Приглашаем посетить сайт

История всемирной литературы. 19 век. первая половина.
Тертерян И. А. Романтизм

Тертерян И. А.

РОМАНТИЗМ

Романтизм — первое по времени возникновения новое художественное направление века — основывался на общекультурном сдвиге, захватившем все сферы общественного сознания и изменившем мировосприятие людей эпохи. Романтизм был ответом человеческого духа на движение истории, ставшее вдруг до осязаемости наглядным. В одну человеческую жизнь вместились изменения, раньше доступные лишь историческому изучению. «Преобразился мир» — такова лаконичная формула эпохи, данная Пушкиным. Эмоциональное переживание, а затем осмысление трагического опыта Великой французской революции играли решающую роль в генезисе романтического миросозерцания. Но и вне последующего исторического опыта: наполеоновских войн, национально-освободительных движений, развития буржуазных отношений и пауперизации народных масс, сопровождающей это развитие, победившей в Латинской Америке революционной Войны за независимость, наконец, нового социального обострения в Европе, приведшего к революциям 1830 и 1848 гг. — понять романтизм невозможно. В XIX в. в литературы разных стран и континентов приходили новые и новые поколения романтических писателей, поглощенные новыми, поставленными уже их временем, их действительностью социальными и духовными проблемами. Слова В. И. Ленина о XIX веке, который «во всех концах мира только то и делал, что проводил, осуществлял по частям, доделывал то, что создали великие французские революционеры буржуазии» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 38. С. 367), относятся прежде всего к социальной истории. Литература же воспринимала это объективное содержание социального развития сквозь призму современных ей политических, идеологических, теоретико-эстетических опосредований. Ощущение вовлеченности каждого отдельного человека и всего человечества в быстрое, вихревое историческое движение, ощущение, рожденное великой революцией, остается и пронизывает романтизм, вызывая к жизни искусство, чрезвычайно многообразное, но обладающее и некоторыми общими доминантами.

Периодизация романтического движения в каждой национальной литературе диктуется ходом исторических событий. С известной долей условности можно наметить общие закономерности: романтизм складывается во второй половине 90-х годов XVIII в. почти одновременно в Германии (Гельдерлин, иенская школа) и Англии (Блейк, Вордсворт и Кольридж); зачатки романтического миросозерцания во Франции сказываются уже в книгах Шатобриана («Опыт о революциях», «Гений христианства», «Атала», «Рене»), Жермены де Сталь («О литературе»), Сенанкура («Оберман»), появившихся в первое десятилетие XIX в. В странах, подвергшихся наполеоновской оккупации, заметной хронологической вехой стали 1806—1808 гг. — годы начавшегося сопротивления завоевателям. Общеевропейский характер носит граница между этапами романтического движения в начале или середине 10-х годов, вызванная подъемом национально-освободительной борьбы. В это время романтизм складывается в Италии и Скандинавских странах, зарождается в России, Испании, Португалии, Бельгии. Наконец, 30—40-е годы повсюду явственно выделяются как особый период в истории романтизма.

рационализм, хотя теоретические выступления романтиков пронизаны пафосом размежевания с предшественниками, отказа от ведущих идей Просвещения и ниспровержения всех норм и предписаний классицизма, все же на деле романтики больше взяли, чем отбросили из наследия XVIII в. Невозможно представить себе романтизм без руссоистской антропологии с ее культом чувства и природы, с идеей «естественного человека», сохраненной романтиками, без психологических открытий «Исповеди» Руссо и «Племянника Рамо» Дидро, без культурологических идей Вико и в особенности Гердера. На всем протяжении XVIII в. возникали явления, предвещавшие и подготавливавшие романтическое искусство.

Чрезвычайно широкий круг самых разнородных явлений, сближающихся лишь по тому признаку, что в них можно обнаружить предвестия либо зачатки романтических идей, подпадает под историко-литературное понятие преромантизма (предромантизма). То, что традиционно считается приметами романтического вкуса (жажда волшебного, загадочного, пугающего), входило в литературную и театральную моду еще в последние десятилетия XVIII в.

Но это вовсе не значит, что романтики не сделали никаких художественных открытий. Романтизм был настоящей революцией в искусстве, хотя при этом он использовал и уже введенные в духовный обиход элементы, по-новому их осмыслив и включив в свою неоспоримо оригинальную систему.

даже разными направлениями) внутри романтизма — революционного и реакционного, или прогрессивного и консервативного, или активного и пассивного, или социологического и психологического и т. п. — остается до сих пор дискуссионным. Вполне обоснованным представляется суждение Храпченко: «Думается, что деление это схематизирует реальный процесс развития романтической литературы; в ней наблюдается значительно более сложная внутренняя дифференциация». Ограниченность деления романтизма на два направления не только в том, что оно заслоняет общие свойства романтизма, но и в том, что затушевывается множество реальных разновидностей, возникающих на протяжении долгой истории романтического движения. Конечно, внутри романтизма сталкивались идейные тенденции (как это было и в других литературных направлениях). Политический рисунок этих столкновений бывал, однако, довольно сложным. Революционер по своим общественным устремлениям, Байрон высоко ценил консерватора по убеждениям В. Скотта. Тот в свою очередь, восхищаясь гением Байрона, не принимал его пессимизма и крайнего индивидуализма. Нередки и случаи политического поправения романтиков, в молодости отчаянных либералов (А. Сааведра), реакционно-националистических зигзагов творческого пути («Битва Германа» Клейста), «религиозного отречения» (по выражению В. М. Жирмунского) романтиков. Такие идейные отступления вносили заметные акценты в творчество. Всякий раз это было связано с конкретной исторической ситуацией, с расстановкой идеологических сил в стране и должно быть объяснено в национальном общественном контексте. В то же время многие основополагающие художественные идеи романтизма оттачивались и формировались, так сказать, объединяя людей противоположных политических взглядов. Главные эстетические установки «Гения христианства» Шатобриана и предисловия к «Кромвелю» Гюго близки. Те, кого часто именовали реакционными или консервативными романтиками, нередко глубоко понимали противоречия эпохи (Новалис, Гофман).

