Приглашаем посетить сайт

Кареев Н.И.: Французская революция в историческом романе.
VI. «Девяносто третий год» Виктора Гюго.

VI. «Девяносто третий год» Виктора Гюго.

Роман Виктора Гюго (1802—1885) „Девяносто третий год" (т. е. 1793), вышедший в свет в 1874 году, занимает одно из первых мест в рассматриваемой нами литературе. Начав свою литературную деятельность в самом консервативном лагере, Гюго с течением времени сделался либералом, а потом прямо радикалом, демократом и республиканцем, что и следует учитывать, читая его роман из эпохи революции. Как величайший французский поэт XIX века, он был главою романтической школы, а среди его произведений, особенно славившихся, были и с историческим содержанием, причем особенно замечателен его роман „Собор Парижской Богоматери", великолепная картина французской жизни в XV веке (1831). Свою деятельность, как романиста, Гюго закончил «Девяносто третьим годом», который, как и «Историю двух городов», Диккенса нельзя не рекомендовать любителям чтения произведений подобного содержания.

Из эпохи революции Гюго взял 1793 год, год иаибольшего развития революционного террора и гражданской войны. Действие происходит в Вандее, северо-западном углу Франции, и в Париже. Вандея была театром гражданской войны, вызванной восстанием местного населения, руководимого духовенством и дворянством против Национального Конвента, управлявшего Францией.

Одним из главарей вандейского восстания является в романе маркиз де Лантенак, энергичный и властный старик, гроза «синих>, как назвались войска республики. Против него, мы видели, революционное правитегьство выслало его внучатного племянника, по имени Говэн, тоже бывшего дворянина, но преданного беззаветно новому порядку вещей, очень искусному военачальнику. В революционном духе его воспитал священник Симурден, еще до революции сделавшийся и демократом и республиканцем. Говен такой же отщепенец от своего сословия, каким у Диккенса был Эвремон-Дарнэ, а Симурден может быть поставлен в ряд с аббатом Обером у Жорж Сайд. Разница в обоих случаях, однако, та что и Говэн, и Симурден далеко не такие мягкие люди, какими рисуются Дарнэ и аббат Обер. Случилось так, что Симурден был приставлен к своему бывшему воспитаннику в качестве гражданского комиссара. Симурден, не чаявший души в Говэне, долго перед этим его не видал и не мог нарадоваться свиданию. В роли полномочного представителя центральной власти при отряде Говэна священник является воплощением революционного террора, прямолинейным и неумолимым исполнителем закона, тогда как сам начальник отряда рисуется у Гюго молодым идеалистом, доступным чувствам жалости и милосердия к великому огорчению бывшего наставника. Однажды в схватке с неприятелем Говэн подвергается большой опасности, и только Симурден спасает его жизнь. Суровому комиссару было крайне неприятно, что его воспитанник пощадил жизнь неприятельского солдата, чуть его не убившего, когда тот попался в плен. Чтобы умилостивить Симурдена, Говэн ему обещал казнить даже своего деда, если он попадется в плен.

свою жизнь. Те не соглашаются. Синие взяли замок приступом, но Лантенак и его люди бежали из него по потайному ходу. В замке произошел пожар, от которого должны были погибнуть трое малюток, оставшихся в помещении, ключ от которого находился у Лантенака. Увидев эту опасность для жизни невинных детей, старик вернулся в замок, спас их от смерти, но сам был арестован Симурденом. Говэн, однако, не решился казнить Лантенака и дал ему возможность бежать из плена, за что сам был приговорен Симурденом к казни. В тот самый момент, как топор гильотины отрубил голову Говэна, его бывший воспитатель застрелился.

