Приглашаем посетить сайт

Пирсон Х.: Вальтер Скотт
Глава 4. О делах бранных и брачных

Глава 4.

О делах бранных и брачных

Напряженный физический труд всегда считался лучшим средством от мук неразделенной любви — и Скотт подался в военные. После французской революции англичане боялись вторжения с континента, так что по всей стране создавались на добровольных началах отряды легкой кавалерии. Скотт отдал свою энергию и энтузиазм делу формирования эдинбургского корпуса королевских легких драгун, в котором сам же стал квартирмейстером. Будучи в этой должности, он завел дружбу с герцогом Баклю, его сыном графом Далкейтом, Робертом Дандесом, чей отец, лорд Мелвилл, был самым влиятельным лицом в Шотландии, Вильямом Форбсом, тем самым, который женился на Вилъямине, и Джеймсом Скином. Последний стал близким другом Скотта и разделил его интерес к немецкой поэзии. Весной и летом 1797 года корпус ежедневно в пять утра выезжал на учения; Скотт везде был душой компании — и на плацу, и в казарменной столовой. Он любил свои обязанности, которые большинство людей сочло бы отвратительными, и поддерживал воинский дух сослуживцев своевременной шуткой и неиссякаемым рвением. Конский топот, бряцание сабель, звонкий язык команд — все это утоляло его врожденную любовь к действию; и хотя он готов был признать, что в заботах квартирмейстера нет ничего романтического, его патриотизм расцветал в атмосфере маршей, учений, биваков и солдатского товарищества. Он скакал на коне, он пил, он писал песни и даже подтягивал в хоре, хотя у него не было слуха, и в детстве, когда его пытались учить пению, он пускал горлом такие рулады, какие, на слух соседей, могла исторгнуть только крепкая порка. Однако к исполнению своего воинского долга он относился вполне серьезно. Кавалеристам его отряда было приказано на полном скаку срезать репу, насаженную на кол и изображавшую неприятеля-француза. Почти все его солдаты, забыв про репу, думали лишь о том, как бы удержаться в седле; но их квартирмейстер с криком: «Рази негодяев, рази!» — понесся на мишень во всю мочь и принялся полосовать несчастный овощ, проклиная ненавистного супостата.

В начале века слухи о предполагаемом вторжении возникали то здесь, то там, и Скотт всегда оказывался на месте сбора точно в срок, причем однажды ему пришлось для этого безостановочно проскакать сотню миль. К сожалению, добровольцев использовали и для подавления внутренних беспорядков, а поскольку никакой славы эти операции не сулили, Скотт был от них не в восторге; к тому же он сочувствовал беднякам, которых поднимала на бунт голодуха. В 1800 году он докладывал, что людям нечего есть, они вынуждены промышлять грабежами и его отряд обязан нести круглосуточное патрулирование; им удалось без единого выстрела спасти от погрома несколько домов, хотя толпа всячески их поносила и забрасывала грязью; терпенье его на исходе и силы кончаются. Через два года вспыхнули новые голодные бунты, и отряд Скотта прибыл на место в тот самый момент, когда толпа, взломав пекарню, растаскивала мешки с мукой. Войска были встречены градом камней и прочего, а Скотту угодили в голову осколком кирпича, так что он, на мгновенье оглушенный, покачнулся в седле. Однако он приметил бросавшего и пустил на него коня, желая зарубить на месте. «Ей-богу, я не в тебя метил», — завопил несчастный, и Скотт всыпал ему саблей плашмя. Вспоминая об этом случае, Скотт признался: «Честно говоря, поганое это дело — давить тех, кто помирает от голода».

Скоттом, и Адамом Фергюсоном тронулся по направлению к границе. По дороге они сделали остановку в Твидейле и осмотрели хижину, которую построил для себя Дэвид Ритчи, прославленный впоследствии Скоттом под именем Черного Карлика. В низкой темной комнате им сразу же стало не по себе, и они пожалели, что вошли, особенно когда карлик закрыл дверь на двойной запор и, схватив Скотта за руку, вопросил замогильным голосом: «Умеешь наводить порчу?», подразумевая черную магию. Скотт признался, что нет. Тогда карлик подал знак огромному черному коту, и тот, вспрыгнув на полку, уселся там с видом жутким и зловещим. «А вот он — умеет», — произнес карлик тоном, от которого кровь стыла в жилах, и, довольный произведенным эффектом, повторил фразу, злорадно осклабившись. Какое-то время они просидели неподвижно и в мертвом молчании, будто под гипнозом, пока наконец Фергюсон не набрался мужества попросить карлика отворить дверь, что тот и сделал — мрачно и отнюдь не спеша. Спотыкаясь, они выбрались на свет, и Фергюсон заметил, что Скотт бледен и возбужден.