Во введении к настоящему тому обосновывается типология национальных романтизмов как самостоятельных художественных систем. Актуальность такой типологии в полной мере может быть выявлена лишь в рамках всемирной литературы, где возможны сопоставления межрегионального и межконтинентального порядка. Но в более тесных пределах Западной Европы должны быть отмечены различия между немецким, английским, французским романтизмом и португальским, бельгийским, голландским, датским, шведским. Испанский и итальянский романтизм представляет собой смешанный или переходный тип.

— искусство, на свой лад стремящееся к объективности, пытающееся понять и уловить характер всемирного развития. Громадное влияние на первое поколение романтиков, и не только немецких, но и английских (во многом благодаря критической и теоретической деятельности С. Т. Кольриджа) и — опосредованно — французских (известны дружеские отношения Ж. де Сталь с А. В. Шлегелем), оказал Шеллинг: его философия тождества духа и природы, субъекта и объекта давала теоретическое обоснование стремлению к объективности. «Абсолютная объективность дается в удел единственно искусству. Искусство же позволяет целостному человеку добраться до этих высот, до познания высшего...» — писал молодой Шеллинг. «Познание высшего» (т. е. универсума в его движении) требовало не анализа, раздроблявшего целое на механически соединяемые части, но синтеза: отсюда у Шеллинга и близких к нему немецких романтиков иенской школы апология универсальности искусства, в идеале обнимающего художественное и философское познание.

Идея синтеза, взаимосвязи и взаимозависимости всего сущего, перенесенная на социально-историческую почву, стала одним из основополагающих открытий реализма XIX в. Эта идея сложилась в реализме под воздействием эпохи, но не без посредующего влияния романтической концепции искусства. Отсюда же и чрезвычайно важная для романтической эстетики идея органической формы, развитая А. В. Шлегелем, подхваченная Кольриджем: произведение искусства должно, подобно творению природы, рождаться и развиваться, повинуясь заложенному в его замысле импульсу, единое и неделимое на форму и содержание. Таким, по мнению романтиков, было символическое искусство мифологического типа. Одна из определяющих черт романтизма — осознанное стремление к созданию обобщенных символических образов. Романтиков привлекали мифы: библейские, античные, средневековые, фольклорные — и они их многократно переосмысляли и обрабатывали. Но главное — они хотели дать свои образы-мифы. «Мы можем утверждать, что всякий великий поэт призван превратить в нечто целое открывшуюся ему часть мира и из его материала создать собственную мифологию... Достаточно вспомнить „Дон Кихота“, чтобы уяснить себе понятие мифологии, созданной гением одного человека», — наставлял романтиков Шеллинг, детально разработавший теорию литературного мифотворчества. И не только гениальным художникам романтизма удавалось создать новую мифологию (Старый Мореход Кольриджа, Каин, Манфред и Корсар Байрона, Моби Дик Мелвилла, Квазимодо Гюго), но и менее крупные литераторы нередко добивались успеха, оставив символические образы, отпечатавшиеся в сознании нескольких поколений (Мельмот Мэтьюрина).

«гигантомания» романтиков обязана своим происхождением совокупному воздействию исторического процесса и философских идей, писатели поверяли теоретические постулаты живой, текущей на их глазах историей. Новалис писал, конкретизируя идею литературного мифотворчества: «Роман — это есть история в свободной форме, как бы мифология истории... Ничего нет романтичнее того, что обычно именуется миром и судьбой. Мы живем в огромном (и в смысле целого, и в смысле частностей) романе. Созерцание происшествий вокруг нас. Романтическая ориентация, оценка и обработка материалов человеческой жизни». Романтическая оценка и обработка — это и есть символизация. Реальная история — «мир и судьба» — настолько бурна, катастрофична и неожиданна, что требует монументальных образов и может быть адекватно воплощена только в символических образах мифологического масштаба. «Мы живем во времена гигантских, преувеличенных масштабов, когда все, кто мельче Гога и Магога, кажутся нам пигмеями», — пишет в 1822 г. Байрон В. Скотту. А Э. Делакруа заносит в 1824 г. в дневник свое намерение: «Начать зарисовывать как можно больше моих современников... Людей нынешнего времени — в духе Микеланджело и Гойи».

Имя Гойи названо здесь рядом с Микеланджело по праву: картины Гойи, в особенности «Атака мамелюков 2 мая 1808 г.» (ок. 1814 г.) и «3 мая 1808 г. Расстрел повстанцев» (закончена к 1814 г.), являются в полном смысле слова образцами романтической «обработки» текущей истории; они хроникальны, в них точно запечатлены и реальные события, и типы участвовавших в событиях людей, но при этом эмоциональное напряжение линии и цвета таково, что изображенное вырастает до размеров «Гога и Магога» — до вселенского символа Восстания.