Таково то, что можно назвать в «Девяносто третьем годе» голым остовом фабулы. Она в самом романе много сложнее, но нам довольно здесь и этого: мы знаем главных персонажей тумана. Здесь сопоставлены две Франции в фигурах Лантенака, с одной стороны, и Симурдена с Говэном с другой. В обоих лагерях есть чувства чести и долга, милосердие и великодушие: таково отношение Гюго к борящимся1 «Называйте революцию, - говорит он,- благим деянием или злым деянием, смотря по тому, к чему у вас есть тяготение, к будущему или прошедшему.» Гюго тяготел к будущему, но его удручали террор и гражданская война, в которой одни видели правоту на одной стороне, другие на другой. Вот как об этом говорил Симурдену один трактирщик: «Крестьяне называют это войной Михаила против Вельзевула. Вы, может быть, наете, что св. Михаил—местный ангел-хранитель. Про него говорят, что он свалил с неба дьявола и похоронил его под одною горою недалеко отсюда. Ну вот, гражданин, крестьяне и полагают, что война между дьяволом и св. Михаилом возобновилась. Но, само собою разумеется, они полагают, что св. Михаил—роялистский генерал, а Вельзевул—предводитель синих. Между тем,- прибавляет собеседник Симурдена, - если ecть ангел, то это, конечно, Говэн, а если есть дьявол, то это—Лантенак».

Сам Гюго, однако, прошвополагал Лантенаку не Говена, а Симурдена. Этому священнику террористу,—а такие в революции были,—-романист дает подробную характеристику, из которой я приведу только наиболее яркие фразы, вырывая их из контекста. «У Симурдена, - говоит он, -совесть была чиста, но мрачна. Это был человек непреклонный. Прежде всего, он был священником, а это важно... Духовное звание создало мрак в душе Симурдена... То, что создает в душе нашей ночь, может оставить в ней звезды. Симурден был полон добродетелей и истин, только блестели они во мраке.. Это был, в довершение всего, большой упрямец.. Он пользовался размышлением, как пользуются клещами. Он мыслил с железным упорством... Будучи священником, он из гордости, по случайности или из-за душевного благородства соблюдал свои обеты, но не мог сохранить свою веру; догмат потерял всякую власть над ним. Тогда, исследовав свою душу, он почувствовал себя, как бы изувеченным и, не будучи в состоянии отделаться от своего священнического облика, он стал трудиться над тем, чтобы обратить себя вновь в человека, но особенным, суровым образом: у него отняли семью, он усыновил родину, ему запретили иметь жену, он вступил в союз с человечеством. Эта грандиозная полнота, в сущности, равносильна пустоте», - прибавляет Гюго и далее говорит, что его родня, крестьяне, хотели заставить его выйти из народа, сделав священником, но он вернулся обратно в народ, смотря с тайною нежностью на страждущих. «Ему было запрещено любить, он начал ненавидеть. Он ненавидел ложь, монархию, теократию, ненавидел настоящее и с громкими воплями призывал будущее, представляя его себе страшным и великолепным; ему казалось, что для развязки жалкой человеческой доли необходимо нечто вроде мстителя, который в то же время был бы освободителем. Когда катастрофа наступила, Симурден бросился в это обширное обновление человеческого рода логично, т. е. для человека его закала неумолимо: логика не может растрогаться. Революция для: него имела за собою разум и право и должна была иметь успех: она наводила ужас, и он чувствовал себя успокоенным».

Таков у Гюго типический образ французского революционера, якобинца - террориста. Маркиз Лантенак, вождь восставших против революции вандейцев, человек той же твердой, непреклонной породы. Есть один эпизод в романе. Лантенаку спасает жизнь один солдат, которому за храбрость он дает награду, чтобы тотчас же предать его казни за нарушение им дисциплины. «Как бы то ни было, - говорит в одном месте Гюго, - два человека, маркиз до Лантенак и аббат Симурден приводили в равновесие весы ненависти. Проклятия роялистов против Симурдена составляли противовес ненависти республиканцев к Лантенаку. Каждый из этих двух людей представлялся противоположному лагерю чудовищем и притом до такой степени, что произошел следующий странный случай между тем, как Приёр Марнский 2 3 назначил награду за голову Симурдена. Скажем так,- продолжает Гюго, -оба эти человека, маркиз и священник, представляли до некоторой степени одно и то же лицо. У бронзовой маски гражданской войны два профиля, один— обращенный к прошлому, другой - к будущему, но оба одинаково трагические. Лантенак представлял первый из этих профилей, Симурден—второй; только горькая усмешка на губах Лантенака была покрыта тенью и мраком, а на роковом челе Симурдена сиял свет зари». Таково отношение романиста к обоим, как к двум связанным между собою аспектам (ликам) революции. Сама Вандея представляется ему в одно и то же время «и язвой, и славой эпохи, словом вместе и доблестным и мрачным».

