Приглашаем посетить сайт

Пирсон Х.: Диккенс.
Felo de se.

FELO DE SE 1

НА РОДИНЕ его встречали с королевскими почестями. Каждый дом от Грейвсвенда до Гэдсхилла был украшен флагами, а на дорогу, по которой он ехал домой, вышли фермеры со всей округи. Гэдсхилл утопал в цветах и флагах, и, когда в воскресенье он возвращался из церкви, хайемские звонари провожали его благовестом до самого дома. Нет на свете ничего прекраснее, чем Англия в майские дни, кроме, пожалуй, Англии в апреле, июне, сентябре и октябре. После Америки родина показалась Диккенсу раем. Он работал в своем шале, а вокруг распевали птицы, бабочки залетали в окна и порхали по комнате, мягко шелестели листвой деревья, и на поля причудливым узором ложились легкие тени облаков.

Но долго ли мог такой человек высидеть в раю! Его манил и ад — недаром же в нем самом было что-то бесовское! С Уиллсом произошел несчастный случай на охоте; он получил сотрясение мозга и навсегда потерял трудоспособность. Уилки Коллинз, помогавший ему, пока Диккенс был в отъезде, и печатавший в «Круглом годе» свой «Лунный камень», не проявил особого желания заниматься редакционными делами. В результате, помимо редакторских обязанностей, все чисто деловые вопросы также перешли в ведение Диккенса, и ему пришлось с самых азов учиться руководить большим предприятием. Затем предстояло заняться пьесой «Проезд закрыт», созданной им совместно с Коллинзом. Спектакль шел в театре «Адельфи», и с большим успехом. Однако, побывав на нескольких представлениях, Диккенс пришел к выводу, что многие сцены слишком растянуты и что Фехтер с Коллинзом «упустили из виду целый ряд выигрышных моментов». А раз так, значит нужно ехать в Париж, чтобы посмотреть, как используются возможности пьесы на французской сцене. Было и другое дело. Пока он находился в Штатах, умер его старый друг, преподобный Чонси X. Таунсенд, которому он в свое время посвятил «Большие надежды». Таунсенд оставил Диккенсу тысячу фунтов, назначив его своим «душеприказчиком по литературным делам» и поручив «издать без каких-либо изменений» множество записок религиозного содержания, составленных сим джентльменом на благо всего человечества на протяжении его долгой жизни. Записки были беспорядочно разбросаны по бесчисленным тетрадям, блокнотам и листкам, и, если бы их действительно напечатать «без изменений», получился бы просто бессвязный набор слов. Диккенс, который с величайшим удовольствием швырнул бы их в камин, чувствовал себя обязанным придать им более или менее приемлемый вид. Результат его трудов, снабженный его же предисловием, был озаглавлен «Религиозные размышления», хотя сначала удрученный душеприказчик подумывал, уж не назвать ли этот труд «Религиозной икотой».

Несмотря на все эти занятия, он тем же летом нашел время, чтобы принять у себя в Гэдсхилле Лонгфелло и разъезжать вместе с ним по окрестностям, показывая гостю старинные здания, Рочестерский кафедральный собор, замок и другие достопримечательности. Для этих поездок он нарядил двух форейторов в красные камзолы старинного покроя, в каких когда-то разъезжали по «славной старой Дуврской дороге», чтобы американскому поэту казалось, что он попал на праздничные катанья в старой Англии. Случись это до стейплхерстской катастрофы, Диккенс сам правил бы лошадьми, но теперь даже в извозчичьем кэбе его терзали «приступы необъяснимого страха». Лонгфелло был не на шутку встревожен из-за того, что его хозяин так безгранично печален. Поэт даже заговорил об этом с Фехтером, и тот согласился: «Да, да! И вся его слава ни к чему». Изредка к нему еще возвращалось хорошее настроение, но он утратил жизнерадостность, которая была когда-то его отличительной чертой. Он не принадлежал к числу жалких неудачников, которые не верят в счастье лишь оттого, что никогда не были счастливы сами, и отрицают любовь, потому что не способны любить. Таких следует не осуждать, а лечить; ими должны заниматься клиники, а не критики. Этим людям никогда не понять трагедию Диккенса, который страдал оттого, что жизнь его была теперь разительно не похожа на былые дни, когда он с такой полнотой наслаждался и счастьем и любовью. Но счастье — привилегия тех, кто никуда не спешит, и Диккенс, с его беспокойным, неугомонным нравом, сам убил свое счастье. Любовь же дается тем, кто умеет довольствоваться немногим; Диккенс был слишком требователен, и любовь отвернулась от него.

«Чеппел», которая платила ему во время первого турне пятьдесят фунтов за выступление, во время второго — шестьдесят. Теперь фирма платила ему восемьдесят фунтов за вечер, брала на себя все расходы по проведению гастролей и все-таки сама очень недурно заработала на этом. Диккенс всегда с благодарностью отзывался о великодушии и щедрости, так выгодно отличавшей «Чеппел» от иных издательских фирм. В октябре он приехал в Ливерпуль. Друзья пригласили его на обед, но ему нездоровилось, и он отправил вместо себя Долби, попросив его заглянуть по дороге в книжный магазин и распорядиться, чтобы ему прислали что-нибудь почитать. Долби спросил, что именно. «Ну, вы сами знаете! На ваш вкус». Долби продолжал настаивать, и Диккенс сказал, что ему подойдет что-нибудь Вальтер Скотта или... Диккенса. И Долби купил «Лавку древностей», очень понравившуюся автору, который не читал ее уже много лет. Вернувшись, Долби увидел, что Диккенс покатывается со смеху над своим романом. Оказывается, его рассмешили не столько сами герои, сколько воспоминания о том, при каких обстоятельствах были написаны некоторые страницы. Как знать, не эти ли дорогие воспоминания заставили его окончательно решиться покончить с собой — погубить себя, занимаясь тем, что он так любил? Ибо нет ни малейших сомнений в том, что, включив в программу своих прощальных концертов сцену убийства Нэнси из «Оливера Твиста», Чарльз Диккенс приблизил свою кончину. Случайность? Едва ли. Во всяком случае, намеренно или нет, он сделал это собственными руками. О, без сомнения, слово «самоубийство» привело бы его в ужас; он назвал бы чудовищем всякого, кто заговорил бы об этом. Но как уйти от фактов? Он был несчастлив. Он знал, что рискует жизнью, и все-таки рисковал. Значит, в какой-то степени он, несомненно, отдавал себе отчет в том, к чему приведет его решение. Его друг Эдмунд Йетс прямо говорит о том, что это было самоубийство. Это же подтверждается и целым рядом других обстоятельств.