Подчеркивая мифологизирующий момент в романтической эстетике, не следует забывать, что это была мифологизация или символизация текущей действительности. Не только произведения романтиков на современные темы («Паломничество Чайльд Гарольда» Байрона, «Гиперион» Гельдерлина, «Германия. Зимняя сказка» Гейне), но и исторические романы, поэмы и драмы («Ян Жижка» и «Альбигойцы» Ленау, все романы и драмы Алмейды Гарретта), и философско-фантастические сочинения («Эликсиры сатаны» Гофмана, «Атта Тролль» Гейне) пронизаны особой стихией, которую А. А. Елистратова вслед за Байроном удачно назвала «поэзией политики». Видный исследователь романтизма Ж. Барзэн также утверждает: «Освоение реальности было фундаментальной задачей романтического искусства... В целом не было еще никогда группы писателей, столь упорно интересующейся фактом, как романтики». Формы вторжения современности в литературу многочисленны — авторские отступления, полемические выпады, аллюзии. Здесь проходила «линия фронта», разделявшая романтиков в той или иной национальной литературе на враждующие лагери, обычно консервативный и либеральный. Критерии отбора современного материала зависели от мировоззрения автора, его общественной позиции, но сама способность романтического произведения вбирать в себя «злобу дня», сплавлять ее с самыми грандиозными символическими обобщениями, с вечными вопросами бытия, видеть прошлое в свете дня нынешнего, а нынешнее — в свете прошлого — эта способность принадлежит к коренным свойствам романтического сознания.

—40-е годы складывается романтический социальный роман (Ж. Санд, Э. Сю, В. Гюго и их подражатели в других европейских странах). Ф. Энгельс назвал «это новое направление среди писателей» «полной революцией» в романе, так как героем подобных произведений стал «бедняк, презираемый класс, чья жизнь и судьба, радости и страдания составляют содержание романов» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 1. С. 542). Романтический социальный роман разоблачал буржуазную эксплуатацию, лицемерие правящих классов, коррупцию правосудия и в конечном счете несправедливость всего общественного устройства. Творцы социального романа, в особенности Жорж Санд, испытали сильнейшее воздействие утопического социализма. В то же время они стремились не к анализу, а к символизации социальных противоречий в обобщенных образах кроткого страдания, плебейской гордости, олицетворенной справедливости.

— обе эти важнейшие черты романтического художественного сознания, рожденные стремлением к объективности, к отражению исторического движения, казалось бы, находятся в трудноразрешимом противоречии. Но историзм романтиков таков, что это противоречие преодолевается. Как уже было сказано, отправным пунктом романтического историзма было осмысление Великой французской революции и начавшейся с нее эпохи. Ни события революции, ни ее результаты не отвечали чаяниям тех, кто приветствовал ее приход. А те, кто изначально отрицал благодетельность революционных потрясений (например, В. Скотт), укреплялись в своих худших опасениях. Оттого движение истории воспринималось как внеразумное, не только обманувшее просветительские ожидания, но и вообще неуловимое для рационального анализа и предвидения. Это не означало для романтиков, что историческое движение хаотично и бессмысленно; подобная идея, столь укоренившаяся в западном искусстве XX в., лишь изредка брезжит в романтизме («Семейство Шроффенштейн» Клейста). Романтикам скорее свойственна вера в некую провиденциальную закономерность, не поддающуюся рассудочному познанию, но доступную человеку благодаря более высокой способности — воображению. В теоретическом плане романтики нередко расходились в оценке соотношения обоих начал — разума и воображения: Байрон, например, отстаивал в полемике с Шелли классицистический примат разума (отмечено Н. Я. Дьяконовой). Но на практике символизация, основанная на воображении, играла важную роль в историческом мышлении не только романтических писателей, но и романтических историографов.

Вслед за Гердером романтическая историография и рука об руку с ней исторический роман разрабатывали идею истории цивилизации как сменяющихся эпох, ставящих и разрешающих свои задачи. В преддверии романтизма Гердер высказал мысль, что каждая нация имеет свой внутренний мир — «живую картину образа жизни, привычек, потребностей, своеобразия земли и небес» — и что сопоставление друг с другом этих картин, возможное благодаря поэзии, позволяет глубже узнать народы и эпохи, чем сухая и обманчивая история. Продолжая эту мысль, романтики первыми начали разрабатывать национальную типологию («О Германии» и «Коринна» де Сталь, «Письма из Испании» Х. М. Бланко Уайта). Романтики стремились воспроизвести не только внешние приметы, так называемый «местный колорит», но и дух различных эпох и национальных культур: особенности понятий, чувств, верований и поведения людей. При этом они опирались на все доступные науке того времени данные, смело дополняя их воображением. «Дайте мне факты, а воображения мне хватит своего...» — писал В. Скотт.

