Приглашаем посетить сайт

Гарин И. И.: Ницше.
Гарин И. И.: Ницше.

Да, я знаю, кто я,
Я, как пламя, чужд покоя,
Жгу, сгорая и спеша.
Охвачу- сверканье чуда.
Отпущу - и пепла груда.
Пламя - вот моя душа.
    Из Цвейга

Есть еще один эпиграф, самый короткий и выразительный: Transcendere! Преступить пределы! Или такой: "О, Заратустра, плоды твои зрелы, но ты не созрел для плодов твоих!"

Почему столько внимания я уделю низвергателю разума - мыслителю, бросившему вызов мысли. Почему? Потому, что мы изучаем не историю мысли, но человека в мысли: рождение, перевоплощение, метаморфозы, смертные крики, Небытие. Потому, что сама его жизнь есть миф, прорыв демонизма, трагическая страсть к отвергаемому мышлению, испробование мыслью всех неиспробованных пределов. Потому еще, что он - наш антипод и наша глубинная сущность: сверхчеловек из породы не до...

Фальсифицированную Фёрстер Волю к власти и подлинный Капитал разделяет не столь уж непреодолимая пропасть. И здесь, и там - философия риска, призванная воспламенять, и там, и здесь - призывы к немедленному действию, здесь и там - диктат, сила, насилие, власть. И вся-то разница в том, что для одного - преимущественно духа, для другого - исключительно материи.

А в итоге еще два ересиарха, зажженных великой страстью. Vitam impendere Vero. Если бы все с такой горячечностью посвящали жизнь правде, наверное, она бы уже прекратила свое существование. Я имею в виду - жизнь...

Потому еще, что он, как никто другой, - живая иллюстрация гениальности как экстремизма. Нет, не так: экстремизма как формы существования гениальности.

Но важнейшая особенность гениального экстремизма, отличающая его от массового фанатизма, - новый взгляд. Увидев мир иным, гений часто отрицает все иные видения, но нам-то важно не это его отрицание, а новый срез бытия, ради которого оно. Гениальный экстремизм - путь к новому, фанатизм масс - цепляние за отжившее, идиотия.

Итак, гений демагогии и волюнтаризма, виртуозно овладевший их методом. Но разве вся метафизика - даже Платон, даже Спиноза, даже мистики, даже гуманисты, даже самые осторожные из последователей Витгенштейна, - разве все они не ростки гигантского древа "нет фактов - есть только интерпретации".

А вот и его ветвь, выросшая из прарелигий, западного аристократизма, восточной кастовости, охлофобии Платона, Аристотеля, Аристофана, аристократических мыслителей всех времен и народов.

Элитарность, все проявления элитарности - от высших (духовная культура, искусство, знание) до низших (деньги, власть) - имеют тенденцию усиливаться. Собственно, прогресс - это углубление пропасти между культурой и суммой бескультурья, между привилегированными и обделенными, сильными и слабыми, власть имущими и власть вожделеющими. Век неистово презираемых Ницше масс, возобладавший над веком горячо им любимых белокурых бестий - этого-то не мог осознать последний ученик Диониса, - один и тот же век: каждый дегенерат - столоначальник, мнящий себя сверхчеловеком, а над ними - верховный параноик.

Посеяли драконов,
Пожали блох...

Философ ли я? - вопрошает он себя в экстазе. - Да разве это важно...

Это был не философ, а филолог, скажет Владимир Соловьёв. Поэг, vates, оргиастр музыкальных упоений. Последний романтик, стерший грань между философией и искусством, переливший фантазию в жестокую реальность жизни, и наоборот. Романтик, переродившийся в террориста. Пиндар, поэт войны. Инструктор героизма. Мисоксен, ксенофоб, ксеноктонн, ксенофаг.

Распятый Дионис, бог преизбыточного. Лжепророк? Герольд насилия? Аргонавт свободы? Nomo maniacus? Диагност и терапевт культуры? Лирик познания?