— беспощадный террорист, Говэн доступен милосердию. Первый видит в революции операцию, производимую уверенною рукою, что не может обойтись без кроветечения. «Но, -возражает другой, -хирург спокоен, а люди, которых я вижу, увлекаются гневом». Для Говэна «свобода, равенство, братство—догматы мира и гармонии. Для чего, -спрашивает он, -придавать им страшный вид? Не следует,- говорит он еще, -делать зло, чтобы создавать добро. Нельзя ниспровергатьтрон и оставлять на месте эшафот. Кротким идеям не могут служить безжалостные люди». Говэн прибавляет, что он хочет проливать кровь не иначе, как рискуя своею. «Впрочем,- оговаривается он, -я умею только сражаться, я только солдат». Ему кажется, что «если не можешь прощать, то не стоит и побеждать», откуда он делает такой вывод: будем во время сражения врагами наших врагов, но после победы врах и становятся нашими братьями.

Симурден с неудовольствием слушает такие речи. «Берегись, Говэн!- предупреждает он его- Тыдля меня больше, чем сын. Берегись! » Но и в самом Говэне происходила борьба. Есть в романе особая глава, названная «Говэн в раздумьи». В чем же было это раздумье? «Он, -читаем мы здесь,- явился на суд перед кем-то. Перед чем-то ужасным. Перед собственною совестью. Говэн чувствовал, что все в нем колеблется. Самые непоколебимые его решения, самые неизменные намерения, все это колебалось в недрах его воли... Говэн республиканец, верил в республиканский абсолют. Теперь перед ним открывался другой абсолют, высшего порядка. Над республиканским абсолютом возвышался абсолют человеческий».

Вывел Говэна из душевного равновесия великодушный подвиг его деда, спасение ценою риска—невинных малюток от смерти в пламени Горевшего замка. Этот подвиг был чудом. «В то время, как велась земная борьба, велась и небесная. Страшное сердце, черствое сердце оказалось побежденным». Это Гюго говорит о старике-вандейце. Победили невинные дети. «Теперь,- продолжает он,- можно было сказать: нет, гражданская война не существует больше, нет ни варварства, ни ненависти, ни преступления, ни мрака; чтобы рассеять эти привидения, достаточно этой зари—детства. Никогда, ни в одной борьбе Сатана и Бог не проявлялись более отчетливо. Ареной этой борьбы была совесть».

«в которой же из них находится долг?» Оба, т. е. и Говэн, и Симурден, исполнили свой долг, как исполнял его и Лантенак. На суде над Говэном за то, что он тайно освободил своего деда, подсудимый сам обвинял себя. Будучи командиром, он должен был подавать всем пример, а потому пусть теперь судьи исполнят свой долг. Судьи и исполнили его: они приговорили Говэна к смерти.

Симурден: За видимым есть невидимое. Одно сурово, другое возвышенно. Под лесами варварства возводится дело цивилизации, республика абсолюта.

Говэн: Я предпочитаю республику идеала.

С.: Вне строгого долга нет ничего.

С: Я вижу лишь правосудие.

Г: А я смотрю выше.

С.—Что же выше правосудия?

В «Девяносто третьем годе» есть свой пафос, предметом которого является и Национальный Конвент. Автор созерцает его, как вершину высокой горы. Его «вера замирает в неподвижности лицом к лицу с этой вершиной». Для него «ничего более высокого не появлялось на горизонте человеческой жизни. Есть Гималаи и есть Конвент». Гюго видит его «в перспективе, на глу-" боком фоне неба, в ясной и трагической дали», как «грандиозный профиль самой французской революции». Это—целый дифирамб. «Быть чле-~йом Конвента, говорит он, между прочим, значило быть волною океана», и это он считает верным относительно «самых великих».