Романтическая историография и эстетика разработали специальные категории, определяющие роль воображения в историческом мышлении: «дивинация» (угадывание) у Тьерри, понимание у Шлейермахера. На первых порах романтизм осознавал себя в чужом: для де Сталь романтизм — это германский дух и германское искусство; для Шлегелей — это испанское искусство и Шекспир; для первых испанских теоретиков романтизм — это миросозерцание народов Северной Европы. Вживаясь в чужой художественный мир, романтики создали и лелеяли «своего« Шекспира, «своего» Сервантеса, «своих» Данте и Тассо. Способность воссоздания целостного образа иной культуры характерна для романтизма: в сознании многих поколений читателей отпечатались романтический эллинизм, романтический ориентализм, романтическое средневековье и т. п. Целостность таких национально-исторических «картин мира» вовсе не означает идиллической бесконфликтности: напротив, в каждой эпохе романтики видели внутренние противоречия; известно, что романтическая историография открыла в истории борьбу классов. Некоторые эпохи в особенности привлекали внимание романтиков размахом и напряженностью конфликтов. Так, европейское средневековье влекло отнюдь не только консервативно настроенных писателей, тоскливо вздыхающих по моральному единству феодального общества; не менее часто обращались к средневековью романтики, искавшие в истории драматических столкновений, восстаний и бунтов, свободных проявлений народной удали и молодости наций (поэмы Ленау, исторический роман «Арка святой Анны» Алмейды Гарретта, эпическая поэма «Сага о Фритьофе» Тегнера).

М. М. Бахтин обратил внимание на особый характер времени у романтиков — они всегда вносят в изображение нечто «призрачное, жуткое и безотчетное». Прекрасно воплощено это чувство отделенности прошлого, одиночества в одном из излюбленных мотивов живописца немецкого романтизма К. Д. Фридриха — «Могила гунна». В многочисленных сходных образах руин, заброшенных замков, памятников старины, подавляющих своим величием окружающее, передано это ощущение разрывов во времени, непредсказуемости хода времени. Романтики еще были не в состоянии уяснить причины и механизм смены эпох. Отчего прошлое уже прошло? Как и когда наступает момент прощания с эпохой? Этими прямо поставленными или подразумевающимися вопросами нередко начинаются и заканчиваются исторические повествования романтиков. Как историографы пытались вывести абстрактный закон истории (сен-симоновская идея «избранных народов», теория чередования «органических» и «критических» эпох), так и художники пытались воплотить в образах-символах некий абстрактный закон исторического движения. Энгельс подверг глубокой критике распространенную романтическую версию исторического процесса, делившую «человечество на два скопища — овец и козлищ, правящих и управляемых, аристократов и чернь, господ и простаков...» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 1. С. 595). Были, разумеется, и куда более проницательные истолкования исторического процесса (повесть «Михаэль Кольхаас» Клейста, глубоко исследовавшая диалектику революционного насилия). В целом поиски закономерности этического порядка приводили к тому, что некоторые произведения романтиков на историческую тему скорее могут быть названы философскими, нежели собственно историческими (новеллы Клейста). Но сверхзадачей всех толкований было обнаружение некоей этической закономерности, неизбежно торжествующей в истории. Поэтому Гёте подчеркнул у Карлейля «духовное и нравственное ядро как самое важное».

добивавшихся национального объединения (Италия) или государственной независимости (Норвегия).

Исключительно велико в этой сфере значение творчества В. Скотта, создавшего своего рода образцовую структуру исторического романа. В этом романе вырабатывалось новое видение истории, при котором разрушалось стереотипно-контрастное распределение ролей, реалистически трактовалась психология персонажей, а главное — смысл исторического события определялся на основе социальной реальности.

Хотя в позднем романтизме немало было примеров того, как структура клишировалась беллетристами в разных странах: заимствовались сюжетные положения, «ролевые маски» персонажей, приемы описаний быта и т. п., все же влияние В. Скотта было чрезвычайно благотворным, так как помогло писателям художественно освоить собственный исторический материал, снабдило их литературным инструментарием для воплощения коллизий национальной истории. (Это, однако, не означает, что В. Скотт вполне изжил этическую метафизичность, свойственную романтикам.)

Художественно-исторический метод В. Скотта был наиболее прогрессивным, но не единственным. В первое десятилетие века, еще до выхода знаменитых его романов, сложился исторический роман в Германии (замысел «Хранителей короны» А. фон Арнима относится к 1806 г., а первый том этого романа вышел в 1817 г.). Здесь сведения, добытые из исторических хроник, сплавлялись с фольклорными преданиями, сюжет и персонажи носили легендарный характер, создавалась даже полусказочная атмосфера. Позже, в полемике с В. Скоттом, А. де Виньи обосновал и представил в «Сен-Маре» другой вариант исторического романа, отличающийся остротой этической проблематики и открытым подчинением исторического материала доказательству нравственной идеи («Идея — это все. Имя собственное — лишь иллюстрация и подтверждение этой идеи», — писал Виньи). На свой лад претворил уроки В. Скотта итальянский писатель А. Мандзони в «Обрученных»; его герои — не крупные деятели прошлого, а народные массы, испытывающие тяжкий гнет исторического процесса.

понять законы целого — природы, общества, исторического процесса — и включиться в него. Старый Мореход в поэме Кольриджа не только оплачивает нечеловеческими страданиями свое приобщение к мировой гармонии, но и старается поделиться обретенной мудростью с другими людьми, гостями на «брачном пире» жизни. Не менее ярко выражено это стремление слиться с природой и человеческой общностью в ранней лирике Вордсворта, в творчестве Гельдерлина, в прозе и лирике Новалиса.

— это «единственная форма, в которой то, что исходит или должно исходить от субъекта, самым определенным образом от него отделяется и объективируется». Романтическая ирония выковывается именно в том качестве, в каком трактовал ее впоследствии К. Маркс, — «в качестве диалектической ловушки» (Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений. М., 1956. С. 198) для обыденного здравого смысла, в качестве средства преодолеть субъективную ограниченность миропонимания.