Они пришли в чувство, только перевалив через Чевиот; добрались до Карлайла, оттуда до Уиндермира и окончательно обосновались в Гилсленде, модном тогда курортном местечке, где Скотт получил возможность понаблюдать, как проводит время праздная светская публика, не подозревая о том, что наблюдения эти еще пригодятся ему для романа «Сент-Ронанские воды». К этому времени он твердо решил добиваться взаимной любви. Он завел флирт с первой же хорошенькой девушкой, попавшейся ему на глаза, и, когда они пошли поглядеть на Римскую стену, презентовал ей пару стихотворений вкупе с букетом цветов. Однако через несколько дней он познакомился на верховой прогулке со всадницей, которая приглянулась ему значительно больше, и в тот же вечер ухитрился пригласить ее отужинать с ним после танцев.

У нее были черные, как вороново крыло, волосы, огромные темные глаза и слегка смугловатое лицо. Внешностью она чем-то напоминала Вильямину, хотя ни в ее характере, ни в поведении незаметно было особой серьезности или раздумчивости. Скотта в ней сразу же привлекли веселость и живость, которыми, видимо, обладала и Вильямина, не дававшая, однако, этим качествам прорываться наружу. «Меня больше всего пленяет в Вас радостная Философия жизни, и я охотно пойду к Вам в ученики, дабы научиться весело относиться к существованию». Так писал Скотт своей новой возлюбленной Шарлотте Шарпантье. Родители у нее были французы, но сама она получила отчасти английское воспитание, с соотечественниками знаться не хотела и так стремилась прослыть англичанкой, что даже свою фамилию переиначила на английский манер: Карпентер. У нее не все ладилось с произношением, но по-английски она изъяснялась бойко, была женщиной добродушной, нежной, жизнерадостной и такой отзывчивой, что чужие беды переживала, казалось, сильнее даже тех, с кем эти беды случались. Про Скотта она сначала решила, что никогда не выйдет замуж за хромого, однако его дар развлечь и позабавить заставил ее забыть о непригодности молодого адвоката к танцам, а история его несчастной любви к Вильямине, можно полагать, вызвала у нее сочувствие. Тем не менее она, конечно, сомневалась в искренности его заверений: слишком уж быстро они последовали за душераздирающими переживаниями, о которых он ей поведал. Когда он приехал в Карлайл следом за ней, она запретила ему искать с нею встречи. Он отправил Шарлотте длинное письмо, объясняя, что жизненного успеха он сможет добиться лишь собственными силами, что полностью на себя полагается и в недалеком будущем рассчитывает стать главным судьей графства, что даст ему 250 фунтов стерлингов в год. Далее он писал:

...

«Но как буду лелеять я эти надежды, если мой возлюбленный друг позволит уповать на то, что она их со мною разделит... у меня не останется иной цели в жизни, как ограждать Вас от всякой заботы... Гоните и мысль о том, что можете приказать мне забыть Вас, когда мы увидимся снова, — гоните ее прочь — этому не бывать — это так же невозможно, как выразить всю глубину моей к Вам любви и твердую веру в то, что мы созданы друг для друга...»