Мысль о том, чтобы включить в свой репертуар эту жуткую сцену, впервые возникла у него еще в мае 1863 года. «Я пробовал читать наедине с самим собой сцену убийства из «Оливера Твиста»; но получается нечто кошмарное, так что даже страшно показать аудитории». (Быть может, это свидетельствует о том, что его любовь тогда все еще оставалась неразделенной.) Вернулся он к этой мысли через пять с лишним лет, давно оставив всякую надежду на счастье, на гармонические отношения с любимой женщиной. В октябре 1868 года он писал Форстеру: «Немного поработал над сценой убийства из «Оливера Твиста», однако так и не решил, читать ли ее. Я не сомневаюсь в том, что, если исполнить эту сцену так, как я задумал, публика окаменеет от ужаса. Захочет ли кто-нибудь снова прийти на мои чтения после этого кошмара — это другой вопрос. В этом я далеко не уверен». Он решил посоветоваться с сотрудниками «Чеппела», и те предложили устроить через месяц пробное чтение для нескольких друзей. Незадолго до назначенного дня сын Диккенса — Чарли, гостивший в Гэдсхилле, услышал, что откуда-то из-за дома доносятся душераздирающие звуки. Выйдя в сад, он увидел, что его отец «убивает Нэнси», и от этого зрелища у Чарли вся кровь застыла в жилах. Пробное чтение состоялось 14 ноября в Сент-Джеймс Холле, и присутствовали на нем только близкие друзья и несколько избранных критиков. Да, действительно, все оцепенели от ужаса, но многим эта затея показалась весьма рискованной. Форстер категорически возражал против того, чтобы включать сцену убийства в концертную программу. Долби был в нерешительности. Некоторые дамы из публики пришли в полный ужас. Один мужчина признался, что с трудом сдерживался, чтобы не закричать. Какой-то врач предсказывал, что в зале будет истерика. Представители фирмы «Чеппел» были «за». А одна знаменитая актриса сказала:

— Боже мой, ну, конечно, читайте. Добиться такого эффекта и допустить, чтобы все пропало даром? Публика? Что ж, она уже лет пятьдесят ждет сенсации, вот и дождалась!

Выслушав мнение своих гостей, Диккенс пригласил их к украшенному цветами столу, стоявшему за экраном, который служил фоном для сцены убийства, и угостил устрицами и шампанским. Излишне говорить, что он пренебрег советами своих благоразумных друзей и 5 января 1869 года в том же Сент-Джеймс Холле устроил первое чтение для широкой аудитории.

Сначала он читал тот отрывок, в котором Феджин велит Ноэ Клейполу следить за Нэнси. Затем следовала сцена свидания на Лондонском мосту, когда Нэнси выдает Феджина, и так велико было искусство Диккенса, что к этому времени все персонажи стояли перед слушателями как живые. После этого шел отрывок, в котором Ноэ рассказывает Сайксу о том, что ему удалось подслушать, потом — сцена убийства и в заключение — бегство преступника. Диккенс начинал сцену убийства очень спокойно, постепенно сгущая зловещие краски. Лица слушателей бледнели, наступала гробовая тишина, и, наконец, все замирали, парализованные ужасом. Пронзительным фальцетом неслись в зал вопли перепуганной Нэнси, и, когда Диккенс кончил читать, все продолжали сидеть, не шевелясь, еле дыша. «Кошмарные видения», неотступно преследующие убийцу, звучали как трагический финал этой жуткой симфонии. Это было настоящее событие. Каждый, кому довелось присутствовать на таком чтении, запомнил его на всю жизнь, но лишь самые стойкие отважились побывать на нем дважды. Диккенс вложил в эти сцены все свое актерское дарование. Он читал, ни разу не заглядывая в книгу, даже не переворачивая страницы, мгновенно перевоплощаясь в того или иного героя. Один за другим как будто чудом оживали перед слушателями персонажи романа: забавный, хитрый еврей с его елейными прибаутками; лживый, тупоумный Ноэ; разнузданный, жестокий Сайкс; запуганная, истосковавшаяся по добру Нэнси. Чтец произносил последнее слово, и в потрясенном, застывшем зале повисала долгая тишина. Диккенс поворачивался, спускался с подмостков, и, только когда он в полном изнеможении, почти теряя сознание, валился на кушетку в своей уборной, в зале разражалась буря оваций.

для Макриди Диккенс выступил в Челтнеме, и после концерта непревзойденный Макбет, ныне совсем уже старенький, явился в уборную и долго молча таращил глаза на Диккенса. Диккенс усадил старого друга на диван, дал ему в руки бокал шампанского и стал шутить, пытаясь разрядить обстановку. Напрасно: Макриди во что бы то ни стало нужно было высказаться.

— Нет, Диккенс... мм... мм... я НЕ ПОЗВОЛЮ... мм... заговаривать мне... мм... зубы. В мое время... мм... в самые лучшие дни... мм... вы помните их, мальчик мой?.. Мм... теперь все прошло — безвозвратно прошло! Нет, то, что я слышал сейчас, это... мм... ДВА МАКБЕТА!

Присутствие Диккенса всегда действовало на Макриди живительно: в тот вечер он тоже удивительно помолодел. Если бы врачи знали, что сцена убийства будет читаться в Клифтоне, они едва ли решились бы в том сезоне рекомендовать этот курорт своим пациентам. «У нас тут эпидемия обмороков... Каждый раз приходится выносить из зала от одного до двух десятков дам, похолодевших и безжизненных. Это становится просто забавным». В модном курорте Бате это обстоятельство никого не смущало — здесь люди и так были холодны как лед и давным-давно не подавали признаков жизни.

— Я только сейчас понял, откуда взялся этот дурацкий старый курятник, — сказал Диккенс о Бате своему импресарио. — Можете мне поверить: его строили выходцы с того света. Вышли из могил, прихватили с собой надгробные плиты, взяли это местечко приступом, ухитрились воздвигнуть город и поселились в нем. Теперь делают вид, что они живые, но из этого решительно ничего не получается.

Повергать людей в трепет, изображать из себя убийцу — такую роль Диккенс играл впервые, и он извлекал из этого огромное удовольствие. «Хожу по улицам со смутным предчувствием, что меня вот-вот схватят и поведут в полицию, — писал он. — В театре все до единого разглядывали меня с нескрываемым ужасом. На преступника, шагающего к виселице, и то так не смотрят... Внушать столь единодушное отвращение — да, в этом есть прелесть новизны! Надеюсь, что это чувство удержится!» Но еще приятней чувствовать, что тебя любят. «Знаете, что здесь больше всего порадовало меня на этот раз? — писал он из Ливерпуля. — Когда бы я ни вышел на улицу, меня обязательно остановят рабочие, чтобы пожать мне руку и сказать, что они хорошо знают мои книги».