Общественное развитие, однако, усугубляло противоречия между личностью и обществом. Романтизм, не обладая инструментарием для анализа этих противоречий, был не в состоянии правильно оценить их в социально-исторической перспективе; в лучшем случае он возлагал надежды на отдаленное и смутное будущее. Резкая и многосторонняя критика буржуазного общества со всей его суммой социальных и духовных зол в настоящее время детально выявлена в творчестве практически всех крупных романтиков. Вместе с тем неприятие общественного развития приводит к специфическому состоянию романтического бунта. Связный и движущийся «органический» для первых романтиков мир распадается на застывшие, холодные антитезы. Романтическая ирония, вместо того чтобы быть ловушкой для пошлой рассудочности, становится ловушкой для истины, демонстрируя якобы ущербность и несостоятельность любой реальной данности. Возникает такая сугубо романтическая особенность, как двоемирие, точно охарактеризованное Гегелем: «С одной стороны, духовное царство, завершенное в себе... С другой стороны, перед нами царство внешнего как такового, освобожденного от прочного единства с духом».

Шеллингианский «целостный человек», которого можно назвать «искателем» или «энтузиастом» (таков герой Гельдерлина, раннего Тика и Вакенродера, Новалиса, ранней поэзии Вордсворта и Кольриджа, таким и позже остается герой Клейста, Шелли и многих других), сменяется героем «отчужденным», расщепляется на одинокого мечтателя, непризнанного художника, разочарованного скитальца, отчаявшегося бунтаря, холодного нигилиста, испытывающего «любопытство к злу» (по выражению А. де Мюссе). Иногда превращение искателя-энтузиаста в преступника и изгоя показано в ретроспекции: например, в «Жане Сбогаре» Ш. Нодье при помощи записной книжки героя. Это отчуждение, характерное уже для шатобриановского Рене и сенакуровского Обермана, запечатлено в байронизме как интернациональном литературном явлении. Отпавший и противопоставленный миру герой идеализируется, его недовольство жизнью обретает характер «мировой скорби», его субъективность разрастается и подчас грозит заслонить собой все человечество. Вот это отпадение, бунт, разлад между субъектом и не соответствующим высоким требованиям субъекта, но навязывающим ему свои правила миром настолько ярко воплощены романтиками, что обычно представляются фундаментальной и чуть ли не единственной темой романтизма. Однако сами романтики подчеркивали, что они отвернулись от реального мира лишь после крушения надежд на активную деятельность в согласии с мировым общественным прогрессом. «... Восторженные умы, люди с пылкой, страждущей душой, ощущавшие потребность в бесконечном ‹...› замкнулись в болезненных видениях...» — писал А. Мюссе.

типа Мельмота, Медарда («Эликсиры сатаны»), байроновских Манфреда и Каина, «саламанкского студента» Эспронседы. Значительность и привлекательность таких натур коренится в той самозабвенной готовности, с какой они исследуют зло как путь к достижению полноты жизни и расплачиваются за неверный выбор пути. Вообще, романтизм разграничивает два вида зла и соответственно два типа персонажей, воплощающих зло: зло бытовое, пошлое, всецело принадлежащее эмпирическому миру, иными словами — зло буржуазное, и зло, принадлежащее «духовному царству» и коренящееся в гордыне ума, воли, таланта и даже гордыне справедливости (в такое зло обращается деятельность Михаэля Кольхааса у Клейста).

Для того чтобы точнее оценить характер романтического бунта, надо присмотреться к личности романтического героя. Большое влияние на представление романтиков о личности оказала философия Фихте с ключевой идеей абсолютного «я» и его внутренней свободы: правда, романтики превратили абсолютное «я» Фихте в индивидуальное «я» (см. П. П. Гайденко).

— основа романтической личности: душа романтика не вибрирует в ответ на все призывы реальности, а лишь отзывается немногими сильными звуками. Страсть может соединяться с ледяным равнодушием, ум романтика нередко «охлажденный». Гёте подчеркнул страстность как определяющую черту нового человека: «Воление, превосходящее силы индивидуума, — порождение нового времени». Всепоглощающие, доводящие до одержимости страсти нуждаются для своего проявления в свободе.

Романтический герой выбирает свободу в широком спектре смыслов: от свободы общественно-политической до свободы художнической. Гражданскую свободу воспевали писатели-революционеры, либералы, участники освободительных движений в Европе и Америке. А у писателей, придерживавшихся консервативных общественных взглядов, была своя апология свободы, вернее апология своей свободы: идею этой свободы они развивали в метафизическом плане (впоследствии эти размышления были подхвачены экзистенциальной философией) и в социальном (в будущем эти построения привели к выработке доктрины так называемой христианской демократии).

борьба с которой переходит в космический, богоборческий бунт (эта тема воплощена Байроном, Эспронседой). Беспредельная свобода — тайна отчужденного, байронического героя: никогда точно не известно, что именно исторгло его из среды людей, каких ограничений свободы не смог он снести.