Одновременно Скотт сообщал матери, что «с головой ушел в хлопоты о женитьбе» и что у Шарлотты «кроткий и жизнерадостный характер, ясная голова и, что, я знаю, придется тебе по душе, — твердые религиозные принципы». Предвосхищая первую реакцию матери, он добавлял: «Поверь, что горький опыт (ты понимаешь, что я имею в виду) еще свеж в моей памяти и остережет меня в этой области от слишком поспешных решений, на какие в иных обстоятельствах могла бы подбить горячая кровь». Для Скотта, по всей видимости, было утешением, что в характере его избранницы «не было ничего от романтики»; для его матушки наверняка было утешением другое — то, что Шарлотту крестили и воспитали как протестантку, в лоне англиканской, а не католической церкви. Но на отца эти смягчающие обстоятельства не возымели никакого действия: он не желал мириться с ее иноземными «корнями». Когда Скотт возвратился в Эдинбург, друзья и домашние затребовали от него ее подробную родословную. Он написал Шарлотте, добавив, однако, что будь у нее самое, по британским меркам, безупречное происхождение или совсем напротив, на его чувства к ней это никоим образом не повлияет: «Мои любовь и уважение питаются отнюдь не этим и всецело принадлежат Вам, коль скоро Вы их цените. Я готов ублажать национальные или семейные предрассудки, поскольку они не мешают моим собственным планам, в противном же случае я прекрасно умею презирать и те, и другие». Он послал ей свой портрет — «облик того, кто готов жить и умереть только для Вас», — и заверил, что, если домашних не устроит ее родословная и они поведут себя глупо, он уедет искать счастья в других краях. Однако через пару дней кто-то, видимо, предупредил ого, что к предкам его жены будет выказан немалый интерес и он рискует поставить под удар собственную карьеру, если в этом вопросе не будет полной ясности, так что он снова написал Шарлотте: «Мне приходится считаться не только с собой, но и с другими тоже, а поэтому — у нас иначе нельзя — требуется, чтобы я в любую минуту мог рассказать все необходимое о Вас и Ваших родителях». Она сообщила ему все, о чем он просил, и попеняла на то, что в своих письмах он начинает слишком часто и «несколько преждевременно» чего-то «требовать». На это он ответил: «Дорогая моя Шарлотта, я люблю Вас больше всех на свете, отдам за Вас душу, и чувство мое столь велико, что порой я помимо воли могу допустить чрезмерно горячие выражения, тем более что не имею привычки перечитывать написанное перед тем, как отправить».

Фрэнсис Шарпантье служил начальником Лионской военной академии, когда супруга Эли Шарлотт Волер, которая была его на двадцать лет моложе, подарила мужу двоих детей: в декабре 1770 года — дочь Маргарет Шарлотту, а в июне 1772-го — сына Джона Дэвида. Еще один ребенок умер во младенчестве. Эли была живой, хорошенькой и легкомысленной и в положенный срок сбежала с любовником — человеком моложе ее, вероятно, валлийцем, так как фамилия его была Оуэн, хотя фамилия и национальные «корни» тут, разумеется, ни при чем. Отец отказался нести ответственность за воспитание детей; их опекуном стал друг отца лорд Дауншир, а воспитанием запялась мать, которая, таким образом, сама оказалась под покровительством Дауншира после того, как то ли бросила любовника, то ли была им оставлена. Девочку отправили в один из французских монастырей, мальчика же начали готовить к службе в Восточно-индийской компании. В 1786 году Дауншир женился, мадам Шарпантье удалилась в Париж жить на деньги, что раз в три месяца посылал ей лорд, а детей поместили на Пик-кадилли, в дом к французу-дантисту Шарлю Франсуа Дюмергу.

В Гилсленд, где она познакомилась со Скоттом, Шарлотта приехала в общество Джейн Николсон, сестры экономки Дюмерга. Отправил их туда лорд Дауншир, которому не понравился молодой человек, обхаживавший тогда Шарлотту, и это примечательно, потому что с Джулией из романа «Гай Мэннеринг» происходит точно такая же история, а Джулия Мэннеринг — единственный персонаж в книгах Скотта, который мог бы сойти за портрет Шарлотты. Разрешение на брак мог, стало быть, дать только Дауншир, и Шарлотта его попросила, велев Скотту сделать то же самое. Скотт взвился: «Хоть у меня и нету привычки с почтеньем взирать на великих мира сего или часто с ними общаться, мне отвратительна сама мысль о том, что мое счастье или горе могут зависеть от прихоти кого-то из их числа». Но стоило ей твердо заявить, что без согласия Дауншира замуж она не пойдет, — и Скотт капитулировал.