«варился заживо» в лучах многочисленных светильников и рефлекторов и в остальное время старался держаться подальше от газовых рожков и толпы, никогда не останавливался у друзей и под благовидными предлогами отклонял приглашения на банкеты. Правда, одно ему все-таки пришлось принять: 10 апреля 1869 года Ливерпульский муниципалитет устроил в его честь обед в Сент-Джордж Холле. Лорд Даффрин предложил заздравный тост. Лорд Хотон произнес спич, в котором высказал пожелание, чтобы Диккенс участвовал в государственных делах. Диккенс, заявивший однажды, что он не представляет себе, «как хотя бы один уважающий себя человек может спокойными глазами смотреть на Палату общин»! Диккенс, в том же самом году категорически отказавшийся баллотироваться в парламент от Бирмингема и от Эдинбурга! Теперь он вновь подтвердил, что с самого начала посвятил свою жизнь литературе и ничто на свете не заставит его отдать свои силы чему-либо другому. Его вовсе не соблазняет перспектива променять настоящее, живое искусство на бесплодный, выдуманный мир политики. Он оставил об этом письменное свидетельство — и правильно сделал. «К власти (исключая власть разума и добра) всегда больше всего тянутся самые низменные натуры», — писал он в «Нашем общем друге». О нет, его вовсе не привлекала деятельность, неизменно, если верить пророкам, обрекающая на гибель государство и церковь, которые «до того привыкли чувствовать себя обреченными, что живут припеваючи и в ус не дуют». И все же ему еще лучше было бы ограничить свою деятельность и в области искусства, оставив сцену и посвятив себя только литературе. В феврале 1869 года он дорого заплатил за то, что с таким азартом расправлялся с бедняжкой Нэнси: чрезмерное напряжение сказалось на его здоровье, и он опять захромал. Врач предписал ему полный покой, и несколько чтений пришлось отменить. Однако Диккенс, как видно, умел лечить внушением не только других, но и себя, так как через несколько дней, не послушавшись ничьих советов, он уже ехал в Эдинбург... лежа на диване. «Железнодорожное начальство окружило меня таким комфортом, что ехать оказалось удобнее, чем лежать на кушетке в отеле». Он отказался от шампанского и пил во время концертов лишь рюмочку слабого бренди со льдом, но лед ведь не мог прибавить ему способности холодно смотреть на вещи, а этого-то ему и не хватало. Правда, однажды после очередного «убийства» в Эдинбурге импресарио попытался было образумить его. Долби уже не раз замечал, что нервное потрясение, которое Диккенс испытывает, читая сцену убийства, сопровождается какими-то странными явлениями: приступами беспричинного веселья, попытками вернуться на сцену, а иногда безудержным желанием повторить выступление с самого начала. Однажды за ужином Диккенс протянул ему программы предстоящих выступлений — почти везде значилась сцена убийства.

— Приглядитесь к этому списку повнимательнее. Вы ничего не замечаете? — спросил Долби.

— Нет. В чем дело?

— Четыре выступления в неделю. И три раза сцена убийства.

— Ну и что же?

«Оливера Твиста» подскакивает до ста двадцати. Долби говорил, что Диккенс губит себя, что люди все равно идут на его концерты, какова бы ни была программа, что сцену убийства следует оставить только для больших городов, что...

— Вы кончили? — раздраженно спросил Диккенс.

— Да, я сказал все, что думаю.

— Ну, берегитесь, Долби! Вы очень скоро поплатитесь за вашу проклятую осторожность! — в бешенстве вскричал Диккенс, вскочив со стула и швырнув вилку и нож на тарелку с такой силой, что она разбилась вдребезги. Долби никогда в жизни не слышал, чтобы Диккенс с кем-либо разговаривал в сердцах. Это был первый раз — и последний.

— Возможно, сэр. Надеюсь, в этом случае вы отдадите мне должное, сказав, что моя осторожность была проявлена в ваших интересах.

— Простите, Долби, — сказал Диккенс, подходя к импресарио с протянутыми руками и горячо обнимая его. — Я не хотел вас обидеть, — проговорил он сквозь слезы. — Вы правы, я знаю. Утром обсудим все спокойно.

И действительно, наутро несколько убийств исчезло из программы, но слишком мало! В апреле к нему вернулась бессонница, появились головокружения и ужасающая слабость и стала неметь левая половина тела, так что ему было трудно держать предметы в левой руке.

резче обозначились морщины у глаз. Он и в самом деле стоял на краю катастрофы. В Блэкберне ему было так плохо, что он на день поехал отдохнуть в Блэкпул, но затем был вынужден сломя голову мчаться в Престон. Пришлось вызвать врача, который немедленно велел ему отменить все оставшиеся выступления. Обладателям билетов в Престоне и Уоррингтоне были возвращены деньги, а Диккенс обосновался на своей лондонской квартире, предоставив свое тело в распоряжение врачей, а мозг — к услугам «Круглого года». Как обычно, ему немедленно стало лучше; казалось, что он совсем здоров. Через неделю он уже писал, что находится «в блестящей форме». Однако сэр Томас Уотсон, один из крупнейших специалистов того времени, отметил в истории болезни, что у больного появились «первые признаки мозговых явлений». Апоплексический удар и паралич — вот чем грозили Диккенсу чтения с их постоянной спешкой, волнениями и непомерной работой. Еще совсем немного, и это бы произошло.

В мае Диккенс прежде всего занялся составлением своего завещания. Первой в этом завещании была упомянута мисс Эллен Лолесс Тернан, которой подобная огласка едва ли пришлась по вкусу. Мисс Тернан получала тысячу фунтов стерлингов, свободных от налога на наследство. Джорджине Хогарт он оставил восемь тысяч и проценты с такого же капитала — своей жене, после смерти которой эта сумма переходила к их детям. Своей старшей дочери Мэми он завещал тысячу фунтов единовременно и еще триста фунтов в год пожизненно, если она останется одинокой. Все остальное имущество (в том числе и деньги Мэми в случае ее замужества) равными долями распределялось между остальными детьми и поручалось на сохранение его душеприказчикам — Джорджине Хогарт и Джону Форстеру. Вся его прислуга получила по девятнадцати гиней. Книги, картины, ценности и мебель он завещал своему старшему сыну Чарли и Джорджине Хогарт; а часы, цепочки, печатки и прочие мелочи — Джону Форстеру. Ему же достались многие опубликованные рукописи. Изложив все это с нудным многословием, столь необходимым для процветания почтенной касты законников, Диккенс далее пишет уже человеческим языком:

«И, наконец, я строго наказываю моим дорогим детям всегда помнить, сколь многим они обязаны вышеупомянутой Джорджине Хогарт, и отплатить ей за это преданной и благодарной любовью, ибо, как мне хорошо известно, она всю жизнь была им самоотверженным, деятельным и верным другом. Я ограничусь здесь простым упоминанием о том, что моя жена, с тех пор как мы по обоюдному согласию расстались, ежегодно получала от меня шестьсот фунтов стерлингов; в то же время все заботы и расходы, связанные с содержанием многочисленного семейства, также целиком легли на меня. Я категорически приказываю похоронить меня скромно, просто и тихо и не сообщать в печати о времени и месте моих похорон. Пусть за моим гробом следуют простые траурные кареты — не более трех — и никто из провожающих не вздумает нацепить траурный шарф, плащ, черный бант, траурную ленту или другую нелепицу в том же духе. Приказываю высечь мое имя на надгробной плите простым английским шрифтом, не добавляя к нему ни слова «мистер», ни «эсквайр» 2 Я заклинаю моих друзей ни в коем случае не ставить мне памятника и не посвящать мне некрологов или воспоминаний. Достаточно, если моей стране напомнят обо мне мои книги, а друзьям — то, что нам пришлось вместе пережить. Уповая на милость господню, я вверяю свою душу отцу и спасителю нашему Иисусу Христу и призываю моих дорогих детей смиренно следовать не букве, но общему духу учения, не полагаясь на чьи-либо узкие и превратные толкования».

