Приглашаем посетить сайт

Мурашкинцева Е.: Верлен и Рембо
Поиски "места в жизни"

Поиски "места в жизни"

"Я, возомнивший себя магом или ангелом, свободным от всякой морали, повергнут на землю, вынужден искать призвание, любовно вглядываться в корявое обличье действительности! Стать мужиком! Не обманулся ли я? Быть может, доброта еще покажется мне сестрою смерти? А теперь попрошу прощения за то, что кормился ложью. И в путь".

Сезон в аду: Прощай.

Январь 1875 года Рембо провел в Шарлевиле. Ему хотелось изучить немецкий язык, и он поехал в Германию, заручившись согласием матери и даже (в кои-то веки!) получив от нее небольшую денежную поддержку. Некоторые исследователи высказывают предположение, что желание заниматься языками возникло вследствие отказа от поэзии и само по себе было признаком утраты поэтического вдохновения — Рембо мог творить только на французском и не допускал в свой внутренний мир чуждую речь. При всей остроумности этой версии согласиться с ней трудно — изучение английского, например, во время первого пребывания в Лондоне с Верленом не мешало творчеству.

В феврале вышедший из тюрьмы Верлен вступил в переписку с Делаэ с целью узнать адрес Рембо. Делаэ, следуя указаниям последнего, карт не раскрывал. Затем Рембо все же решил пойти навстречу бывшему другу:

"Мне все равно! Так и быть, дай мой адрес Лойоле!"[72]

Верлен немедленно примчался в Штутгарт, где и произошло свидание двух бывших друзей. Рембо с нарочитой иронией рассказывает об этом в письме к Делаэ:

"Верлен явился с четками в лапах… Через три часа от его бога отреклись и заставили кровоточить все 98 ран Нашего Спасителя. Он пробыл здесь два с половиной дня, вел себя очень разумно и по моему настоянию вернулся в Париж, чтобы затем завершить свои штудии там, на острове".

Отметим сразу одну маленькую неточность: в момент встречи Верлен уже твердо решил отправиться в Англию и вряд ли на его решение повлиял именно Рембо.

Как же все происходило в действительности? Делаэ излагает свою версию встречи. Верлен и Рембо отправились на берег реки. Оба изрядно выпили, и разговор почти сразу пошел на повышенных тонах. Затем спор перерос в драку:

"К счастью, у противников не было ни револьвера, ни ножа, ни даже палки. Рембо был выше и сильнее, но чувствовал, что бред другого может быть опасен; гибкий, нервный, подогретый алкоголем Верлен обезумел от ярости, унижения, отчаяния, ибо сознавал, что после полутора добродетельных лет Сатана вновь одержал над ним победу. Он жаждет наносить и получать удары, продолжать борьбу до бесконечности… Наконец он падает в полном изнеможении, потеряв сознание, и остается лежать на берегу, а Рембо, которому также изрядно досталось, кое-как добирается до города. На рассвете… крестьяне находят полумертвого человека, переносят его в свою бедную хижину, ухаживают за ним и возвращают к жизни".

Верлен уехал из Штутгарта парижским поездом, так и не повидавшись с Рембо. Биографы последнего обычно принимают на веру рассказ Делаэ: "Эта последняя встреча Верлена и Рембо оказалась не слишком-то красивой".

Между тем, некоторые обстоятельства с версией Делаэ не согласуются. Верлен увез с собой "Озарения" — стихотворения в прозе, которые Рембо просил передать Жермену Нуво (молодой провансалец находился тогда в Брюсселе и будто бы намеревался издавать сочинения своего друга). Возникает вопрос, когда Верлен получил рукопись — до стычки с Рембо или после? Поручение Рембо он выполнил и даже попытался проследить за тем, как пойдут дела у Нуво. Апрельское письмо к Делаэ, отправленное из Стикни, не оставляет в этом никаких сомнений:

"Ты знаком с Нуво. Что он из себя представляет? Как у этого господина с моралью? Ответь. И вообще все сведения о Штутгарте, которые у тебя имеются".

Делаэ был удивлен вопросами Верлена, и тот счел нужным (в письме от 1 мая) объяснить свой интерес:

"… этому Нуво я переправил оговоренное (заплатив 2 франка 75 сантимов!), приложив, естественно, вежливое послание, на которое он ответил не менее вежливо, так что мы находились с ним в переписке, пока я не уехал из Лондона сюда. (…) Больше я ничего не сделал по многим причинам, из которых ты без труда угадаешь главные и САМУЮ главную — безразличие. Но мне не хотелось бы выглядеть в глазах означенного господина этаким сукиным сыном, который вдруг ни с того ни с сего перестал писать… если бы я был уверен, что он не подвергнет бесчестью мой адрес, то немедля загладил бы свое небрежение щедрым взмахом пера, вот только нынешний его насест мне не известен.