Но самая главная, поистине конституирующая черта романтической личности, самая болезненная ее страсть — воображение. Жить воображением для нее привычнее, чем жить реальностью; и тот, кто этого не может, в ком спит воображение, тот никогда не вырвется из эмпирического царства пошлости. Это убеждение не сводится к популярному литературному мотиву, оно — одно из кардинальных черт духовной культуры эпохи. Александр Гумбольдт, чья деятельность и сочинения, безусловно, повлияли на миросозерцание современников и кто сам был в полном смысле слова «человеком-эпохой», так комментировал письмо Колумба: «Оно представляет необыкновенный психологический интерес и с новой силой показывает, что творческое воображение поэта было свойственно отважному мореплавателю, открывшему Новый Свет, как, впрочем, и всем крупным человеческим личностям».

Воображение в духовной структуре романтической личности не равнозначно мечте. Эпитет «творческое», в котором слышится отголосок фихтевского учения о «продуктивном воображении», не обязательно относится лишь к искусству (это очевидно из высказывания Гумбольдта). Слово «творческое» придает воображению активный, целеполагающий, волеизъявительный характер. Романтической личности свойственно воображение, замешенное на волении, а значит, и кризис воображения, «ярость при виде несоответствия между его возможностями и замыслами», по определению Байрона, мучительно переживаемая чередой романтических персонажей, начиная с сенанкуровского Обермана. Это кризис жизнестроительной программы романтизма.

— исповедальных, мемуарных, памфлетных, даже юридических (см. Л. Мегрон). Попытки ее осуществления были многообразны — от решительных и подчас героических жизненных поступков до эксцентричного бытового и литературного поведения, создания стилизованного духовного автопортрета и в письмах и других документах. Несколько поколений молодых людей, выросших в атмосфере романтизма, «занимались моделированием своего исторического характера в самой крайней форме, в форме романтического жизнетворчества — преднамеренного построения в жизни художественных образов и эстетически организованных сюжетов» (Л. Гинзбург). Сама идея жизнестроения была подсказана историческим процессом: ведь казалось, что история творится энергией и человеческим величием таких людей, как Наполеон или Боливар — два архетипа романтического характера. Многие другие реальные личности эпохи (Риего, Ипсиланти, Байрон) также служили моделями романтического жизнестроения.

(«Из жизни одного бездельника» Эйхендорфа), либо вновь вспыхивая у писателей, в той или иной степени связанных с утопическим социализмом (Жорж Санд).

Жизнетворчество было проявлением утопизма, имманентно присущего всему романтизму. Крах жизнестроения лишь усиливал утопическое начало, переводя все упования из реального в сугубо идеальный план. Романтизм создал грандиозную и многообразную утопию — утопию красоты, утопию личной активности и самодостаточности суверенной личности, утопию национального единства, утопию человека и природы, утопию идеальной революции («Восстание Ислама» Шелли). Буржуазная действительность была романтиками утопически «упразднена» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 16. С. 24) в том смысле, в каком Маркс говорил о Прудоне, только художественными, а не теоретическими средствами. Спектр художественных решений был весьма широк: от утопий, романтической иронией превращенных в художественную игру («Повелитель блох» Гофмана), до утопий, окрашенных отчаянием несбыточности. Экзотичность, которую нередко трактуют как «бегство от реальности», в большинстве случаев служила способом переключения изображаемого в утопический план; всевозможные пираты, разбойники, авантюристы (персонажи Эспронседы, Гюго, «неистовых романтиков») — воплощения неукротимой личной активности.

Многим из романтических утопий была суждена долгая жизнь: их влияние ощутимо до наших дней. И хотя романтические утопии дали импульс творческой разработке фундаментальных и для XIX и для XX в. идей (например, идеи национального единства или идеи самодостаточности личности), многие из них внутренне противоречивы. Обожествление красоты не свободно было от демонического ореола. Все же для романтиков (Гельдерлин, Шелли, Китс) решающим было тождество красоты и добра, в то время как нереалистическими течениями конца XIX в., подхватившими романтическую утопию красоты, этическая оценка затушевывалась, а то и вовсе утрачивалась, что приводило к допущению аморализма красоты.

Искажалась некоторыми продолжателями на рубеже XIX—XX вв. в разных странах Европы и национальная утопия, очень рано зарождавшаяся в романтизме (см. последнее письмо Гельдерлина к Белендорфу от 1802 г.). Идея внутринационального единства впоследствии выявила свою утопичность, так как нации вступили в пору усиления и ожесточения классовой борьбы. Элементы национально-консервативной утопии, в особенности у некоторых немецких и испанских романтиков («Битва Германа» и отдельные стихи Клейста, баллады Шваба, «миф о Барбароссе» у Арнима; некоторые легенды Соррильи), могли быть и были использованы на рубеже веков для реакционно-националистических построений. Но романтическое стремление жить и петь «в согласии с нашим национальным духом» (Гельдерлин) помогало искусству сохранить свою великую ценность — национальную самобытность, идею национального характера, «народного духа». Огромное значение в этом плане в Германии имела деятельность филологов и писателей братьев Гримм, гейдельбергской группы романтиков, Уланда; в Испании — А. Дурана, издававшего народный «Романсеро», А. Сааведры и Х. Соррильи, обрабатывавших фольклорные темы и подражавших народному романсу; в Ирландии — Т. Мура; в Швеции — Э. Тегнера; в Дании — Н. Грундтвига; в Финляндии — Э. Лёнрота.