что он не стал бы возражать, если бы узнал, что его без всякой помпы похоронят в Вестминстерском аббатстве, — куда и положили его останки. Вообще говоря, его волю постарались выполнить, насколько это было в человеческих силах, но ведь никакая сила в мире не могла бы помешать людям ставить ему памятники.

Несколько слов о судьбе тех, кто упомянут в его завещании. Его жена пережила его на семь лет. Джорджина умерла в 1917 году и бредила о нем перед смертью. Эллен Тернан в 1876 году вышла замуж за преподобного Джорджа Уортона Робинсона, будущего директора Маргетской школы, и умерла в 1914 году. Форстер, начавший вскоре печатать свою тяжеловесную и полную недомолвок «Жизнь Чарльза Диккенса» (первый том появился в 1872 году, второй — в 1873 и третий — в 1874 году), скончался в 1876 году. В последние годы жизни Форстера мучил непрекращающийся кашель, он проводил кошмарные ночи и изнурительные дни, так что обитателям пышного дворца Гейт-Хаус (построенного им в 1862 году) приходилось, как видно, далеко не сладко. Когда что-нибудь не ладилось на его знаменитых обедах, он приходил в неописуемую ярость, а если жена пыталась как-то сгладить неловкость, она навлекала его гнев на себя. С годами его эгоизм и самонадеянность разрослись непомерно. Диккенс приводит один пример. Когда-то, еще в начале шестидесятых годов, Форстер был раздражен поведением Кэти, дочери Макриди, и, когда Диккенс как-то похвалил ее, Подснап оборвал его в своей самой величественной манере: «В высшей степени неблаговоспитанная и неприятная молодая особа, и я не желаю более слышать о ней ни слова». В апреле 1869 года Кэти Макриди умерла, и Форстер написал Диккенсу: «Можете представить себе, какой это был для меня тяжелый удар». И Диккенс восклицает: «Для меня! Меня! Меня! Как будто бы нет и в помине старого, разбитого горем друга! (ее отца). Мне тягостно касаться таких струн, но я возненавидел бы себя, если бы промолчал. Что за чудовищная фальшь!» И тем не менее среди его близких не было человека более надежного и делового, и, зная, что Форстер всерьез задумал написать его биографию, Диккенс старался по мере возможности не портить с ним отношений и не решился бы назвать своим душеприказчиком никого другого, даже если бы и нашел человека не менее солидного, умелого, авторитетного и знающего.

Уилки Коллинз никак не годился для этого, а кроме того, есть основания полагать, что Диккенс под конец жизни охладел к нему (в завещании, например, имя Коллинза не упоминается ни разу). Они редко бывали вместе и почти не переписывались. Диккенс, которому фактически приходилось теперь жить на два дома, был, разумеется, вынужден уделять своим друзьям меньше времени. Коллинзу же, по-видимому, вскружил голову шумный успех его детективов, и он решил, что не нуждается больше в советах и помощи своего старого друга и покровителя. Об этом свидетельствует и отзыв Диккенса о «Лунном камне», который в то время печатался еженедельными частями в «Круглом годе»: «Композиция романа неимоверно скучна, к тому же от него веет неистребимым самодовольством, что будит у читателей враждебное чувство к нему». Слабое здоровье Коллинза также мешало их встречам, и в январе 1870 года, когда у Уилки был очередной приступ болезни, Диккенс послал ему записку, из которой видно, что они уже не так близки, как прежде: «Я не прихожу оттого, что не хочу Вас тревожить. Быть может, со временем Вы и будете рады видеть меня. Как знать?» Несмотря на все возрастающее пристрастие к опиуму, Коллинз все-таки ухитрился дожить почти до шестидесяти лет — он умер в 1889 году. Такого задушевного друга у Диккенса больше не было. Его молодые ученики и последователи — Перси Фицджеральд, Эдмунд Йетс и Чарльз Кент — были искренне преданы ему, но ни один из них не сумел заменить ему ни Форстера, ни Коллинза.

действительно приходится родным сыном господу богу. Он не докучал своим собственным детям религиозными наставлениями, однако, чтобы указать им пример, достойный подражания, написал для них «Житие Христа». Утром и на ночь он непременно молился и требовал того же от детей. Он был слишком большим эгоистом и материалистом, чтобы примириться с мыслью о том, что и его собственное «я» и все, что он так любил на этой земле, когда-нибудь бесследно исчезнет. Поэтому он горячо верил в загробную жизнь. В то же время он был слишком большим индивидуалистом, чтобы полностью принять догмы какой бы то ни было из существующих религий, и святые отцы чаще всего не умиляли, а раздражали его. Если он и отдавал английской церкви предпочтение перед любой другой, то лишь потому, что она была неотделима от истории его прекрасной земли, от культуры его народа. Диккенс так часто выступал в защиту угнетенных, что многие священники считали его чем-то вроде Уота Тайлера от литературы, и ему даже представился случай лично убедиться в их враждебном отношении к нему. Однажды он ехал куда-то в поезде, и его попутчиками оказались некий пастор и две дамы, каждая с книжкой в руке. Обнаружив, что обе дамы читают Диккенса, пастор объявил, что этого делать не следует, так как эти книги вредны, а их автор — безбожник. Диккенс крепился, пока мог, но, наконец, потерял терпение, назвал себя и жестоко отчитал клеветника. Святой отец, застигнутый на месте преступления, сидел ни жив ни мертв — бледный, с отвалившейся челюстью. Когда возмущенный писатель сошел с поезда, пастор побежал за ним по перрону, униженно бормоча извинения. Но Диккенс выслушал за свою жизнь слишком много нудных и лицемерных проповедей и не мог упустить такую блестящую возможность отвести душу. Он прочел служителю господа строгое наставление о христианском милосердии, о том, что следует хранить верность правде и в мыслях и в словах своих, чем окончательно лишил пастора дара речи и способности мыслить.