Ты, безусловно, мог бы, коль скоро ты пишешь (возможно) в Штутгарт, выманить, не говоря для кого, теперешний адрес этого самого Ж. Нуво и прислать его мне. Впрочем, меня все это не особенно волнует".

Долгое время считалось (это утверждение полностью не опровергнуто и по сию пору), что штутгартское свидание показывает, насколько глубоко Рембо презирал Верлена: он безжалостно (и даже грубо) отверг все мольбы последнего о прощении и навсегда устранил его из своей жизни. Трудно винить Делаэ за то, что он приводит явно искаженную версию встречи, поскольку источником для него, несомненно, послужили рассказы Рембо. Лишь публикация писем прояснила вопрос. "Нежелание" Рембо давать свой адрес Верлену объяснялось, судя по всему, меркантильными соображениями: он надеялся довести бывшего друга до нужной кондиции, чтобы заставить раскошелиться. Поэтому Верлен, перебравшись в Англию, в свою очередь решил утаить от Рембо свой адрес, хотя и проявлял большой интерес к его перемещениям. Артюр осаждал его — через посредничество Делаэ — назойливыми требованиями денег. В октябре 1875 года Верлен пишет Делаэ из Лондона:

"Дорогой друг,

Получил твое прекрасное письмо и чудестный рисунок. Благодарю тебя за восхитительные советы. Будь спокоен. Католический взгляд проницателен; привычка к исповеди обостряет способность к анализу; одной из христианских добродетелей является Предусмотрительность. Впрочем, в этой стране друзья не нужны. Следует знать манеру выражаться, вот и все. Безупречные вежливость и работа — таким, по моему мнению, должно быть мое поведение по отношению к другим и к себе самому. Лишь самым хорошим друзьям — мне следовало бы сказать, самому хорошему другу — мои признания и моя откровенность.

"Сердечно". И я в деталях объяснил ему все мои арифметические резоны, не позволяющие посылать деньги. Он ответил мне: 1. Наглыми выпадами с туманными намеками на шантаж; 2. Аптекарскими счетами, из которых следовало, что мне необходимо совершить добрый поступок и ссудить ему указанную сумму. Не говоря уж о том, что накарябано все это человеком мертвецки пьяным, он, похоже, ставит мне условия: буду, мол, писать, если ты "раскошелишься", а иначе иди к черту. Словом, эта попытка использовать мою прежнюю дурость, мое преступное безумие, ибо совсем еще недавно я жил только им одним и его дыханием, плюс совершенно невыносимая грубость ребенка, которого я слишком избаловал, за что он платит мне — о, логика! О, справедливость всего сущего! — самой идиотской неблагодарностью. Ибо разве не убил он курочку с золотыми яйцами?

Итак, я с ним не ссорился. Я жду извинений, но ничего не обещаю. А желающие дуться пусть дуются. Разве я не прав? Вообще-то, он ничего хорошего мне не сделал, этот филомат![73]

За восемнадцать месяцев сам знаешь чего,[74] мой небольшой капиталец сильно пострадал, мой семейный очаг разрушен, мои советы отвергнуты, и в довершение всего это дикое хамство — благодарю покорно! И все же не могу не сожалеть о нем с этими его нынешними идеями, которые неизбежно сделают из него чудовище бессилия, бесплодия и бессмысленности! (…)

Как видишь, я все больше и больше успокаиваюсь и наконец-то начинаю сознавать — что совсем неплохо — насколько слабоумным было мое поведение за эти два года, проведенные в Брюсселе и Лондоне с человеком, который — ты убедился бы в этом, если бы попал в подобную переделку — полностью замкнут на себе, застегнут на все пуговицы, преисполнен самого свирепого эгоизма… Сейчас я вижу все гораздо лучше, потому что обманываться больше не намерен. Если кто-то принимает грубость за силу, злобу за политику, а мошенничество — это его слово — за ловкость, то он, черт побери, по сути, не что иное как хам и подонок, который в тридцать лет превратится в гнусного и вульгарного буржуа — разве что ему преподнесут славный урок в духе моего… И покончим на этом. Но запомни мои слова. Ты увидишь. (…)"

Письмо показывает, что Делаэ прекрасно знал доводы Верлена и отчасти соглашался с ними. В июле он сообщает Полю, что тот не одинок в навязанной ему роли мецената:

"Рембо по-прежнему пытается вымогать деньги у тех немногих друзей, которые у него остались".