«В Конвенте присутствовала воля, которая Принадлежала всем и не принадлежала никому 1в частности. Этою волею была идея несокрушимая и безмерно великая, дующая в тени с высоты неба. Мы называем ее революцией». Таков, между прочим стиль Гюго, часто замысловатый, далекий от простоты. «. Когда эта идея проносилась, говорит он дальше о революции, она заставляла падать одного и поднимала другого; она уносила такого-то в своей пене и разбивала другого о свои подводные камни. Эта идея знала, куда идет, и толкала перед собою бездну. Приписывать революцию людям то же самое, что приписывать морской прилив волнам. Революция — Действие Неизвестного... События производят Расходы, расплачиваются люди. События диктуют, люди подписываются... Редактор этих великих страниц, грандиозный и мрачный, носит одни имя—имя Бога и одну маску—маску Судьбы. Перед этим талантливым нагромождением благодеяний и страданий», как Гюго называет революцию, им поднимается вопрос: «зачем?» Ответ дается в двух словах: „потому что" и только. Этот ответ того, который ничего не знает, есть в то же время ответ и того, который все знает. С другой стороны, Гюго считает порицание или хвалу людей в виду полученных результатов почти тем же, что «хвалить или порицать слагаемые цифры в виду полученной суммы. Чему суждено пройти, то и проходит; чему суждено дышать, то дышит. Вечная ясность не страдает от этих северных ветров. Истина и справедливость парят над революциями подобно тому, как звездное небо возвышается над бурями».

— воплощение революции. Гюго говорит о нем очень много, как историк, характеризуя партии и отдельных лиц, попутно рассказывая анекдоты, приводя остроты, повторяя шутки,—пестрая мозаика, составленная из фактов и сплетен. А сколько у него описаний, притом и идиллических, и трагических. Забавы детей, запертых в замковой комнате, где они чуть не сгорели, настоящая идиллия, а рядом описание жестокостей войны. Или вот прочтите сцену свидания Робеспьера, Марата и Дантона в кабачке на улице Павлина,—сцену большого исторического смысла, если, зная факты, в нее вдуматься.

И сколько брошенных мимоходом замечаний, катких афоризмов и метких сентенций вроде таких:

«В гражданской войне не бывает героев».

«Уметь различать движения, исходящие из вожделений, от движений, исходящих из принципов,—в этом заключается гений и добродетель всяких революций».

«Величие Конвента заключалось в том, что он отыскивал количество реального в невозможном ».

«В революциях нет ничего страшнее прямой линии».

«Преступлениям бывает лестно, когда во главе стоит добродетель».

«Завязка трагедии была создана гигантами, развязка—карликами».

«Не будем употреблять пламя там, где достаточно света».

«Нужно, чтобы добро было невинно».

«Увы! одна минута может осквернить целый век».

В романе Гюго вообще немало риторики, свойственной его произведениям вообще. В этом отношении на него похож один из крупнейших историков революции, каким был Мишле. Оба были романтиками, оба верили в народ, оба проявляли гуманные чувства и стремились внушить их своим читателям. И со стороны содержания взгляды Гюго кое в чем напоминают Мишле. И, быть может, особенно характерным было то, как в 1871 году, за три года до появления в печати «Девяносто третьего года», он отнесся к жестокости подавления парижской Коммуны, когда он «взывал к милосердию и клеймил закон возмездия».

1) Эта мысль встречается у Виктора Гюго не раз. В одном из своих стихотворных произведений (La guerre civile) он говорит о шуанах и республиканцах: «Братья, мы все сражались; мы хотели будущего, вы хотели прошедшего». Едва ли можно эти слова истолковывать в смысле индефферентизма, как это пришлось где-то читать.

2) Член Конвента, бывший его комиссаром в Вандее.

3) Известный вандейский генерал, одно время владевший о. Нуармутье на Атлантическом океане.