Разговаривая с ним, никто не догадался бы о том, что он страдает. Его выдавало лишь страдальческое выражение глаз. В мае 1869 года в Англию приехали его друзья американцы — Филдс с женой. Диккенс встретил их с распростертыми объятиями. Он водил гостей по Лондону, показывал им все достопримечательности столицы — Темпл и судебные инны 3, церкви и театры; знакомил их с интересными людьми; вместе с ними (и в сопровождении инспектора полиции) обследовал Ист-Энд и даже пробрался в курильню опиума, которую вскоре описал в «Эдвине Друде». Они побывали в Виндзорском дворце, съездили в Ричмонд, где пообедали в «Звезде и Подвязке», осмотрели хемпстедскую пустошь «Джек Строз Касл» и «Испанскую таверну» 4. В июне супруги Филдс приехали в Гэдсхилл. Им выпало редкое счастье — навестить вместе с Диккенсом все места, описанные в его книгах: Рочестер, Чатем, Кулинг, Кобэм и Кентербери, который Диккенсу суждено было видеть в последний раз. Путешествовали по-старинному — в двух почтовых каретах, с форейторами в красных камзолах, лосинах и цилиндрах, как, бывало, разъезжали по Дуврской дороге в его детстве. Компания состояла из Филдса с женой, двух других знакомых из Америки — супругов Чайлдз, Долби и еще нескольких гостей. В Кентербери 5 они направились через Рочестер, Чатем, Ситтингберн и Февершем; дорога тянулась по скучным, однообразным местам, но Диккенс ухитрился даже их представить своим друзьям в романтическом свете. В Рочестере Диккенсу нужно было заглянуть на почту, и, когда кареты остановились, какой-то любопытный, указывая на Филдса, закричал: «Смотрите, Диккенс!» Люди, проходившие мимо, остановились, и Диккенс, собиравшийся сесть в карету, протянул Филдсу пакет со словами: «Возьмите-ка, Диккенс, пусть пока побудет у вас». Позавтракали в лесочке под самым Кентербери. Затем, оставив форейторов с каретами и лошадьми в гостинице «Фаунтин», все отправились в собор слушать обедню, но, к великому возмущению Диккенса, разобрать бессвязное и торопливое бормотанье священника оказалось почти невозможно. Избавившись, наконец, от общества нудного слуги господня, Диккенс повел своих гостей осматривать здание собора. Походить по городу не удалось — было уже слишком поздно, и, когда Филдс попросил показать ему дом доктора Стронга, в котором учился Дэвид Копперфилд, Диккенс со смехом ответил: «Здесь их сколько угодно». В шесть вечера, выпив чая в гостинице, компания пустилась в обратный путь, проехав двадцать девять миль меньше чем за три часа. У Филдса в Англии обнаружилась страсть к старинной мебели; Диккенс приобрел где-то допотопный стул и преподнес его своему гостю со словами: «Во-первых, он очень древний; во-вторых, весь изъеден червями, а кроме того, по непроверенным слухам, на него однажды отказался сесть сам Джордж Вашингтон».

заявил, обращаясь к товарищу: «Ишь, нежится, подлец! Небось за всю жизнь ни одного дня не наработал». В июле перед ним забрезжила идея нового романа, в начале августа он уже продумал фабулу, а в октябре начал писать. Первая серия «Тайны Эдвина Друда» была опубликована в апреле 1870 года и имела грандиозный успех, но лишь шести выпускам суждено было выйти в свет. Автор получил неслыханный аванс — семь тысяч пятьсот фунтов, однако спрос на «Эдвина» был так велик, что он мог бы смело потребовать и вдвое больше. По настоянию Диккенса в договор был внесен пункт о том, что, если автор не сможет завершить книгу (он, по-видимому, предчувствовал, что это может случиться), Чэпмен и Холл получат компенсацию за понесенные убытки. Это лишний раз подтверждает, что, если издатели не превращали Диккенса в объект бесстыдной наживы, он вел себя по отношению к ним на редкость благородно. Ни один выпуск не шел в типографию до того, как был прочитан Форстеру, — очевидно, охладев к Коллинзу, Диккенс старался наладить прежние отношения со своим старым другом и будущим биографом. «Эдвин Друд» еще более наглядно, чем «Большие надежды», свидетельствует о том, что непревзойденный мастер «плутовского романа» решил оставить свой излюбленный жанр и отныне посвятить основное внимание занимательности сюжета и психологии героев. Работа над новым произведением требовала от него, по его словам, «большого искусства и самоотверженности», но это попросту означало, что гениальный создатель прославленных чудаков становился автором банальных романов. Впрочем, с его талантом, изобретательностью и феноменальным трудолюбием он, безусловно, смог бы и в этом жанре дать современникам много очков вперед. Его быстрый взгляд уже успел подметить характерные особенности новой, только еще входившей тогда в моду фигуры — предприимчивого английского священника, которого он изобразил под видом симпатичного Криспаркла. Но действительно сочно, по-диккенсовски написан лишь один герой книги — Сэпси.

«Затем мистер Детчери стал любоваться собором, и мистер Сэпси показывал ему одну достопримечательность за другой с таким видом, как будто именно он спроектировал и построил это здание. Отдельные детали ему не нравились, и он упоминал о них вскользь, будто они появились во время его отсутствия по недосмотру рабочих».

Судя по запискам, обнаруженным после его смерти, Диккенс собирался отвести этому последнему представителю славного племени пиквиковцев видное место в книге. Не удивительно, кстати, что под конец жизни Диккенс никогда не вспоминал о «Пиквикском клубе» и не любил, когда кто-нибудь заговаривал при нем об этой книге. Он сам, быть может, удивился бы, перечитав отрывок из своего письма Чэпмену и Холлу, написанного в ноябре 1836 года: «Если бы мне было суждено прожить сто лет и каждый год писать по три романа, я ни одним не был бы так горд, как «Пиквиком».

Рождество 1869 года он провел в Гэдсхилле, куда съехались его дети и множество гостей. Из-за больной ноги он целыми днями не выходил из своей комнаты, но к обеду с трудом спускался с лестницы, чтобы посидеть вместе со всеми за столом и потом принять участие в общем веселье. Он не любил, когда дети старшего сына называли его «дедушкой», и поладил с ними на титуле «Достопочтенный». В распоряжение внуков был отдан весь дом, но кабинет хозяина оставался святыней, и, когда одна гостья решила познакомиться с библиотекой Диккенса, кто-то из внучат, пробегая мимо, послал ей тревожное предостережение: «Эй, берегитесь, мисс Бойль! Если Достопочтенный узнает, что вы роетесь в его книгах, вам влетит по первое число!» Мэми пожелала провести зимний сезон в Лондоне, и Диккенс на пять месяцев снял дом № 5 на Гайд-парк Плейс (напротив Мраморной арки), где и поселился с начала января 1870 года.