Однако логика апологетической биографии требовала устранить подобные досадные детали, и для публики Делаэ сочиняет совсем иной эпилог штутгартской встречи:

"Окончательного разрыва между двумя поэтами не произошло. Верлен, в Англии, Рембо, вернувшись в Шарлевиль, продолжали переписываться. Особым же обстоятельством здесь было то, что на сей раз Верлен не желал давать свой адрес. Посредником служил общий друг [сам Делаэ]. Рембо передавал ему письма и через него получал ответные послания. Автор "Пьяного корабля" уже давно смирился с тем, что ничему на свете нельзя удивляться, и, будучи всегда крайне деликатным в дружбе, не хотел перечить старому товарищу — хотя и говорил, что это очень странная система. А затем Верлен совсем перестал писать".

В действительности, 12 декабря 1875 года Верлен отправил Рембо послание — якобы из Лондона, хотя на самом деле находился в Стикни. Это было его последнее, прощальное письмо:

"Дорогой друг,

Я не писал тебе, вопреки своему обещанию (если память меня не подводит), поскольку — не стану скрывать — ждал от тебя более или менее удовлетворительного письма. Нет послания, нет ответа. Сегодня я нарушил это долгое молчание, чтобы еще раз подтвердить то, о чем писал тебе примерно два месяца тому назад.

Я все тот же. Непреклонно верен религии, ибо это единственная мудрая и добрая вещь. Все остальное — это обман, злоба, глупость. Церковь создала современную цивилизацию, науку, литературу; она же создала и Францию, вот почему Франция умирает, порвав с ней. Это совершенно ясно. И Церковь также создает людей, творит их — поражаюсь, как ты не видишь этого, ведь это так очевидно. У меня было восемнадцать месяцев, чтобы обдумать это со всех сторон, и могу тебя заверить, что я держусь за это так, как утопающий хватается за соломинку. И семь месяцев, проведенных у протестантов, только укрепили меня в моем католицизме и легитимизме, в моем безропотном мужестве.

Безропотном в силу той превосходной причины, что я чувствую, ощущаю себя наказанным и униженным по справедливости; чем более жестоким был урок, тем сильнее оказалась благодать и необходимость склониться перед ней. Невозможно, чтобы ты воспринимал это как позу или уловку. (…) Я остался прежним. И сохранил прежнее (но преображенное) чувство к тебе. Мне хотелось бы, чтобы истина открылась тебе и чтобы ты стал размышлять. Для меня большое горе видеть, какую идиотскую жизнь ты ведешь — ведь ты так умен, так готов уже (хотя тебя самого это могло бы удивить)! Я взываю к твоему отвращению перед всеми и перед всем, к твоей вечной ярости против всего — ярости глубоко справедливой, хотя и бессознательной, ибо она жаждет получить ответ на вопрос "почему".

Что касается денег, ты не можешь не признать, что я человек в высшей степени щедрый, это одно из моих редких достоинств — или, если хочешь, один из моих многочисленных пороков. Но мне необходимо, путем строжайшей экономии, хоть как-то залатать огромную брешь, пробитую нашей абсурдной и постыдной жизнью три года назад. Наконец, мне следует подумать о моем сыне и поступать в соответствии с моими новыми, непреклонными представлениями о жизни. Ты должен ясно понять, что я не могу содержать тебя. Куда пойдут мои деньги? На девок и кабаки? Уроки игры на фортепьяно? Не смеши меня! Да разве твоя мать отказалась бы платить за них?

В апреле ты присылал мне такие злобные и подлые письма, что я не рискую давать тебе мой адрес (хотя все попытки навредить мне просто смешны и заранее обречены на провал, и будут, сверх того, предупреждаю тебя, опровергнуты в законном порядке с доказательствами в руках). Но эту гнусную перспективу я отметаю. Уверен, это был просто твой "каприз", нечто вроде мозговой травмы, которая пройдет, если ты хоть немного подумаешь. Но осторожность является матерью безопасности, и ты получишь мой адрес лишь тогда, когда я буду полностью в тебе уверен… Бесполезно писать мне till called for[75]".

Эти письма Верлена представляют совершенно иную картину штутартской встречи. Весьма вероятно, что ссора или даже драка имели место — это было вполне обычно для отношений двух поэтов. Но не было никакого горделивого отречения Рембо от былой дружбы — напротив, именно Верлен устранил Рембо из своей жизни тем, что не пожелал больше содержать его. Предметом спора, вполне возможно, была религия, ибо Рембо правильно угадал главную угрозу в "обращении" своего друга — истовая вера Верлена надежно закрыла его кошелек.