«Гиперионе», создав экспериментальные фабульные ситуации, проверил разные варианты романтического понимания общественной активности (революционер-заговорщик, «учитель жизни» и т. п.) и в каждом из них обнаружил губительное противоречие, практическую и нравственную несостоятельность. Утопия самодостаточности личности — а эта идея, безусловно, носила утопический характер — вызывала скептическую трактовку буквально с момента возникновения. Именно из рядов романтиков раздавались предостерегающие голоса. «... Мне приходится почти опасаться, что в этом стремлении обходиться только самим собою, без родины, без времени, человек... превратится в ничто и исчезнет», — пишет Л. Тик в новелле «Жизнь поэта». С ощущением непрочности романтических утопий часто связано обращение к христианской этике (Шатобриан, Ламартин, затем Ламенне, Киркегор). Совсем иной характер носит критика хищнических устремлений отчужденного, байронической складки героя в статье испанского романтика М. Х. де Ларры о пьесе А. Дюма «Антони»: Ларра основывается на ценностях просветительского порядка и призывает к разумному самоограничению личности во имя общих интересов. Горячо боролась с необузданным индивидуализмом и Жорж Санд, создавая в противовес ему утопию личной активности, вдохновленной альтруистическими идеалами общего блага и нравственного совершенствования.

Романтизм зачинался с ниспровержения рационалистической эстетики классицизма. Конечно, не во всех странах полемика между романтиками и классицистами переходила в открытые схватки, как это было в Париже 25 февраля 1830 г. — в памятный для истории литературы день премьеры драмы В. Гюго «Эрнани». Но повсюду романтики порывали с нормативностью классицизма: с резким разграничением высокого стиля и низкого, трагизма и комизма, с идеалом красоты возвышенной, благородной и спокойной, с требованием определенности и внутренней непротиворечивости каждого жанра, обладающего своим набором предписаний (драматургические «три единства» и т. п.), с обязательной проверкой, которой подвергают художественный образ рассудок и здравый смысл. Классицистические нормы мешали романтикам, поскольку казались им условными, неестественными, насилующими прихотливое течение жизни. Требование естественности — не элементарного, доступного здравому смыслу правдоподобия, а следования настоящей, непредвиденно развивающейся жизни — главенствует практически во всех романтических манифестах. О естественности говорят братья Шлегели, Вордсворт, Виктор Гюго (в частности, в предисловии к драме «Кромвель») и др. Э. А. По хвалит Шелли за то, что тот лишен аффектации, естествен. Байрон в письме высмеивает одного из своих критиков, который «возражает против быстрого чередования смешного и серьезного... он образно говорит, что «мы не можем одновременно мокнуть и обжигаться»».

Вместе с тем в основании романтической эстетики лежало и другое требование, казалось бы в корне противоречащее требованию естественности, жизненной правды. Это установка на максимальную экспрессивность, осознанный приоритет выразительности над изображением. «То, что делает людей гениальными, или, вернее, то, что они делают, заключается не в новых идеях, а в одной ими овладевшей мысли, что все, до сих пор сказанное, недостаточно сильно выражено», — пишет Делакруа. Торо именует это качество «экстравагантностью» и считает, что именно в экстравагантности — истина искусства. Гюго в том же предисловии к «Кромвелю» называет искусство «концентрирующим» зеркалом. Ради экспрессии романтики резко распределяют свет и тень, строят всю образную систему на подчеркнутых контрастах, деформируют очертания и нарушают правдоподобие. Естественность и экспрессия создают то диалектическое противоборство, из которого каждый романтический художник выходил — всякий раз на свой лад — победителем или побежденным. В позднем романтизме равновесие этих двух сил заметно нарушалось либо в сторону правдоподобия (Бюхнер), либо в сторону экспрессии, отчего страдала естественность и нередко исчезала жизненная правда. (Особенно это относится к французскому «неистовому романтизму» 30—40-х годов.)

Романтическая образность определяется взаимодействием этих двух факторов. Гротеск, построенный на безудержной фантастике, максимально эффективен, когда фантастичность оттеняется точно воспроизведенной бытовой средой: как у Гофмана, Шамиссо, Мэтьюрина, в популярной у романтического читателя повести Полидори «Вампир» (по устному рассказу Байрона).

истории романтизма существовал особый жанр, воспринятый у предшествующей литературной эпохи и переданный последующей — реалистической. Это бытописательный очерк, именуемый в ряде стран «физиологическим», а в испаноязычных странах — костумбристским (от исп. costumbre — обычай). Бытописательный очерк сложился в Испании в XVII в., был воспринят и развит английскими публицистами Стилом и Аддисоном и занял видное место в просветительской литературе (Мерсье, Ретиф де ла Бретон). В первой половине XIX в. бытописательный очерк был чрезвычайно популярен: его культивировали так называемые «лондонские романтики», в особенности Ч. Лэм, затем молодые Диккенс и Теккерей, повсюду читали и переводили «Отшельника с Шоссе д’Антэн» француза Э. Жуи, издавались многочисленные подражания знаменитому сборнику «Французы глазами французов», замечательная группа костумбристов работала в Испании. Очерк в разных пропорциях сочетал просветительскую традицию (сатирическое осуждение «неразумных» обычаев, установка на исправление и очищение нравов), романтическое бытописание (любование всем живописным, национально самобытным) и зачатки реалистического исследования жизни. Здесь отрабатывалось новое понимание быта как сферы сущностного, социально значимого. Здесь по-новому оценивалась роль наблюдения жизни в творческом процессе. Однако физиологический (или костумбристский) очерк, став явлением пограничным, переходным, отнюдь не был еще реалистическим. Удельный вес романтического бытописания был еще очень велик. И это сказывалось в настойчивом стремлении соединить естественность, «правду жизни», которая обнимала и «местный колорит», и точность всевозможных описаний вещной среды с повышенной экспрессивностью. Внимание романтиков, как правило, приковано к «оригинальному» в людях и в быте: к чудачествам и сумасбродствам, к нелепым или жутким поверьям и обычаям. Переход к реализму в бытописании начинается, когда оно расстается с утрированной внешней характерностью и передает типичное, социально значимое, причем не только во внешних, бросающихся в глаза проявлениях.

