Приглашаем посетить сайт

Кареев Н.И.: Французская революция в историческом романе.
XIII. Заключение.

XIII. Заключение.

Русским читателям вся эта литература доступна в многочисленных переводах и изданиях. Не ручаюсь, конечно, что, например, в романе Анатоля Франса прежние переводы, изданные до 1917 года, не заключают в себе некоторых пропусков мест антирелигиозного содержания, но в общем переводы есть хорошие, сделанные иногда мастерской рукою. Имеются у нас и критические статьи об этих романах, рассеянные в старых журналах или предпосланные переводам в качестве вступительных этюдов 1.

К этому я еще прибавляю, что и в русской литературе читатель мог бы найти произведения, в которых изображаются события французской революции. Эги произведения мною были своевременно прочитаны, но теперь, по правде сказать, у меня не было охоты их перечитывать, чтобы о них написать хотя бы и короче, нежели написано о более важных произведениях. Ограничусь о русских романах двумя-тремя словами.

Один, в свое время довольно известный журналист, М. А. Загуляев, знавший хорошо Францию, поместил в «Историческом Вестнике» за 1883 год большой рассказ под заглавием «Странная история», переизданный потом отдельной книгой с новым заглавием «Русский Якобинец». В нем выведен один молодой русский, ухаживающий за девушкой, которая нравится Робеспьеру, тоже появляющемуся в рассказе. Пикантность рассказа в том, что этому русскому приписывается выстрел, раздробивший челюсть Робеспьера при его аресте. Дело в том, что вопрос о том, выстрелил ли Робеспьер в себя сам или, наоборот, получил пулю от посторонней руки, был предметом спора, и это позволило автору рассказа сочинить свою «странную историю» о небывалом «русском якобинце». Достоинство рассказа в его внешней вероподобноести и в живом изложении. Один мой знакомый даже принял было эту «странную историю» всерьез, благодаря искусству, с которым автор его, так сказать, преподнес публике. (Русские могли быть в то время в Париже: вспомним хотя бы молодого П. А. Строганова). Рассказ Загуляева и теперь может быть прочитан не без интереса, но, прибавлю, и без особенной, пожалуй, пользы.

Среди его многочисленных исторических романов есть два под заглавиями «Сергей Горбатов» и «Вольтерианец», в которых автор, тоже, как и Загуляев, ставит русского человека лицом к лицу с французской революцией. Эти романы я отнес бы к той же самой категории, к которой принадлежат аналогичные произведения Дюма, не касаясь, конечно, оценки одних и других с точки зрения талантливости обоих авторов. Как и Дюма, Всеволод Соловьев не задавался никакими вопросами идейного характера, а стремился только к занимательности повествования, имея в виду массу не особенно требовательных читателей, не очень-то разбирающихся в идейных настроениях и общественных направлениях писателей. Впрочем, нужно, справедливости ради, заметить, что произведения русского романиста написаны в приличном тоне и не заключают в себе ничего нарочито реакционного, хотя и появились в начале восьмидесятых годов, когда над Россией повисла самая мрачная реакция. Конечно, впечатление, произведенное французской революцией на русских людей,—тема интересная, но для ее достойной разработки нужна была бы большая литературная сила, нежели та, какую представлял собою автор «Сергея Горбатова» и «Вольтерпанца». Упоминаю потому об этих двух русских авторах только, как говорится, для полноты, хотя бы я и не ставил своею целью полноту обзора2.