Одновременно алчность подвела жирную черту под литературным творчеством Рембо — поэт умер, когда на первый план вышли деньги. Лишившись материальной поддержки, он лихорадочно ищет способы заработать — или украсть. Собственно, второй вариант казался ему предпочтительнее, и это могло плохо закончиться, если бы спасительный страх перед полицией не сдерживал его. О разительном изменении взглядов прежнего "бунтаря" свидетельствует письмо к матери от 17 марта 1875 года:

"Я занимаю большую комнату, отлично меблированную, в центре города, и плачу за нее 10 флоринов, т. е. двадцать один франк пятьдесят сантимов вместе с услугами; можно иметь полный пансион за 60 франков в месяц, но это мне совсем не улыбается, так как все эти комбинации, какими бы они ни казались экономными, всегда сводятся к плутням и к зависимости от хозяйки…"

Меняются именно взгляды, а не отношение к деньгам: в сущности, Рембо всегда был прижимист, как и подобает крестьянину (а также достойному сыну своей матери) — его переписка с Верленом не оставляет на сей счет сомнений.

на слово — ибо записанные школьным другом рассказы большей частью не поддаются проверке. Только уехав на Восток, Рембо вступает в активную переписку с родными, и по этим посланиям можно без труда проследить за перипетиями его торговых операций.

Итак, в мае 1875 года Рембо покидает Германию и пешком отправляется на юг — в Швейцарию, а оттуда в Италию. Подробности путешествия почти не известны — за исключением того, что в Милан Рембо пришел крайне усталый и голодный. Вскоре он слег, и за ним ухаживала некая женщина: Патерн Берришон уверял, что это была молодая интересная дама, которая безумно влюбилась в романтичного странника, тогда как Эрнест Делаэ утверждал, что некая пожилая сеньора приютила бедного юношу, проникшись к нему чисто материнским состраданием. Что касается Верлена, то он предпочел версию о вдовушке приятной наружности и не слишком строгих нравов.

решил завербоваться в карлистскую армию, воевавшую в Испании: возможно, к этому толкнуло его воспоминание о Брюсселе — когда Верлен написал ему в Лондон, что либо покончит с собой, либо пойдет добровольцем на испанскую войну. Забрав вербовочные премиальные, Рембо поспешно покинул Марсель. Сведения об этом исходят от Эрнеста Делаэ:

"Он [Рембо] вступает добровольцем в отряд карлистов и возвращается в Париж с премией".

Патерн Берришон и Изабель разошлись во мнениях относительно достоверности этого эпизода. Первый поддержал Делаэ:

"Он согласился стать военным. Как же случилось, что, получив вербовочные премиальные, он поехал не на службу к дон Карлосу, а, напротив, сел на парижский поезд? Это объясняется тем, что, когда он утолил голод, совесть напомнила ему об ужасах войны".

Изабель отвергла эту версию категорически:

"Параграф, посвященный карлистской вербовке, является неоспоримой фантазией… В июне, июле, августе мы (моя мать, сестра и я) были в Париже вместе с ним и, когда покинули его в конце августа, он только что получил место репетитора в Мезон-Альфор".

Из дневника Витали следует, что обе сестры и мать отправились в Париж 14 июля (а не в июне, как утверждала Изабель) — в это время Артюр, действительно, уже был в столице. У него было достаточно времени, чтобы провернуть небольшое дельце с глупыми вербовщиками, хотя это могло быть и выдумкой — не исключено, что ему просто захотелось в очередной раз поразить наивного школьного товарища. О своем пребывании в Париже он рассказывал Делаэ столь красочно, что тот счел нужным оповестить Верлена:

"… этот конец, о котором мы говорили, наступит в больнице для умалишенных: мне кажется, что он именно туда и метит. Объяснение, впрочем, простое: алкоголь. Несчастный хвастается, с удивительной для него словоохотливостью, что в Париже он дал пинка под зад абсолютно всем.

— Что касается тебя, ты скряга… В Париже он заходил к твоей матери. Портье сказал ему, что она в Бельгии".

Ничего не добившись в столице, Рембо вернулся в Шарлевиль. Тогдашние его настроения описаны Делаэ:

"Для него весь мир состоит из одних сволочей и себя самого он также невысоко ставит".

14 октября Рембо пишет своему другу, который устроился преподавателем в коллеж Нотр-Дам городка Ретель:

"Неделю тому назад получил открытку и письмо В[ерлена]. Чтобы упростить дело, я попросил на почте посылать мне на дом все письма до востребования, так что пиши мне прямо сюда… Не хочу комментировать последние грубые выходки Лойолы и ничего больше не буду предпринимать с этой стороны, так как 3 ноября, похоже, будет призвана очередная "порция контингента 1874 года"…[77]

"естественных наук"… будь добр, объясни мне как можно лучше, что для этого нужно сделать…"

Грубые выходки Верлена, о которых говорится в письме — это либо религиозные стихи, которые обратившийся в католичество поэт посылал бывшему другу через Делаэ, либо нравоучительные наставления вкупе с отказом давать деньги. Что же касается опасений по поводу воинской службы, то от этого страха Рембо не избавится до конца жизни: даже после ампутации ноги и позднее — на смертном одре — ему будет мерещиться, что его вот-вот призовут или поволокут в тюрьму за уклонение от призыва. Пока старший брат Фредерик находился в армии, ему ничто не угрожало — он имел право на отсрочку. Но пять лет (действующий тогда срок службы) не могли продолжаться вечно, поэтому Рембо испытывал постоянную тревогу. В этом же письме он недвусмысленно говорит о своем намерении получить степень бакалавра — прошло всего четыре года с того времени, когда подобные вещи внушали ему отвращение.