нравоописательная, фольклорная (и зачастую все это одновременно, как в поэмах Гейне, Эспронседы, Шелли, Ленау) — вообще была создана наново. Романтическая драма творилась благодаря обращению к традиции предпредшествовавшей — к Шекспиру и испанскому театру Золотого века, прежде всего к Кальдерону. Но и влияние драматургии Шиллера и Гёте (в особенности «Фауста», но также «Геца фон Берлихингена»), да и других образцов штюрмерской драмы, было чрезвычайно велико. Принципиально важным для романтиков было сращение лирического с драматическим: возникали своего рода «драматические поэмы» (Байрон, Шелли, Эспронседа), а в драмах монологи пропитывались лиризмом, выражая, по словам Т. Готье, «порывы души ввысь, за пределы сюжета, к тем окнам, распахнувшимся из драмы в поэзию, которые мы так часто видим у Шекспира, Кальдерона, Гёте...».

Проза романтизма развивалась по многим жанровым руслам, на основании весьма разнородных традиций. Романтизм использовал и классическую новеллу, и рыцарский роман (его влияние ощутимо в авантюрном романе типа «Графа Монте-Кристо» Дюма-отца), и многие характерные элементы плутовского романа, и восточную сказку рококо, и другие повествовательные жанры недавнего и более отдаленного прошлого. Для немецких романтиков сохранял свою актуальность тип «романа становления», высшим образцом которого была гётевская дилогия о Вильгельме Мейстере. И даже Новалис, резко критиковавший «Вильгельма Мейстера» за то, что Гёте в нем упраздняет романтическое двоемирие и ведет речь только «об обычных человеческих делах», все-таки считал книгу Гёте «чистым видом романа», т. е. в определенном смысле моделью для дальнейших творческих трансформаций. Исторический роман, существовавший в предшествовавший период, был кардинально переработан и с периферии системы жанров продвинулся в ее центр.

Образная мысль в поэзии романтиков движется меж двух противоположностей: бренность и вечность, настоящее и прошлое, текучее и неподвижное, видимое и невидимое, шум города и шум моря, высоты и низины, парение и падение — таких оппозиций романтическая поэзия создала множество.

«проблематичным». Герой не только и даже не столько действует, сколько наблюдает за собой и анализирует себя и в то же время становится объектом анализа либо со стороны других персонажей, образующих как бы внимательную аудиторию, либо со стороны автора. Это, по словам П. Барбериса, «нечто вроде досье героя, непохожее ни на какие другие формы повествования». Оригинальность этой структуры еще и в том, что она жанрово не ограничена. Проблематичный герой романтизма возможен и в романе, и в повести, и в драме, и в поэме, и даже в небольшом очерке-эссе.

Повествование такого типа возникло не на пустом месте: непосредственное и могучее воздействие оказала «Исповедь» Руссо. «Руссо разработал два метода, основополагающих для позднейшего психологизма. Это — бесконечная дифференцированность душевных движений и в то же время их совмещенность, противоречивое их сосуществование» (Л. Гинзбург). Романтики разрабатывали преимущественно второй метод, оттого психологический рисунок романтического героя может показаться несколько упрощенным по сравнению с душевной жизнью героя «Исповеди». Романтики фиксируют внимание прежде всего на совмещении полярных состояний: страсти и холодности, возвышенных и низменных желаний и т. п. Но зато в романтическом герое всегда ощущается некоторый «остаток», недоступный анализу, непроницаемая глубина.

— загадочность и неисчерпаемость личности. У Руссо человек обычно бессилен перед самим собой. У Клейста он могучий господин самого себя — ибо властен вызвать в себе другой голос, его душа суверенна и в самой себе обретает силы для неожиданного и поражающего взлета. Принц Гомбургский и Пентесилея — прямые предшественники персонажей Достоевского с их немыслимыми духовными падениями и взлетами. Настойчивый интерес романтиков к глубинному и невидимому в человеческой психике приводил их к фактам психической патологии: раздвоения личности, галлюцинаторного безумия. Нередко эти факты трактовались в мистическом и демоническом плане (некоторые новеллы Гофмана из «Серапионовых братьев»), но романтизм наметил и подлинно гуманистическую трактовку душевной болезни («Локарнская нищенка» Клейста, где галлюцинация есть следствие укоров совести, или «Войцек» Бюхнера, где безумие персонажа лишено какого бы то ни было демонического ореола и провоцируется нестерпимым социальным угнетением).

В целом романтический психологизм есть шаг вперед, сделанный литературой на пути постижения диалектики души, — без него был бы невозможен реалистический анализ: «... реализм, не прошедший через романтизм, отличается известной абстрактностью и схематичностью» (В. Жирмунский). Понимание преемственности этих двух методов не умаляет новаторства и самостоятельной ценности каждого из них, а, напротив, позволяет точнее их определить.