Если бы меня спросили, какие вообще из рассмотренных выше романов заслуживают быть прочитанными, то я ограничился бы указанием только на немногих авторов: на Ж. Санд, на Диккенса, на Виктора Гюго, на Эркмана-Шатриана (принимаемого за одного) и на Анатоля Франса, как на представителей художественной литературы, проникнутой идейностью. Мало того, что они знали эпоху, даже изучали ее, но они о ней и думали, старались ее понять, попять происхождение революции и ее смысл. Им мало было быть просто интересными рассказчиками, а хотелось еще вложить в свое повествование известные мысли. Они видели, какие причины вызвали революцию (Диккенс, Эркман-Шатриан) и как старый порядок наложил известную печать на революцию, которая пришла его разрушить. Драматизм событий давал авторам возможность внести в свои романы то, что, называя обобщенно, составляет элемент приключений, но не в этом заключается главное содержание этих романов: Анатоль Франс обошелся и без такого элемента, да и остальные, оставаясь только интересными рассказчиками, нисколько не возвышались бы, например, над Дюма или над Эрнестом Додэ, у которого эта сторона особенно развита в «Журдане-Головорезе».

Значение этих романов в изображении эпохи, ее быта, нравов, характеров, в стремлении приблизить их к нам из исторического отдаления, сделать их предметами непосредственного нашего созерцания, дать нам нечто пережить из тогдашних настроений. Хотя и в разных степенях и разных направлениях (Виктор Гюго в романтическом, Анатоль Франс в реалистическом), но все четыре писателя были психологами. Нельзя отрицать, что у Анатоля Франса психологический интерес стоит на первом плане: главное в нем—Психология Гамелена и отчасти других лиц, с которыми свела его судьба. О Диккенсе известно, что первоначальный замысел его был чисто психологический—на тему безграничного самоотвержения сильного и великодушного человека ради счастья любимой женщины, но роман разросся в целую картину эпохи, а то, что первоначально составляло суть замысла, превратилось лишь в эпизод, при помощи которого создается развязка романа, и только. Менее всего глубокой психологии у Эркмана-Шатриана с несложными характерами его героев. В конце концов, его Мишель Бастьен — довольно-таки прозаическая фигура человека, не задающегося высокими целями. Над ним задумываться не приходится.

Большинство названных писателей проводят перед нашими духовными очами героические фигуры людей долга, исполняющих его до конца, хотя И страдающих иногда от внутренних конфликтов совести. Человек долга—Дарнэ, отказавшийся от знатности и богатства, соединенных с неправдою, и ради спасения ближнего подвергший свою жизнь смертельной опасности. Люди долга и главные персонажи в романе Виктора Гюго, и Симурден, и Говэн, как ни различно они понимают долг, один — в более отвлеченном и абсолютном смысле, другой—в значении более гуманном, совестливом. Гамелен в романе «Боги жаждут» прямо религиозно одержим своим долгом. И сколько везде трагических гибелей! Гибнут Картон в «Повести о двух городах», Симурден и Говэн в «Девяносто третьем годе», Гамелен, а вместе с ним и Бротто, и какая-то проститутка и еще многие другие в романе «Боги жаждут».

Такова была трагическая эпоха, и немудрено, что 15 романах о ней столько гибелей, и что сами приключения, где только о них говорится, связаны с риском гибели и с счастливыми исходами из грозящих гибелью положений. Романисты то н. ко творили в духе прошлой действительности, останавливаясь преимущественно не на каким-нибудь ином времени, как на годе патриотического подъема во внешней войне, ожесточенной гражданской войны, монтапьярского террора, наибольшей работы гильотины Восемьдесят, девятый год не привлек к себе такого внимания исторических романистов, как девяносто третий, в котором больше драматичности и трагизма. Конечно, от этого в этих романах дается несколько одностороннее освещение эпохи и, прибавлю, не только в том отношении, что одно время ярко освещено, а другое остается в тени: освещено время разгула и борьбы страстей, остается больше в тени время светлых надежд и вызванного ими энтузиазма. 3