Всю зиму он занимался изучением языков, и это породило легенды о блестящем полиглоте. Так, Луи Пьеркен возвел научные занятия своего друга в ранг героических подвигов и помянул среди прочих такие языки, знание которых Рембо никак не сумел продемонстрировать:

"Чтобы ничто не отвлекало его, он забирается в огромный шкаф и просиживает там иногда целые сутки без пищи и питья. Сегодня он занят итальянским, завтра русским или новогреческим, голландским или индусским. Он неутомим. Все это кажется ему полезным, практически необходимым для путешествий, которые он собирается предпринять".

Какой именно "индусский" язык изучал его друг, Пьеркен не уточняет — возможно, пребывая в уверенности, что в Индии существует только одно наречие.

что поэт — поэт! — способен пожертвовать своим даром ради какого бы то ни было учебного заведения. 17 ноября он пишет Делаэ:

"Какой тупице… пришло в голову посоветовать Политехническую школу (это слишком несправедливо, слишком несправедливо, и мне хочется выть от бешенства…"

1875 год оказался несчастливым для семейства Рембо: в декабре в возрасте семнадцати лет умерла Витали, младшая сестра Артюра. Официальный (или семейный) диагноз гласил, что причиной смерти стал артрит. По свидетельству Делаэ, его друг тяжело переживал эту мучительную кончину:

"Полагаю, именно этим нравственным потрясением, а не исступленными и разнообразными занятиями, объясняются ужасные головные боли, от которых он тогда страдал. Приписав их слишком густым волосам, он прибег к очень своеобразному методу лечения: побрился наголо…, причем парикмахер согласился это сделать только после тысячи удивленных и негодующих восклицаний. И Рембо присутствовал на похоронах сестры с головой белой, словно чистый лист бумаги, так что присутствующие, стоящие чуть поодаль, говорили друг другу: "У брата волосы, как у старика".

Позднее Изабель Рембо присвоит Витали звание "святой", ибо сестра по собственной воле решила претерпеть тот же недуг, который затем погубил Артюра — она пыталась возвестить о будущем несчастье, но, увы, пророчеству ее никто не внял.

В мае 1876 года он записывается в голландские колониальные войска: его направляют в Батавию, откуда он дезертирует и возвращается в Европу на английском паруснике. Существует несколько версий этого путешествия, и самая фантастическая принадлежит Изабель Рембо:

"Знакомый ему по Лондону голландец, поступивший в колониальную армию, в один прекрасный день описал ему прелести Явы и побудил его отправиться вместе с ним. Желая как можно более экономно совершить это путешествие, Рембо поступил юнгой на корабль, увозивший его приятеля…"

Патерн Берришон в данном случае более точен: приманкой послужили тысяча двести франков премиальных за вербовку, из которых половину должны были выдать авансом. Уточнения в этот рассказ были внесены позднее: Рембо завербовался в колониальную армию 26 мая и подписал договор на шесть лет с жалованьем в триста флоринов. В порту Гельдера рекрутов ожидал пакетбот "Принц Оранский", который вышел в море 10 июня. Плавание продолжалось две недели, и 23 июля корабль вошел в Батавскую гавань. Рембо оказался в первом пехотном батальоне, который стоял в Салатиге, в центре Явы, на склонах Мербабоэ на высоте шестисот метров. 15 августа новоявленный солдат покинул свою казарму навсегда.

Самое забавное описание бегства Рембо принадлежит, конечно же, перу Патерна Берришона, который для начала изобразил в патетических тонах дезертирство:

"Чтобы избежать варварской расправы военных властей и угрожавшей ему виселицы, он был вынужден укрыться в страшных девственных лесах, где он научился у орангутангов, как спасаться от тигров и змей".

Бедный Патерн не знал, что на Яве нет орангутангов: они водятся лишь на Суматре, где Рембо никогда не был. "Варварство" властей можно целиком оставить на совести автора агиографической биографии: по голландскому военному уставу смертная казнь дезертирам отнюдь не угрожала.