Внимание! - Он слишком поэт. Его нельзя понимать буквально. Есть множество Ницше - Подаха, Лу Андреас-Саломе, Бранна, Бертрама, Иванова, Ясперса, Ринтелена, Вересаева, Вебера, Риккерта, Манна, Цвейга, Леонова, Гессе, Рихарда Штрауса и т. д. без конца. Каждому - свой. Мне - цвейговско-манновский: белокурая бестия без бестиальности, виталист без здоровья, маниакальный оптимист без надежды... Но не веберовский Ницше: мыслитель-колосс, самая яркая индивидуальность, духовный выразитель судьбы, но также поэт грубой силы, вульгарный биологизатор, антигуманист, макиавеллист, брутальный экстремист, Калибан-богоборец, князь мракобесья Уриан, неистовый охлофоб. Симптом духа времени - человек рока...

Как поэт и как прорицатель, он мало знал. Отсюда эта подмена знания эйфорией и выспренностью.

Стоп! А, может, познание темных глубин - сфера искусства? Может, великие поэты и их claritas - и есть высшее знание?

Прост, как Парсифаль, искатель святого Грааля?

Или новая ветвь поэзии - mine? А почему бы и нет? - Раз воспето высшее начало, почему бы не воспеть низшее? Бодлер, Рембо, Верлен, Лотреамон и первый среди них - Бертран. Раз так много непостоянных искателей добра, почему нескольким не стать непреклонными защитниками насилия?

Страсть к разрушенью - творческая страсть...

Культура как стихия...

Понимать поэта буквально? Обвинять рапсода в употреблении слов? Во что тогда превратится поэзия? А философия?

Лингвистика и так не оставила камня на камне...

В Ван Гоге языка важен не речевой хаос, не слова. Самое ценное в мыслителе не то, что он говорит, а множественность интерпретаций. И если все вычитывают одно - это не мудрец - бабочка-однодневка. Слава Богу, что есть и ницшеанские философии - не стройные и последовательные системы, а неистовые инвективы, саркастические бурлески, убийственные иронии, интуитивно-художественные прозрения, начисто лишенные анемичного равнодушия.

В каждой книге - его ли, о нем ли перед нами открывается новый, другой, Ницше, отрицающий старого.

А может быть, просто утопист? Или - анти-?

Романтизм то делал его вещуном, то бросал в воды той самой утопии, которой он так страшился. Разве не он усматривал в вагнеровском искусстве возвещение будущего, когда не будет высших благ и счастья, которые не были бы доступны всем? Хотя его юношеская утопия была эстетической, рожденной из духа музыки, хотя с годами он вроде бы порвал с общедоступностью, растерял инфантильность и демократизм, его мифология и оптимизм выросли из веры в грядущий золотой век, которым питается любая утопия, аристократическая в том числе. И здесь, в этой точке, в этой вере, в этом оптимизме сверхчеловека, он соприкасается с недочеловеками. Это то, что роднит и объединяет все разновидности тоталитарности.

Но, даже бросаясь в мутные воды утопии, он оставался пророком, прорицателем, харизматическим, а не присяжным гением. Ведь и в утопии (или анти-) он нашел свое, синтезировав келейное одиночество творца и дионисийский оргиастический экстаз толпы: "Обнимитесь, миллионы!" Да и пророчества эти далеко не наивны.

Над полями этого грядущего не раскинутся, подобно вечной радуге, сверхчеловеческое добро и справедливость. Быть может, грядущее поколение покажется даже более злым, чем наше, ибо оно будет откровеннее, как в дурном, так и в хорошем. Возможно, что душа его потрясла и испугала бы наши души, как если бы мы услышали голос какого-либо дотоле скрытого демона в природе.

Да, мы стали откровеннее, хотя и в неожиданном смысле этого слова: мы откровенно демонстрируем то, что некогда скрывали наши отцы: насилие, лицемерие, ложь. Да, мы освободили нашу природу от оков морали, хотя и несколько иначе, чем вещал Диагност культуры, но зато с теми мрачно-демоническими интонациями, которые он предвидел.

Наверное, Оммо прав: Ницше слишком эстет, эстетическое затмило в нем этическое. Но при всей своей проницательности Оммо заблуждался, противопоставляя эстетизм Мифотворца ригористичной нравственности утопии. Итог-то один...

Его эстетика биологична. Красота- биологическая ценность, как, скажем, сила или здоровье. По Ницше, искусство - пробуждение животной энергии благодаря стремлению к более полной жизни, к увеличению мощи. Разве не наш?

