Гете сделал чрезвычайно много зла. Он, вместе с Шиллером, украсил, тоже на вечные времена, свиную голову немецкого филистерства лавровыми листьями бессмертной поэзии. Благодаря этим двум поэтам немецкий филистер имеет возможность мирить высшие эстетические наслаждения с самою бесцветною пошлостью бюргерского прозябания. Он читает своих великих поэтов, и вздыхает над ними, и умиляется, и заводит глаза, как откормленный кот, и остается безнадежным пошляком, и твердо уверен при этом, что он человек и что ничто человеческое ему не чуждо. И все это происходит оттого, что в великих поэтах немецкого филистерства нет живой струи отрицания. Именно по этой причине их любят и читают немецкие филистеры и, по этой же самой причине, любя и читая их, остаются филистерами. Где нет желчи и смеха, там нет и надежды на обновление. Где нет сарказмов, там нет и настоящей любви к человечеству. Если хотите убедиться в этой истине, припомните, например, великолепные сарказмы против книжников и фарисеев {12}. Тогда вы увидите, до какой степени неразлучны с истинною любовью, ненависть негодование и презрение.