дано лишь после длительных уговоров, ибо Уотсон прекрасно отдавал себе отчет, насколько это опасно. Но Диккенс истосковался по волнениям, изнывал без всеобщего поклонения и, наконец, желал возместить фирме «Чеппел» убытки, которые она понесла в связи с его последним, незавершенным турне. Итак, в январе, феврале и марте 1870 года в Лондонском Сент-Джеймс Холле состоялись прощальные чтения, и четыре раза в программе стояла сцена из «Оливера Твиста». После первого убийства его пульс подскочил с семидесяти двух до ста двенадцати, после второго — до ста восемнадцати, после третьего — когда он потерял сознание и долго не мог прийти в себя — до ста двадцати четырех. Одно из этих выступлений было устроено специально по просьбе актеров и актрис. «Некоторые пришли только для того, чтобы посмотреть, какими приемами я добиваюсь такого эффекта. Я тоже поставил себе цель: увлечь их так, чтобы они забыли обо всем на свете. Кажется, удалось». Среди актеров он всегда чувствовал себя в родной стихии и лучше любого театрального директора умел распознать настоящее дарование. Он первым понял, что под псевдонимом «Джордж Элиот» пишет женщина; он с первого взгляда угадал талантливых артистов в Мари Уилсон (будущей леди Банкрофт), которую назвал «самой искусной актрисой, которую я видел на сцене»; в Кэт Терри, впервые «открытой» им на репетиции («необычайно женственна и нежна»); в Дж. Л. Туле, в котором задолго до всех критиков почувствовал «силу и страстность, поистине необыкновенную для комического актера», и в Генри Ирвинге. «Либо я ничего не смыслю в искусстве, либо этот молодой человек когда-нибудь станет великим актером», — сказал Диккенс, увидев его в какой-то второстепенной роли в комедии Г. Дж. Байрона «Ланкаширская девчонка». Около трех лет спустя, в ноябре 1871 года, его пророчество сбылось: Ирвинг покорил Лондон, исполнив роль Матиаса в «Колоколах».

бы ему большего удовольствия. Одно время он серьезно подумывал о том, чтобы арендовать старый театр «Стрэнд». Удержало его от этого шага лишь официальное предупреждение адвоката о том, что, сделав это, он будет связан несметным количеством обязательств. «Сказать, какая у меня самая заветная мечта? — спросил он за месяц до смерти своего юного ученика Чарльза Кента и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Поселиться где-нибудь неподалеку от хорошего театра, который целиком находился бы под моим руководством. При театре, разумеется, имелась бы великолепно подобранная и обученная труппа первоклассных актеров. Выбор пьес определялся бы мною, постановки осуществлялись бы по моим указаниям — одним словом, как исполнителями, так и репертуаром полностью распоряжался бы я. Вот вам и моя заветная мечта», — закончил он весело. Это признание было сделано им в то время, когда его исполнительская деятельность была завершена и он навсегда простился с публикой. Поднимаясь на подмостки, чтобы в последний раз прочесть сцену убийства, он сказал Чарльзу Кенту: «Я растерзаю себя». Он выполнил свою угрозу. По дороге в артистическую уборную его пришлось поддерживать, чтобы он не упал, и потом четверть часа он не мог связать двух слов. 15 марта состоялось заключительное выступление. Когда Диккенс вышел на сцену, многочисленная разодетая публика поднялась с мест и разразилась бешеными аплодисментами, которые продолжались несколько минут. Он читал «Рождественскую песнь» и сцену суда из «Пиквика», и многие заметили, что он неправильно произносит отдельные слова. На прощанье он произнес короткую речь и с мокрым от слез лицом покинул сцену.

Итак, с апреля 1858 по март 1870 года Диккенс дал четыреста двадцать три выступления (не считая благотворительных), заработав на них около сорока пяти тысяч фунтов, то есть почти половину всего состояния, оцененного после его смерти в девяносто три тысячи фунтов. Однако эти достижения обошлись ему дороже всяких денег, сократив его жизнь на добрых десять лет. Уже через две недели после начала последних гастролей стало ясно, что его нервная система опять не справляется с новой нагрузкой. «Усталость и кровотечения, которые совсем, казалось, прошли, возобновились, усугубленные крайней раздражительностью, которой прежде не было. Вы не представляете себе, в каком состоянии я нахожусь после сегодняшнего внезапного и бурного приступа». Он тосковал по своему загородному дому, уставал от обедов, которые был вынужден устраивать из-за дочери; даже работа и та тяготила его, и вместе с тем ничто на свете не могло помешать ему работать до изнеможения; ходить, пока держат ноги; развлекаться с юношеским азартом — одним словом, расточительно и безудержно тратить свои силы. В нем и раньше сидел чертенок, но теперь в него как будто вселился сам сатана, подхлестывая и подгоняя его, не давая ему опомниться, заставляя хвататься то за одну, то за другую роль в настойчивом и бесплодном стремлении уйти от самого себя. И уже кое-кто из сотрудников «Круглого года» стал замечать, как он удручен и озабочен, как рано постарел, какой у него измученный и помятый вид, когда он сидит, склонившись над столом, близоруко вглядываясь сквозь очки в лежащую перед ним рукопись.

Однако прежде чем в состоянии Диккенса наметился резкий поворот к худшему, состоялась его встреча с королевой Викторией, давно мечтавшей познакомиться с прославленным викторианцем. Она уже несколько раз пыталась сделать это в театре, после его спектаклей; предложила ему устроить в одной из комнат ее дворца закрытое чтение «Рождественской песни», а однажды поручила супруге Дина Стенли пригласить его вместе с Браунингом и Карлейлем явиться к ней с неофициальным визитом, но явились все, кроме Диккенса. Теперь королева решила увидеться с ним во что бы то ни стало, попросив его друга, Артура Хелпса, служившего в Тайном совете, устроить это свидание. Мэми хотелось быть представленной ко двору, так что Диккенсу пришлось согласиться, и в один прекрасный мартовский вечер 1870 года он отправился в Букингемский дворец. В угоду дурацкой ребяческой забаве, именуемой «придворным этикетом», свидание, продолжавшееся полчаса, происходило стоя. Королева нашла, что Диккенс «очень мил», что у него «приятные манеры и голос». Артур Хелпс говорит, что их беседа была необычайно интересной и занимательной — как жаль, что он не записал хотя бы несколько острот в подтверждение своих слов! Увы! К несчастью, разговоры августейших особ способны заставить даже Босуэлла спрятать свою записную книжку, и в этой беседе «занимательным» было скорее всего лишь одно: королева стала сокрушаться, что ей так и не удалось ни разу послушать, как он читает, а Диккенс твердо заявил, что может читать только для смешанной аудитории. Кроме того, с выступлениями вообще уже покончено раз и навсегда. Они поговорили о том, как трудно становится с прислугой; о дороговизне, о нравах американцев, о классовых различиях (Диккенс выразил надежду, что они со временем сгладятся), но едва ли хоть одна из этих тем могла вызвать фейерверк остроумия. Попросив Диккенса прислать ей полное собрание его сочинений, королева подарила ему свой «Шотландский дневник» с автографом, сказав, что ей было нелегко решиться предложить столь скромный литературный труд вниманию одного из величайших писателей современности и она надеется, что он будет снисходителен к недостаткам книги. Ответил ли Диккенс, что будет снисходительно относиться даже к ее достоинствам, неизвестно: на этом их свидание закончилось.