Ницше обвинил искусство и эстетику в уходе, отчуждении от жизни. Нет, учил он, искусство - это "утверждение, благословение, обожествление бытия". Долой пессимизм! Да здравствует самоутверждение! Воспринимать предмет как нечто прекрасное значит воспринимать его ложно. Прекрасным предмет делает воля. Насильственное преобразование художником действительности в красоту - это жестокая дисциплина, а не чувство. Долой культ оригинальности и расплывчатый романтический идеал спонтанного, бесконтрольного созидания! Только - надо!

Да, наш! Вполне наш!

Он пытался примирить позитивные и негативные оценки, даваемые им искусству, и исходил из того, что так и должно быть, ибо жизнь диалектична. Ибо источником искусства одинаково могут служить голод и изобилие, ненависть и любовь.

Концепции "вечного возвращения" и "воли к власти" внутренне противоречивы - это оптимизм отчаяния. Ведь вечное возвращение - сизифов труд, а решимость воли вне разумной цели - волюнтаризм. Подсознательно он понимает это - отсюда идиллическая картинка легкой, словно танец, жизни, совершенства без усилий, мира без боли и тяжкого труда.

Наш!

Нам говорят: Мифотворец - романтически настроенный поэт, его по ошибке записали в философы. Заратустра не оставляет в том сомнений. Это дилетанты приняли экстатическую болезненность, скверноты и инвективы за философию. А философия - это не только мудрость откровения, но еще и здоровье. Болезненная поэзия - еще куда ни шло, а вот идиосинкразирующая философия... Опасна... слишком заразна... От этих спирохет даже интеллектуалы не убереглись, тот же Манн, Гессе, Цвейг, Вересаев, Вяч. Иванов... А чем все кончилось, печально известно. Тем, чем должно было... Ведь очищенное от поэзии учение Неистового Дионисийца всего лишь культ насилия и войны, расизм, аморализм, защита рабства и восхваление некрофилов.

Да? Может быть, все куда сложнее? Возможно, отрицать Распятого все равно что отрицать поэзию, но признавать его - разве не оправдывать экстремизм?

А может быть, не мудрец, не поэт, не чеканщик слова, а болтун, краснобай, безумец, параноик, витийствующий психопат? Ведь показал же Мебиус, что духовная эволюция Распятого - это прогрессирующий психоз, сломавший его жизнь и сделавший его вещуном!

Или такая версия: древний эллин радостно-светлым покровом поэзии, терапией веселья обвивал темную, скорбную истину - разве не в этом смысл Рождения трагедии? - разве подобно этому наш Герольд не спасался от собственной болезни в прославлении того, чего ему не хватало - силы и здоровья?

Осторожно... осторожно... Рубщики живого научили меня: здоровье, болезнь... Не будем следовать Виламовицу кто сейчас помнит этого безвестного осквернителя? Умерим нашу прыть, умельцы двух красок. Черное, белое, даже красному нет места. Либо мед, либо деготь.

Относиться к человеку - как бы и о чем бы он не мыслил - с единственной позиции остракизма -разве не в этом глубинная суть нашего отношения?

Все мы, анонимные последователи другого Виламовица, примерного и добропорядочного ученого, призваны учителем оплевывать его у позорного столба, - мыслителя вне закона, вне науки, вне правил, вне самой мысли: оседлые мудрецы, замурованные в мировоззрение. Все мы, друзья и поборники мудрости, ненавидящие эту многомерную правду...

Какие-то сполохи-галлюцинации. Все время теряются нить и смысл, но не к этому ли я стремлюсь?..

Как и Мавр, он был не философом, а моралистом, но моралистом, познавшим, что этика нужна слабым для оправдания своей слабости.

Безумная идея! А не были ли культ жестокости, этика насилия и героизма - эпатажем, травести, сатирой, пародией, иронией! Судя по большинству его афоризмов, они диктовались одной страстью - возмутить, возбудить, поразить, бросить вызов! Но разве не в этом - оружие язвительного дьявола, высмеивающего самого себя?

Увы. Не будем снижать трагедию до уровня фарса...

Это не было навязчивым стремлением к насилию, демонстрацией жизненности и силы; это был опиум для больной души: надежда слабого вопреки правде жизни.