Следующий героический поступок относится ко времени возвращения Рембо в Европу на английском корабле:

"После того, как обогнули мыс Доброй Надежды, на горизонте показались очертания острова Святой Елены. Наш дезертир требует причалить к нему. Капитан отказывается. Тогда, почти совсем не умея плавать, Рембо бросается в море, чтобы добраться до острова, освященного изгнанием Наполеона. Пришлось моряку прыгнуть вслед за удальцом, чтобы насильно вернуть его на борт".

Поразительно, но Берришон совершенно не замечает, насколько комичной выглядит эта сцена. Еще более удивительно, что эту версию с полной серьезностью обсуждают солидные биографы: так, Жан Мари Карре теряется в догадках, почему Рембо с его "антимилитаризмом" проникся таким почтением к памяти Наполеона, и приходит к выводу, что дело объясняется "безудержным любопытством".

— куда лучше было грезить о нем, сочиняя "Пьяный корабль". Жан Мари Карре красочно описывает постигшее любимого поэта разочарование: "Как? Это и есть волшебный, благоуханный остров, о котором он некогда мечтал? Заурядный голландский городишко, утопающий в болоте, со своими прямыми улицами, лавками, чинно расположенными друг против друга, с мрачными, загрязненными каналами. (…) К счастью, за чертою города начинается буйная тропическая флора: кокосовые пальмы, бананы, бамбук, бетель, водяные пальмы с перистыми листьями…". Увы, весьма сомнительно, чтобы у Рембо вызвали какие-то эмоции как "заурядный городок", так и "буйная тропическая флора". Скорее всего, он быстро убедился в тяготах военной службы и здраво рассудил, что триста флоринов того не стоят. Излишне говорить, что вербовочные премиальные остались при нем — эти деньги, естественно, ему были нужнее, чем голландским властям. 31 декабря 1876 года он вновь оказался в Шарлевиле, куда добрался окольным путем: через Голландию в Бордо, а оттуда пешком в Арденны.

В апреле 1877 года он приезжает в Вену, с большим трудом умолив мать дать ему денег на билет (под предлогом совершенствования в немецком языке). В Вене он нанимает коляску и угощает возницу вином, а тот знакомит его со своими приятелями, которые оказались элементарными ворами. В результате Рембо, лишившись пальто и кошелька, просит милостыню возле церкви святого Стефана, продает кольца для ключей и шнурки для ботинок. Далее происходит столкновение с полицейским, которое начинается с ругани и завершается дракой. Австрийцы берут его под стражу и высылают из страны. Рембо вновь возвращается в Арденны, а затем пешком отправляется в Германию. Если верить Делаэ, в это время у него возник очередной план разбогатеть:

"… раньше вербовали его, теперь он сам займется вербовкой. Благодаря знанию немецкого языка, ему удается в одной кельнской пивнушке завязать разговор с рекрутами; те знакомят его со своими товарищами — и вот уже дюжина прусских солдат продана в Голландию. Им достаются премиальные, ему — очень симпатичные коммиссионные".

Рембо также предпринимает еще одну попытку разжиться за счет военных. К числу немногих сохранившихся документов этого времени принадлежит отправленное им 14 мая 1877 года прошение в консульство США в Бремене:

"Нижеподписавшийся Артюр Рембо — Родился в Шарлевиле (Франция) — 23 года — Рост 5 футов 6 дюймов — Абсолютно здоров — Бывший преподаватель естественных наук и иностранных языков — Недавно дезертировал из 47 полка французской армии — В настоящее время в Бремене без всяких средств к существованию, — Французский консул отказал в какой бы то ни было помощи.

Говорит и пишет на английском, немецком, французском, итальянском и испанском.

Провел четыре месяца в качестве матроса на борту торгового шотландского корабля, от Явы до Квинстауна, с августа по декабрь 76".

Просители обычно стараются представить себя в привлекательном свете, поэтому нас не должны удивлять натяжки и неточности — за исключением одной. Рембо дезертировал из голландской армии: что же касается 47 пехотного полка французской армии, то в 1852 году там служил некий капитан Рембо — Фредерик, отец Артюра.

— Рембо берется за эту работу. В составе бродячей труппы он разъезжает по ярмаркам Швеции и Дании. По его просьбе французский консул в Стокгольме помогает ему вернуться на родину. Пасху он встречает в Париже, затем уезжает в Марсель, где работает грузчиком, чтобы купить билет до Александрии. Оказавшись на корабле, он серьезно заболевает, и ему приходится сойти на берег в Чивита-Веккья. Диагноз был поставлен такой: гастрическая лихорадка — воспаление стенок желудка в результате трения брюшины о ребра (следствие неумеренной ходьбы). Это заболевание привлекло внимание исследователей, пытавшихся определить причину ранней смерти Рембо. По выздоровлении он направляется в Рим, а на зиму возвращается в Шарлевиль.