Но и не одно это я имею в виду, говоря об односторонности. Дело в том, что вообще художественному воспроизведению подлежит далеко не все в воскрешаемом для непосредственного созерцания прошлом. Художник кистью или резцом может воспроизвести внешний облик человека, выражение его лица, позу, одежду, а словами передать и содержание его внутреннего мира, но для того, чтобы дать отчет о состоянии его здоровья, о состоянии его внутренних органов, нужен врач с особыми способами и средствами научного исследования организма. Для художественного воспроизведения исторические события, сводящиеся в последнем анализе к отдельным поступкам отдельных лиц или общественных групп, как совокупностей отдельных же лиц, дают богатый материал, в общем духе которого для каждой эпохи можно, а в историческом романе или исторической драме даже неизбежно должно вымышлять небывалые происшествия с небывалыми также людьми, со всеми этими Дарнэ, Говэнами, Бастьенами, Гамеленами 4. Изображать события и происшествия, те или дюугие действия людей, как бывшие на самом целе, так—в художественном произведении—и не бывшие, следует с их мотивами, в их обстановке, в их обычных для данной эпохи формах, откуда необходимость психологического анализа, бытовых подробностей культурного и социального содержания, изображения нравов и обычаев, чтобы воспроизведение действительности вышло жизненным. Историк или романист, далее, располагает свои события так, чтобы одни вытекали из других, устанавливает между ними причинно-следственную связь, путем ли рассуждения или непосредственным изображением этой их связи. Все события и составляющие их элементы, заключающиеся в отдельных поступках, образуют „прагматическую сторону истории, ее или прагматику (от греч. прагмата, дела), в которой главное в каузальной связи ее последовательных фактов. Но у истории есть и другая сторона, недоступная для художественного воспроизведения, не подлежащая романическому вымыслу.

Это—сторона культурная. Только в сказках и фантастических рассказах можно изображать небывалые формы жизни, небывалые нравы, обычаи, учреждения, законы и т. д.: исторический романист не вправе сочинять все это, если не хочет держаться исторической почвы. А главное как поэтически воспроизвести эволюцию государственного и общественного строя, экономического быта, гражданского и уголовного законодательства? В историческом романе легко представить некоторый прагматический процесс происшествий, приключений в жизни вымышленных действующих лиц, но как мог бы роман заменить работу научного историка, исследующего перемены в политическом и экономическом быту, в праве и т. п.?

Вот почему ни один исторический роман не может делать своим предметом эволюцию общественных форм вообще и в частности форм экономических, юридических, политических, всех этих конституций, декретов и пр. Самое большее, что здесь доступно романисту, это —кое-что о них сообщать, как об обстановке, в которой совершались человеческие поступки, о среде, где происходили прагматические факты, без чего нет фабулы романа, но не как эти формы возникали, развивались и какое значение имели в жизни целого общества. Эта задача доступна лишь для научного изложения. Художник; повторяю, может изобразить лицо человека, выражение этого лица, его прическу и пр. и пр., но не ему, а врачу рассуждать о состоянии организма. этого человека. Вот и в нашем случае изображения французской революции, ее прагматика, все эти события, происшествия, приключения, сцены народных восстаний, военных действий, казней и т. п. могут быть одинаково объектами и исторической науки, и исторического романа с дозволением последнему и сочинять, сколько (но не как) угодно, тогда как вот та другая сторона, т. е. эволюция учреждений, законов, экономических порядков доступна только исторической науке. В таком смысле именно я сказал, что исторические романы могут давать лишь одностороннее представление о французской революции, именно только о ее прагматической стороне, отнюдь не о культурной, если понимать последний термин в смысле, охватывающем политику, право и экономику. Нельзя, конечно, обвинять романистов, если они не могут заменить историков: все важно на своем месте, и нельзя обвинять историков, если их труды не так общеиптереспы, как романы.

нормальном течении жизни. Только «История одного крестьянина» Эркмана - Шатриана как бы немного затронула эту тему, но много ли она дала хотя бы для представления о том изменении, которое произошло в аграрном быту Франции, даже прощая авторам, что они совсем проглядели важный вопрос о ликвидации феодального режима? И опять это отнюдь не упрек, а только констатирование факта и его объяснение из самого свойства политических учреждений, законодательства и экономических порядков, не позволяющих им делаться объектами беллетристики.