Да: безнадежный оптимизм неизлечимой хвори. Несчастный сверхчеловек...

Это было не мнимое освобождение, и даже не отчуждение Нарцисса, а некое экзистенциальное предчувствие первичности человеческой субъективности, реакция на трагизм бытия.

Триумф субъективности! Восстание субъективности! Одержимость субъективности! "Истина не есть то, что нужно найти, а то, что нужно создать".

Змея, которая не может сменить кожу, погибает. Так же и дух, которому не дают сменить убеждения...

Последовательность Низвергателя разума - всего лишь видимость, кочеванье с места на место. Как у всех мудрецов, его экстремизм крайне переменчив: метание между живописанием трагического шопенгауэровского антиидеала и виталистским идеалом сверхчеловека, вечным возвратом и новыми ценностями, неистовым восхвалением Вагнера и столь же ожесточенным его проклятьем.

как со "своей системой", со "своим учением". Все истины чаруют его, но ни одна не в силах его удержать. Как только проблема утратила девственность, прелесть и тайну преодолеваемои стыдливости, он покидает ее без сострадания, без ревности к тем, кто придет после него, - так же, как покидал своих mille e ire Дон Жуан, его брат по духу.

Подобно тому, как великий соблазнитель среди множества женщин настойчиво ищет единую, - так Неистовый Дионисиец среди всех своих познаний ищет единое познание, вечно не осуществленное и до конца не осуществимое; до боли, до отчаяния чарует его не овладение, не обладание и нахождение, а преследование, искание, овладевание. Не к достоверности, а к неуверенности стремится его любовь, демоническая радость соблазна, обнажения и сладострастного проникновения и насилования каждого предмета познания.

Для Дон Жуана тайна во всех и ни в одной - в каждой на одну ночь и ни в одной навсегда: так и для психолога истина во всех проблемах на мгновение и ни в одной навсегда.

Потому так безостановочен духовный путь Дон Жуана познания: он всегда стремителен, извилист, полон внезапных излучин, распутий и порогов. Поэтому так потрясающе звучат его жалобы - жалобы Агасфера, вопль человека жаждущего отдыха, наслаждения, остановки.

Но не способного остановиться. Ибо все Эмпедоклы, Гераклиты, Паскали, Киркегоры, Гёльдерлины, Клейсты, Достоевские и другие поклонники беспредельного находятся во власти вечной неудовлетворенности, порожденной зыбкостью и многозначностью бытия. Но ни муки, ни надрывы не способны заставить их променять свою "гибельную жизнь" на спокойное существование: aequitas anima, обеспеченный душевный отдых.

Только что сахарно прозвучало: бессистемность, беспокойный поиск, донжуанизм mille e tre...

Все верно. Но - какая чушь!

Бессистемное восхождение к жесткой, не терпящей возражений и инакомыслия системе, укладывающей бесконечное многообразие мира в примитивы "сила - слабость", "сверхчеловек - быдло", "pecus - creme de la creme".

Нет, как все гениальные бессистемности -Толстого ли, Достоевского ли, Ницше ли, - это была тщательно возводимая система, в которой даже самые вопиющие противоречия и метания вели к определенной цели. И как все всеобъемлющие системы, укладывающие "живую жизнь" в голые рамки псевдоуниверсальности, она разделила их судьбу. Пройдя путь от вызывающего протеста против догматизма этики старой к преднамеренности и заданно-сти новой, новый певец страданий создал еще одну антирелигию, став Христом имморализма. Неудивительно, что каждый приказчик должен был стать и стал сверхчеловеком, подобно тому как в другом мире - каждая кухарка -хозяином своей страны.

Не потому ли у молчаливого большинства есть свой герой -военный преступник?

Кто сказал это? - "Лучший способ начать день: проснувшись, подумать: нельзя ли в этот день порадовать чем-нибудь хоть одного человека".

Это сказал Ницше...