Диккенс ответил: «Мы желали бы, чтобы к титулу баронета присовокупили «Гэдсхиллский» в честь святого Уильяма и святого Фальстафа». Трудно сказать, чем руководствовался клерк Тайного совета Хелпс, составляя свое письмо: хотел ли он позондировать почву или просто позабавиться. Диккенс, во всяком случае, решил, что это шутка, и стал с тех пор называть себя «крестником» Хелпса. Кое-кто, узнав об этой переписке, а может быть, и прочитав одно из писем, отнесся к вполне невинной забаве очень серьезно и пустил слух о том, что Диккенс собирается сделать одолжение королеве Виктории, согласившись прицепить к своему имени побрякушку (при этом употреблялось более сильное выражение). Слухи росли с головокружительной быстротой, и Диккенс счел нужным опровергнуть их. «Вы, без сомнения, уже читали, что я будто бы готов стать тем, кем пожелает меня сделать королева, — пишет он в одном из своих писем. — Но если мое слово что-либо значит для Вас, поверьте, что я не собираюсь быть никем, кроме самого себя». Приятно сознавать, что Диккенс не имел ни малейшего намерения оказать честь титулованным ничтожествам Англии, укрывшись под сенью громкого звания. Сэр Чарльз Диккенс, баронет; барон Диккенс Гэдсхиллский — чего стоят все эти имена по сравнению с простым и полным величия — ДИККЕНС! Как и Бернард Шоу — но только на полвека раньше, — Диккенс успел наградить себя всеми знаками отличия и почетными званиями, какие только есть на свете, и совершенно не интересовался ни своей родословной, ни геральдической мишурой. «На моем щите никогда не было никакого герба, кроме чести отцовского имени, — писал он в 1869 году, — ... я никогда не думал о том, чтобы присвоить себе девиз, так как глубоко равнодушен к подобным формальностям». Последствия его свидания с королевой Викторией были весьма обыденны и неинтересны: он был приглашен на ближайший раут, а на ближайшем дворцовом приеме его дочь Мэми была представлена королеве. Кроме того, Диккенс послал королеве Виктории первый выпуск «Эдвина Друда», добавив, что, если ей доставит удовольствие «узнать о том, что будет дальше, до того, как об этом узнают ее подданные», он откроет ей этот секрет.

«Эдвин Друд» давался ему с трудом. Властная потребность писать, с такой силой владевшая им прежде, казалось, навсегда покинула его. Впрочем, он и не подумал делиться этой расхолаживающей новостью с иллюстратором своего романа, к работе которого проявлял большой интерес. По рекомендации Джона Милле он поручил оформлять книгу Люку Файлдзу. Еще в 1850 году, высмеивая в «Домашнем чтении» работы прерафаэлитов 6«Христос в плотничьей мастерской». «Художник не упустил ни одной возможности, чтобы изобразить уродство: лица, тела, позы — все уродливо. Таким плотникам место в лечебнице, где принимают грязных пьяниц с ярко выраженным расширением вен. Вот там бы их и раздевать!» Однако часто недоразумения в жизни возникают случайно. Диккенс не увидел того, что хотел выразить художник; Милле не понимал, чем возмущен писатель. Через некоторое время они познакомились и с первого же взгляда почувствовали друг к другу симпатию, которая сменилась взаимным восхищением: ему-то и был обязан своей карьерой Люк Файлдз. Но не только Файлдз имел основания благословлять своего сурового критика. Вторым таким художником в содружестве с прерафаэлитом был Холман Хант, которому Диккенс посоветовал продать по очень дорогой цене картину «Нахождение Христа во храме», что тот и сделал. Мы уже успели убедиться в том, что Диккенс был весьма деловым человеком. Почти перед самой смертью он помог актрисе мисс Глин защитить свои интересы, внеся в ее контракт целый ряд выгодных для нее пунктов.

В апреле 1870 года его постигло большое горе: умер его старинный друг Дэниэл Маклиз, но Диккенс нашел в себе достаточно сил, чтобы через несколько дней выступить на банкете в Королевской академии с речью, посвященной его памяти. В мае вслед за Маклизом «из страны солнца в край вечного мрака»7 «Нам нужно сомкнуть шеренги и шагать вперед». Ему оставалось недолго шагать. В начале мая он был на завтраке у премьер-министра Гладстона, но 10 мая у него возобновился воспалительный процесс в ноге. Днем и ночью приходилось ставить горячие припарки. Его терзала «страшная боль», он лишился сна и начал снова принимать опийную настойку. Почти все дела и развлечения, намеченные на ближайшее время, в том числе и посещение бала в Королевском дворце, пришлось отменить. Впрочем, он все-таки побывал на обеде у лорда Хотона, чтобы встретиться с принцем Уэльским и королем Бельгии, давно мечтавшим познакомиться с ним. У Диккенса так болела нога, что он не смог подняться в гостиную, где собралось все общество, а ждал внизу, пока все явятся в столовую. Там, за обедом, его и представили принцу Уэльскому.

Очень встревожило Диккенса известие о том, что его сын Плорн так и не добился ничего путного в Австралии. «Видно, ему от природы не дано никакого призвания. Тут уж ничего не поделать. Но если он не сможет или не пожелает устроить свою судьбу сам, мне придется снова пробовать ввести его в нормальное русло — и делать это до самой смерти». Он поговаривал о том, чтобы поехать в Австралию, повидаться с сыновьями и собрать материал для новой книги, но его последним путешествием оказалась поездка в Гэдсхилл в конце мая 1870 года. Перед тем как навсегда проститься с Лондоном, он провел несколько репетиций в Кромвель-хаусе. В спектакле принимали участие его дочери. Когда представление закончилось, его нигде не могли найти. Наконец кто-то случайно наткнулся на него за кулисами: Диккенс сидел с мечтательным и отсутствующим видом, забившись в какой-то дальний угол. «Я думал, что я уже дома», — промолвил он.

Поэт Эдвард Фицджеральд8«совершенно удивительным и в высшей степени благородным человеком», признался: «Что касается меня, то, несмотря на Карлейля и всех критиков, я боготворю Диккенса и хочу видеть его Гэдсхилл не меньше, чем шекспировский Стратфорд или дом Вальтер Скотта в Абботсфорде». С именем Диккенса в нашем представлении в первую очередь связан Лондон — город, созданный и воспетый им в его творениях. Но живого Диккенса невольно представляешь себе в Гэдсхилле. Мальчик, стоящий у ворот вместе с отцом, который говорит ему, что он, возможно, когда-нибудь поселится в этом доме. Гостеприимный хозяин, душа общества, неистощимый выдумщик и весельчак, писатель, работающий в своем шале среди деревьев по ту сторону дороги, шагающий по окрестным тропинкам в Чок, Кобэм, Шорн, Кулинг, Рочестер, где ему были знакомы каждая улочка, каждый дом — да что там дом, каждый кирпич, каждая трещинка на стене. И именно в Гэдсхилл его потянуло, когда он почувствовал, что дни его сочтены. Приехав, он прежде всего внес в свое завещание новый пункт, по которому «Круглый год» после его смерти переходил к старшему сыну, работавшему в этом журнале помощником редактора со времени своего возвращения из Америки. Нога болела меньше, знакомые места в это время года были особенно прекрасны, и Диккенс стал снова с наслаждением совершать свои прогулки. В саду цвела его любимая герань, вокруг сочно блестела его любимая зелень... Он радовался своей новенькой, только что выстроенной оранжерее, которой можно было любоваться и из столовой и из гостиной. Ничто не омрачало его жизнь, у него было все, кроме душевного покоя.