— через Вогезы и Сен-Готар. В письме к родным от 17 ноября имеется подробное описание перехода — именно с этого времени Рембо начинает информировать семью о своих намерениях и передвижениях. Отправившись из Швейцарии в Италию, он добирается до Генуи, где 19 ноября садится на пароход, отходящий в Александрию. В декабре он сообщает о своих планах в письме к матери:

"… Я кручусь здесь уже две недели, и лишь сейчас дела мои пошли на лад! В скором будущем я получу место; и я уже работаю достаточно, чтобы жить на свой заработок — правда, очень скромно. Либо я устроюсь на крупной земледельческой ферме в нескольких десятков лье отсюда (я там уже побывал, но в ближайшие недели там ничего не будет), либо поступлю на хорошее жалованье в англо-египетскую таможню, либо — это вероятнее всего — уеду на Кипр, английский остров, в качестве переводчика при рабочей артели. Во всяком случае, мне кое-что обещали; и в основном я имею дело с одним французским инженером — человеком талантливым и любезным. Только вот от меня требуют следующее: записочку от тебя, мама, и свидетельство о благонадежности, выданное мэрией. Ты должна написать так:

"Я, нижеподписавшаяся, в замужестве Рембо, владелица фермы в Роше, заявляю, что мой сын Артюр Рембо до недавнего времени работал у меня на ферме, что он покинул Рош по собственной воле 20 октября 1878 года, что он вел себя достойно как здесь, так и в других местах, что в настоящее время он не подпадает под действие закона о военной службе".

И свидетельство мэрии, которое нужнее всего.

Без этой бумаги мне не получить постоянного места, хотя временную работу, полагаю, найти сумею. Но ни в коем случае не говорите, что я бывал в Роше наездами, потому что от меня потребуют дополнительных сведений, и это не закончится никогда; кроме того, люди с фермы поверят, что я способен управлять рабочими…"

"бунта", и очень показательно, что отныне Рембо обменивается письмами только с родными — все прежние привязанности забыты и словно вычеркнуты из памяти вместе с поэзией. Это уже другой человек: больше всего он опасается, что его примут за бродягу — и жаждет застраховаться от этого с помощью свидетельства официальных властей. Не случайно Эрнест Делаэ особо выделил конец 1878 года:

"С этого времени он ведет упорядоченную жизнь".

В Александрии Рембо провел две недели, а затем отправился на Кипр. 16 декабря он поступил на службу во французскую фирму Тиаль, Жан и Ко на должность управляющего каменоломней с жалованьем в 150 франков в месяц. Условия жизни описаны в одном из писем к родным:

"Здесь ничего нет, кроме хаотического нагромождения скал, реки и моря. Только один дом. Никаких земельных участков, никаких садов, ни единого дерева. Летом жара в 80 градусов. Сейчас часто доходит до пятидесяти. Зимой. Иногда идет дождь. Питаемся дичью, курами и проч. Все европейцы, кроме меня, переболели. В лагере нас, европейцев, было не больше двадцати. Первые приехали 9 декабря. Трое или четверо умерли. Рабочие-киприоты приходят из окрестных сел; мы набирали до шестидесяти человек на день. Я ими руковожу: назначаю задания, распределяю инвентарь, составляю рапорты для Компании, определяю стоимость питания и прочие расходы; выплачиваю зарплату; вчера я выдал рабочим-грекам пятьсот франков.

Мне положено в месяц, думаю, около ста пятидесяти франков: пока я получил всего лишь около двадцати…".

виновных и уговорил вернуть награбленное, взывая к их совести и чести. Впрочем, в письме от 24 апреля 1879 года упоминается о каких-то конфликтах:

"Я по-прежнему управляю каменоломней Компании: слежу за производством взрывов, добычей и обтесыванием.

Очень жарко. Идет покос. Ужасно страдаю от блох — и днем, и ночью. Вдобавок еще москиты. Приходится спать у самой воды, в пустынном месте. У меня были столкновения с рабочими, и мне пришлось затребовать оружие".