Когда мыслитель противоречив, а мыслить и быть последовательным невозможно, важна не суть противоречий, а дух мыслителя. У Ницше можно разыскать (или додумать за него) - и национализм, и шовинизм, и, при желании, антисемитизм, но это ли его дух? У меня не вызывает сомнений, что он не только хотел служить усилению власти Бисмарка, Гогенцоллеров, Круппа или прусского юнкерства, но глубоко презирал их. Что касается "свидетельств" его шовинизма и антисемитизма, то вот они: "У современных немцев бывают припадки оглупления, - пишет он. - Они страдают то антифранцузской глупостью, то антисемитской или антипольской, то тевтонской, то прусской". И в другом месте: "Для меня это вопрос чести - быть в отношении антисемитизма совершенно чистым и недвусмысленным, а именно против, как это видно из всего, что я пишу".

В Человеческом, слишком человеческом он отдает дань не только Дарвину и Спенсеру, но и общественности, без которой невозможна личность, и моралистам XVII века, и Просвещению, и Гельвецию, и Спинозе, и даже радостной серьезности главного своего врага - Сократа. Человек, восставший против общего блага, посвящает свою книгу поборнику разума и просветительства Вольтеру. Жестокость, пишет он, несовместима с высокой стадией культуры и человеческим совершенством. А вот что воинствующий "поборник насилия" и "националист" говорит о силе и национализме:

Слишком дорого приходится платить за силу; сила оглупляет.

"Германия превыше всего" - я чувствую, что это конец немецкой философии.

Нет, не культ насилия, а Ессе Homo - трагическая правда о Ницше.

Как вообще это могло случиться - натура нежная, бескорыстная и чуждая всякой грубости, личность художническая и романтическая - в противоречие самому себе - развила дикую антигуманную теорию торжествующего аморализма? Что побудило мягкого и кроткого Ницше, такого доброжелательного к славянам, французам, евреям, Ницше, требующего разоружения, неистово славословить жестокость? Задумывался ли Отшельник из Сильс-Марии, во что на практике выльются его экстазы? Как можно вожделеть к культуре и воспевать насилие? Был ли это один болезненный экстремизм или за экстремизмом скрывалось нечто ему противоположное и его исключающее?

Величайший судья - время - разберется, отделит зерна от плевел, отбросит наносное, возвысит гениальное. Это время - мы: за нашими плечами тысячелетия культуры, и мы же - подсудимые грядущих тысячелетий.

Обремененный человеческими страстями, он разрушил всё, кроме себя; вознесенный лучшими умами нашей эпохи, и украшенный обломками богов, - вот он перед нами, и в нем мы видим слепого триумфатора.

Никогда не противостояла такому неимоверному избытку духа, такой неслыханной оргии чувств, такой напряженной воли к мышлению такая неимоверная пустота мира, такое металлически непроницаемое безмолвие.

нет рядом с ним, никого вокруг него. Всякое движение исходит только от него: несколько фигур, вначале мелькающих в его тени, сопровождают его отважную борьбу немыми жестами изумления и страха и постепенно отступают как бы перед лицом опасности. Никто не решается вступить в круг этой судьбы; всю свою жизнь говорит, борется Распятый Дионис в одиночестве. Его речь не обращена ни к кому, и никто не отвечает на нее. И что еще ужаснее: она не достигает ничьего слуха.

ИЗ АВТОБИОГРАФИИ

Я - декадент, и в то же время я - противоположность декадента. Происхождение мое двойственное... От болезненной оптики - к здоровым понятиям и ценностям и, обратно, из полноты и самосознания богатой жизни низводить свой взор в тайную работу инстинкта декаданса - в этом я особенно опытен. Этим объясняется тот нейтралитет, та независимость во всех вопросах жизни, которыми я выделяюсь.

НИЦШЕ - РЭ

Сам я не более как обломок, и только в редкие, редко-счастливые минуты дано мне заглянуть в лучший мир, где проводят дни свои цельные и совершенные натуры.

Его философия - философия физического и духовного здоровья, того, чего так не хватало теряющему рассудок творцу. Она - неадекватная реакция на себя: немощь, перенапряжение, предчувствие безумия, сострадание породили свою противоположность - героику жизненности и силы, а параноическая ремиссия придала им драматический отблик гениально-безумного. ("Паралич был дрожжами к тому тесту, из которого был замешан Ницше".) В этом неповторимость Заратустры: его величие и его параноидальность.

Да, мы всегда должны помнить, что между Рождением трагедии и Ессе Homo пролегает усиливающаяся болезнь, преобразующая тягу к красоте в безумие "сверхчеловека".