предрассудки, в упрямстве отцу не уступал: «Если он станет упорствовать, когда речь идет о моем счастье, я бесповоротно решил отказаться от здешних видов на будущее и искать свою долю в Вест-Индии; друзья — они хорошо меня знают — засвидетельствуют, что никакие силы, земные и небесные, не заставят меня изменить принятому решению». Капризный стряпчий смягчился не раньше чем узнал, что их союз благословил сам лорд Дауншир и что брат Шарлотты, служащий Восточно-индийской компании, ежегодно посылает ей от 400 до 500 фунтов стерлингов. Во всяком случае, старик снял запрет, и Вальтер расстался с мыслями о Весг-Индии. На денежную помощь ему, однако, не приходилось рассчитывать: отец собирался покупать земли и патент майора для старшего сына Джона. Вальтер был раздосадован; батюшка, считал он, ведет себя и несправедливо и неблагородно.

Тем не менее он в законном порядке закрепил за Шарлоттой ее капитал, снял по улице Георга дом № 50, уплатив за полгода вперед шесть гиней[27], и написал своей суженой: «Мы прекрасно устроимся. Денег у нас на первое время хватит, а светская роскошь — думою, я родился для лучшей доли (довольно тщеславное заявление с моей стороны); как бы то ни было, nousverrons[28]». Правда, за пять лет его адвокатские гонорары возросли с 24 до 144 фунтов в год, но и при таких темпах ему понадобилось бы еще много лет, чтобы полностью обеспечить семью. Он гнал от себя эти мысли и отказался расстаться с ополчением, чтобы сократить расходы. «Я очень довольна, что Вы остаетесь в кавалерии, — писала ему Шарлотта, — благородный стиль мне всегда по душе». Она заклинала его верить в собственные силы: «Не сомневаюсь, что Вы достигнете высокого положения и будете сказочно богаты». Он признался, что каждую весну и осень его беспокоят головные боли, а в минуту хандры даже помянул место, где хотел бы покоиться вечным сном. Шарлотта ответила, что излечит его от всех недугов, и побранила за мысли о смерти: «Если Вам постоянно приходят на ум такие жизнерадостные вещи, представляю, сколь приятно и весело будет в Вашей компании!» Он возразил: «Ваше счастье, любимейшая моя Шарлотта, — вот главная забота всей моей жизни, и забота крайне эгоистическая, поскольку, добиваясь его для Вас, я наверняка обрету и свое собственное счастье».

«Боюсь, я совсем непригоден к домоводству. Здесь я чудовищная бестолочь и начинаю понимать, что именно мне требуется, только тогда, когда хвачусь нужной вещи — и не знаю, где ее искать». Шарлотту ужасало число людей, с какими он поддерживал отношения, и она советовала ему рассылать приглашения на свадьбу с большой осторожностью: по его расчетам, ей предстояло принять на улице Георга массу народа, и перспектива эта отнюдь ее не устраивала. Он пытался ее успокоить: «Мало что изматывает меня так, как большие официальные приемы, зато я очень люблю маленькое избранное общество». Однако следующая за этой фраза едва ли могла ее утешить: «Чем скорее начнутся две страшных недели, которых Вы так боитесь, тем скорее, Вы понимаете, они и кончатся». Ему уже не хватает терпения, писал Скотт, и он ведет счет дням, часам и минутам, оставшимся до воссоединения с его милой Шарлоттой. Он укутает ее своим шотландским пледом и назовет себя счастливейшим из смертных: «Я всегда буду нежно любить Вас и буду очень добрым к моей маленькой чужестранке». Он выполнил это обещание.

— из-за различия в темпераментах — семейных трений, их совместная жизнь не омрачалась серьезными трудностями. Скотт сам пришел к выводу, что страстная любовь не лучший фундамент для семейного счастья. В 1810 году у леди Эйберкорн спросили, знает ли Скотт, что такое любовь, ибо герои его баллад и поэм заставляют в этом усомниться. Судя по тому, как он неизменно отзывается о своей жене, это чувство ему, безусловно, знакомо, ответила леди Эйберкорн и привела один разговор. Скотт признался, что когда-то был влюблен до безумия, но добавил: «Мы же с миссис Скотт решили вступить в брак, руководствуясь чувством самой искренней взаимной симпатии, и за двенадцать лет супружества это чувство не только не уменьшилось, но скорее возросло. Конечно, ему недоставало того самозабвенного любовного пыла, который, мне кажется, человеку суждено испытать в жизни лишь один-единственный раз. Тот, кто, купаясь, едва не пошел ко дну, редко отважится снова соваться на глубокое место».

27. Гинея — золотая монета достоинством в один фунт один шиллинг.