На Кипре стоит необыкновенно знойная и влажная весна. Рембо, испытывая постоянную жажду, пьет солоноватую воду и в июне заболевает. Ему приходится немедленно вернуться во Францию через Марсель, где он садится на поезд, идущий в Вузье. В Роше ему ставят диагноз — брюшной тиф. Здесь он после долгого перерыва повидался с Эрнестом Делаэ, который был изумлен произошедшими с его другом переменами:

"Когда я постучался, он сам открыл мне маленькую деревенскую дверь, и тут же лицо его, омраченное постоянными заботами, озарилось дружеской улыбкой. Единственное, что я узнал сразу, были его глаза — такие необыкновенно красивые! — голубые, окруженные темно-синим кольцом. Некогда круглые щеки осунулись, впали, утратили былую нежность. Свежий румянец, очень долго делавший его похожим на английских детей, за эти два года сменился сильным загаром, и на его коричневом лице кудрявилась — это было совсем неожиданно и рассмешило меня — русая бородка, сильно запоздавшая со своим появлением, ведь ему было почти двадцать пять лет. Говорят, это присуще людям сильной расы. Другим признаком полной физической возмужалости был голос, утративший нервный, немного детский тембр, каким я его знал до сих пор, и ставший глубоким, внушительным, проникнутым спокойной уверенньстью.

… о литературе. Он покачал головой, усмехнувшись весело и в то же время раздраженно, как если бы я спросил: "Ты по-прежнему играешь в серсо?", и ответил просто: "Я больше этим не занимаюсь".

На следующий день друзья отправились на прогулку, хотя Рембо чувствовал себя на родине неуютно: климат казался ему прохладным, и он ежился при порывах ветерка. Когда Делаэ напомнил ему, как они подолгу ходили по зимнему заснеженному лесу, он ответил:

"Теперь я неспособен на это. В моем организме произошла какая-то перемена. Мне нужны жаркие страны, не севернее Средиземного моря".

Эта встреча школьных товарищей оказалась последней:

"На дороге из Аттиньи в Шен он внезапно простился со мной: "Лихорадка! Меня бьет лихорадка!" Больше я его никогда не видел".

"Рембо часто появлялся в Шарлевиле во время первого периода своей бродячей жизни, между 1873 и 1879 годами. После каждого большого путешествия он возвращался к родным пенатам. Но с друзьями отношения прервал. Они воплощали для него литературу, прошлое. Задолго до его окончательного отъезда нас поражали его молчаливость, его безразличие. "Я представляю себе, — говорил Милло, — как неожиданно сталкиваюсь с ним в центре Сахары, после многих лет разлуки. Кроме нас с ним, никого нет, и мы движемся в противоположном направлении. Он на секунду останавливается. — Привет, как дела? — Хорошо, до свиданья. — И он продолжает свой путь. Ни малейшей радости. Ни единого слова больше.

В один летний день 1879 года Эрнест Милло пригласил меня зайти вечером в небольшое кафе на Герцогской площади, которое позднее стало привычных местом для наших свиданий с Верленом, когда тот возвращался в Арденны. "Рембо, — сказал мне Милло, только что купил костюм, попросив портного отослать счет его матери. Дело в том, что он уезжает." (Накануне очередного путешествия он всегда поступал подобным образом, никому не сообщая о своих намерениях.) Рембо пришел около 8 часов. Ему явно не хотелось вести беседу, но когда Милло поздравил меня с приобретением нескольких книг, изданных Лемером, он внезапно прервал молчание и стал мне выговаривать: "Покупать старые книжонки, и особенно такого сорта — это полный идиотизм. У тебя на плечах котелок, который с успехом может заменить все книги, вместе взятые. Их ставят на полки лишь для того, чтобы прикрыть облупившуюся на стенах штукатурку!"

Вплоть до конца ужина он был непривычно и чрезвычайно весел, а около 11 часов покинул нас — навсегда. Вернулся он в Шарлевиль только двенадцать лет спустя — в гробу".

Весной 1880 года Рембо покинул Шарлевиль. О его втором пребывании на Кипре известно лишь из писем родным. В мае он пишет матери:

"В Египте я ничего не нашел и вот уже месяц, как перебрался на Кипр. По приезде я узнал, что мои прежние хозяева потерпели банкротство. Но через неделю я нашел другую должность, которую занимаю и сейчас. Я десятник на постройке дворца, который решено соорудить для генерал-губернатора на вершине Троодоса, самой высокой горы на Кипре [2100 метров]. (…)

Я единственный десятник, но пока мне платят только 200 франков в месяц. Вот уже две недели, как я получаю жалованье, но у меня большие расходы: все время нужно ездить верхом; сообщения крайне затруднены; расстояния между селениями огромные, съестные продукты чрезвычайно дороги. Сверх того, хотя на равнинах стоит жара, на этой высоте невыносимо холодно; идут дожди, град, дует пронизывающий ветер, и такая погода продержится еще месяц. Мне пришлось купить матрац, одеяла, пальто, сапоги и т. д. и т. п."

Английская администрация согласилась оставить его на службе только до половины июня. Затем ему удалось устроиться на известняковый карьер, но вскоре у него начались ссоры с инженером и кассиром, поэтому он принял решение оставить остров и вновь попытать счастья в Египте. С Кипра он увозит свои первые, пока еще небольшие накопления — 400 франков.