Каждый философ вырабатывает систему убеждений для оправдания собственной жизни. Парадокс Ницше: свою систему убеждений он вырабатывал вопреки своей жизни. Его философия саморазоблачительна и потому гениальна. Ибо только гений способен на жесточайшую самоказнь: подпольщик Достоевского, сверхчеловек Ницше, Дедалус Джойса, землемер К. Кафки, полые люди Элиота...

"Разоблачая" Ницше, не брезговали ничем, даже "узостью его исторического горизонта", "некомпетентностью", "ограниченностью мировоззрения". Что знал Ницше? - вопрошает Ш. Римляне и греки. Ренессанс и европейские современники. За эти границы он никогда не переступал. Как будто гения гениальным делает эрудиция, а поэтом - знание антологий...

Он не просто входил в длинную вереницу страдальцев, иногда казалось, что он сознательно обращал свою жизнь в страдание, как того требовала его теория жизни.

Гений страдания, он выработал в себе гениальную, неограниченную, ужасающую способность к страданию. Почва его пессимизма - не презрение к миру, а презрение к самому себе, ибо, при всей уничтожающей беспощадности его суждений, он никогда не считал себя исключением.

И тем отличался от нас...

Давно уже вздрагивает его рука (с тех пор, как она пишет под диктовку высших сил, а не человеческого разума): ничтожный сын наумбургского пастора - подсказывает ему смутное чувство - это уже давно не он, - переживающий неимоверное, существо, которому нет еще имени, колосс чувства, новый мученик человечества. И только символическими знаками - "Чудовище", "Распятый", "Антихрист", "Дионис" - подписывает он письма - свои последние послания, - с того времени, как он постиг, что он и высшие силы - одно, что он - уже не человек, а сила и мессия... "Я не человек, я - динамит". "Я - мировое событие, которое делит историю на две части" - гремит его гордыня, потрясающая окружающую его пустоту.

В своем здравомыслии мы и здесь пойдем дальше сходящего с ума предтечи: нас уже не удовлетворит роль мирового события, разделяющего историю, мы громогласно потребуем большего: чтобы сама эта история начиналась с нас.

Как Наполеон в пылающей Москве, видя лишь жалкие обломки великой армии, все еще издает монументальные, грозные манифесты (величественные до грани смешного), так Ницше, запертый в пылающем Кремле своего мозга, обессиленный, собирая рассеянные отряды своих мыслей, пишет самые убийственные памфлеты: он приказывает германскому императору явиться в Рим, чтобы расстрелять его; он требует от европейских держав вооруженного выступления против Германии, на которую он хочет одеть смирительную рубашку. Никогда столь апокалиптическая ярость не свирепствовала так буйно в пустом пространстве, никогда столь величественная гордыня не уносила человеческий дух так далеко за пределы всего земного.

Такова судьба трагического гения. Таков путь, уже пройденный Эмпедоклом, Данте, Тассо, Петраркой, Абеляром, Клейстом, Бетховеном, Ван Гогом, столь любимым им Гёльдерлином.

Одиночество независимости в тоталитарном мире филистеров.

Не отсюда ли - amor fati -не терпеть, не роптать, не прятаться, а любить неизбежность, радоваться судьбе? Не отсюда ли миф о Сизифе?

Моя формула человеческого величия - заключается в словах amor fati - не желать изменить ни одного факта в прошлом, в будущем, вечно; не только выносить необходимость - еще меньше скрывать ее: всякий идеализм есть ложь перед лицом необходимости, - но любить ее.

Комментируя это, Лев Шестов скажет: "Он понял, что зло нужно так же, как добро, больше, чем добро, что то и другое является необходимым условием человеческого существования".

Перед нами архетип, социальный характер, для которого непостижима жизнь без страданий и бедствий, превращающий собственное трагическое влечение в героизм и болезнь - в демоничность. "Во все возрасты моей жизни я испытал неимоверный излишек страданья". Жизнь как апология боли, якобы утончающей душу. Мазохистская метаморфоза слабости, перерождающейся в сверхчеловеческую силу.

отсутствие аппетита, утомляемость, припадки геморроя, запоры, ознобы, бессонница, холодный пот по ночам - жестокий круговорот. К тому же "на три четверти слепые глаза".