иногда чуть не простой декорацией. Судьбы всей нации могут быть предметом только научных исторических изображений. Поэтому исторические романы и не могут претендовать на то, чтобы выяснять значение тех эпох, которые в них изображаются, в целом истории какого-нибудь народа. Исторический роман схватывает только один момент и показывает, как этот момент отражается на психике и на судьбах немногих людей, выведенных на сцену, но отнюдь не на общественном строе. Делаю это предупреждение для тех читателей, которые могли бы подумать, что, перечитавши все главные исторические романы о французской революции, они получат о ней полное понятие. Художественное творчество и научное исследование имеют каждое свои задачи, свои права и свои законы, и для существования исторического романа есть свои основания, хотя бы он и не мог быть пол ным и совершенно вер ным отражением действительности, к которому стремится историческая наука.

Еще одно общее замечание само собою напрашивается в связи с только-что высказанною мыслью. Исторические события, субъективно воспринимаясь психикой их современников и в ней преломляясь, продолжают жить в сознании потомства в таком преломленном виде известной легендарности, которую научное историческое исследование часто бывает призванным разрушать, по крайней мере, в некоторых ее сторонах. Революция оставила по себе в жизни французской нации не только объективные следы в созданных ею переменах и в дальнейшем течении событий, но и целую героическую легенду, как результат субъективных переживаний и оценок того, что было в действительности, как продукт некоторого своеобразного творчества, родственного созданию мифов, преданий, легенд, в которых менаду собою переплетаются Wahrheit und Dichtung (правда и вымысел). И в историографии французской революции, и в художественной литературе, воспроизводящей эту эпоху, одни писатели более склонны были вдохновляться героическою легендою, другие стремились ближе распознать самоё действительность. Первые, это — романисты - романтики, над творчеством которых царит героический пафос, как у Виктора Гюго, вторые — романисты - реалисты, каковы Бальзак в начале и Анатоль Франс в конце с их скептическим отношением к легенде. Чтобы оставаться историческим романом, как таковым, он не должен быть ни чистой сказкой, ни голой историей, потому что в первом случае он не был бы историческим, во втором не был бы романом. Различие же между романтизмом и реализмом—уже второстепенная в данном вопросе вещь, лишь бы в произведении была поэтическая правда и от него веяло духом человечности.

Примечания.

А. С. Трачевскою, где, напр., было помещено „Темное Дело" Бальзака

„Так было", где в стилизованных чертах изображается французская революция, но это только небольшой эскиз, какие были вне задачи настоящей книжки.

3) Конечно, исключения есть: вспомним, напр., «14 июля»Ромэна Роллана.

4) В своем великолепном историческом романе „Война и Мир'' Толстой проводит одну мысль, имеющую основное значение во всем произведении, мысль о „двух сторонах жизни а каждом человеке", т. е. о жизни личной и, как он называет другую, «роевой». «Жизнь,- говорит он в одном месте, -настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, со своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей, шла, как и всегда, независимо и вне политической близости и вражды с Наполеоном и вне всевозможных преобразований.» Этот знаменитый великий роман Толстого и является исторической поэмой на философскую тему о двойственности человеческой жизни,—поэмой, в которой переплетаются между собою фиктивная семейная хроника с реальной национальной эпопеей. В первой — образы, созданные творческой фантазией, в другой исторические фигуры, воспроизведенные. на основании объективных данных знания. Мне уже пришлось говорить о таком сочетании вымысла и правды в брошюре «Историческая философия Л. Н. Толстого в Войне и Мире» Конечно, в романе, как поэтическом произведении, должна преобладать первая сторона жизни, а другая может быть только общим фоном картины. Романист, который стал бы создавать своего рода мозаику из ряда мелких исторических данных об исторических лицах, собственно, исполнял бы работу не поэта, а историка. Таково, по крайней мере на меня произведенное, впечатление от «Декабристов» Д. С. Мережковского. Что касается до мысли о двойственности жизни, то отсылаю еще к словам Ж. Санд (стр. 36).