«Ты привлекательна и, конечно, сможешь добиться успеха, но ты слишком мягка и впечатлительна. Тебе встретится много такого, чего ты не выдержишь. В театре есть хорошие люди, но есть и такие, от которых у тебя волосы встанут дыбом. Ты достаточно одаренный человек и могла бы заняться чем-нибудь другим. Я постараюсь, чтобы ты не пожалела об этом». Они проговорили до трех часов утра. Диккенс упрекал себя за то, что был недостаточно хорошим отцом и человеком. Он мог бы, конечно, сказать в свое оправдание, что порочные задатки свойственны каждому человеку, а «хорошим» чаще всего оказывается тот, кто по натуре или волею случая никогда не знал искушений. Он ведь был прежде всего актером, и ему ничего не стоило убедительно разыграть для самого себя роль безупречного отца и супруга, но теперь он был не настроен искать себе оправдания.

На другой день Кэти зашла в шале, где Диккенс работал над «Эдвином Друдом», чтобы поцеловать отца на прощание. Возвращаясь в дом по тоннелю и вдруг поддавшись какому-то неясному чувству, она повернулась, побежала назад и снова постучалась к нему в дверь. Он повернулся, увидел дочь и еще раз горячо обнял и расцеловал ее.

Поработав несколько часов утром, он возвращался домой к ленчу, сидел за столом молча, в полном изнеможении, ел машинально, безразлично и очень мало. Ему не мешало, что другие разговаривают, но от любого резкого звука — будь то звон бокала или стук оброненной ложки — его лицо искажалось, как от боли. Вечером он расхаживал по гостиной, слушая пение Мэми, читал или курил. Он любил сентиментальные песенки; так называемая классическая музыка не трогала его.

В понедельник, 6 июня, взяв с собою своих собак, он пошел в Рочестер на почту отправлять письма. Кто-то видел, как он проходил по виноградникам, а потом стоял у Ресторейшн-хауса, глядя на дом, описанный им в «Больших надеждах» под названием «Сатис-хаус» — дом мисс Хэвишем. В основе каждой человеческой трагедии почти всегда лежит тяжелая личная катастрофа. Как глубоко символична была эта фигура, близоруко разглядывавшая сквозь решетку ограды тот дом, в котором Пип полюбил Эстеллу, зная в глубине души, что его любовь навсегда останется неразделенной!

китайские фонарики и после обеда сидел с Джорджиной в столовой, любуясь ими. Он говорил, что правильно сделал, решив переехать из Лондона в Гэдсхилл, что теперь его имя будет связано с этими местами; что он хотел бы после смерти лежать на маленьком кладбище кафедрального собора у стены Рочестерского замка. 8 июня с утра он, как обычно, взялся за работу, но, очевидно, какое-то шестое чувство подсказало ему, что нужно торопиться, и после ленча, нарушив свой твердый распорядок дня, он снова пошел в шале и сел за работу, посвятив свои последние строки Рочестеру:

«Ясное утро встает над старым городом. Невыразимо прекрасны его древние здания, развалины, густо увитые плющом, глянцевито поблескивающие на солнце, окруженные развесистыми деревьями, чуть слышно шелестящими под душистым ветерком. На стенах собора играют сверкающие блики от колышущихся ветвей, в окна врывается птичье щебетанье, с полей, лесов, садов — со всех концов этого большого сада, этого любовно возделанного островка, дождавшегося урожайной поры, струятся в собор ароматы, заглушая землистый запах старого здания, провозглашая гимн во славу Вечного Обновления Жизни. Согреваются даже холодные камни вековых гробниц; яркие солнечные зайчики, проворно шныряя меж строгих мраморных колонн, забираются в самые дальние уголки и трепещут там, как крылышки мотылька».

Обед был назначен на шесть часов вечера, с тем, чтобы Диккенс успел еще совершить свою обычную прогулку. Перед обедом он зашел в кабинет, чтобы написать два-три письма. В одном из них он шутливо упрекает Чарльза Кента словами Шекспира: «Таких страстей конец бывает страшен» 9. В другом письме он выражает глубокое сожаление по поводу того, что один из читателей неправильно истолковал какое-то место в его книге: «Я всегда пытался выразить в моих книгах благоговейное уважение к житию и учению нашего Спасителя. Ибо таковы мои чувства; ибо я написал историю Христа для моих детей, которым она повторялась так часто, что все они знали ее гораздо раньше, чем научились читать, и почти сразу же, как только научились говорить».

бессвязных фраз, он встал из-за стола, сказал, что ему нужно немедленно ехать в Лондон, — и покачнулся. Успев подхватить его, Джорджина попробовала подвести его к дивану, но он не мог ступить ни шагу и, проговорив: «Наземь...» — опустился на пол. Это был удар. В тот же вечер приехали его дочери, вызванные телеграммой, а на другой день — сыновья — Чарли и Генри. Всю ночь на 9 июня он пролежал без движения, тяжело дыша и не обнаруживая никаких проблесков сознания. Так продолжалось и на другой день. Вечером 9 июня в десять минут седьмого по его телу прошла судорога, он вздохнул; большая слеза поползла по его щеке, и усталое тело уснуло навеки, и успокоилась мятущаяся душа.

1. Самоубийство (лат.).

2. — в период феодализма звание оруженосца-рыцаря, позже — звание некоторых правительственных чиновников в XIX веке. В настоящее время вышло из употребления.

3. — 13 юридических корпораций, возникших в XIII веке. Инны готовят полноправных адвокатов-барристеров, которые имеют право выступать во всех судах. Вплоть до настоящего времени существует четыре главных инна — Линкольнс-инн, Грейс-инн, Миддл-Тэмпл и Иннер-Тэмпл. Названия иннов распространялись на здания, в которых были размещены корпорации, и на улицы, на которых стояли эти дома

4. — расположена в Хемпстеде, известна как излюбленное пристанище разбойников в XVIII веке.

5. Кентербери — старинный город в графстве Кент, официальная резиденция архиепископа Кентерберийского, первосвященника англиканской церкви.

6. — группа английских художников середины XIX века, которая хотела возродить искусство Раннего Возрождения (до Рафаэля).

7. ... из страны солнца в край вечного мрака — строка из элегии на смерть Джеймса Хогга английского поэта-романтика Уильяма Уордсворта (1770—1850).

8. Фицджеральд Эдвард (1809—1883) — английский писатель и переводчик.

9. Таких страстей конец бывает страшен. «Ромео и Джульетта», акт II, сцена 6.