- Все то, что почти со слепой неизбежностью рождает напряженный избыток слабого духа, жаждущего сверхчеловеческой мощи.

Способность к общению безвозвратно утрачена за пятнадцать лет одиночества, беседа утомляет, опустошает, озлобляет того, кто утоляет жажду только самим собой и постоянно жаждет только самого себя.

Пятнадцать лет длится это поддонное странствие из chambre garnie в chambre garnie - незнаемый, неузнанный, им одним лишь познанный, ужасный путь в стороне от больших городов, через плохо меблированные комнаты, дешевые пансионы, грязные вагоны железной дороги и постоянные болезни, в то время как на поверхности эпохи до хрипоты горланит пестрая ярмарка наук и искусств. Только скитания Достоевского почти в те же годы, в таком же убожестве, в такой же безвестности освещаются тем же туманным, холодным, призрачным светом.

И в этом сияющем, томящем опьянении он постепенно привыкает свою безграничную волю к здоровью принимать за самое здоровье, свою лихорадку - за жизнеспособность, свой восторг гибели - за достигнутую мощь. Здоровье! Здоровье! - будто знамя развивается опьяненное самим собой слово.

воодушевляет его и побуждает так высоко держать это знамя, уже напрягает лук, чтобы сразить его смертельной стрелой.

Ибо последнее здоровье Виталиста, которое в своей избыточности воспевает себя в дифирамбе, есть лишь самовнушение, "изобретенное здоровье". И в ту минуту, когда он, ликуя, воздевает руки к небу в упоении своей силой, когда он пишет Ессе Homo о своем великом здоровье и клятвенно заверяет, что никогда не переживал состояний болезни, состояний упадка, - уже сверкают молнии в его крови.

Абсолютная связь духа и тела: его болезнь - это он сам, творение его рук, до предела напряженной сосредоточенности на самом себе. Но и освобождение oт боли - это тоже он сам: его сила, его воля, его вера.

Только великая боль приводит дух к последней свободе; только она позволяет достигнуть последних глубин нашего существа.

Предтеча Захера-Мазоха, он жаждет освободиться от боли, но еще сильнее жаждет ее, ибо страдание мудро. "Болезнь как бы освобождает меня от самого себя. Боль постоянно спрашивает о причинах, а наслаждение склонно стоять на месте, оглядываясь назад".

"Я знаю о жизни больше потому, что часто бывал на границе смерти".

Боль утончает и просветляет - таков смысл страдания. Он открывает это и превращает в очередное откровение, в экстаз, в одержимость.

Эта же боль отупляет и омертвляет, она находится в вопиющем противоречии с торжеством сверхчеловеческой мощи. Именно поэтому сверхчеловек усилием воли должен превратить болезнь в здоровье.

Я сделал свою волю к здоровью, свою волю к жизни своей философией. Годы полного падения моей жизненной силы и были теми, когда я перестал быть пессимистом: инстинкт самосохранения воспретил мне философию нищеты и уныния.

Но скольких только болезнь привела к разуму? А сколько страждущих только на краю могилы осознали, что хворь всей жизни была здоровьем, жизненной силой, вдохновением? Низкий поклон Канту...

Да здравствует же сверхвозбудимость, внутреннее содрогание, мысль, ввергающая в дрожь, да здравствует адреналин и кофеин! Еще студентом, еще не знающий Dame Verble, еще чистый от спирохет, прочитав Шопенгауэра, он две недели не мог заснуть.

Возбудимость, делающая людей гениями, не утихает с годами. Вначале природная, затем усиленная болезнью, она набирает все большую интенсивность: все стремительнее, свободнее, вдохновеннее, многообразнее, напряженнее, все злораднее и циничнее становятся его превращения. Чем глубже в трагическом самовскрытии проникает он, тем пронизаннее нервами, тем кровоточивее, тем опаснее становится эта вивисекция живого.

СВИДЕТЕЛЬСТВО ЛАНГЕ-ЭЙХБАУМА

от эфирных прикосновений...

В Оправдании добра сказано, что гении не расходуют себя на внешние дела, ограждая себя от дурной бесконечности и повседневности. Гениальный человек есть тот, который помимо жизни рода увековечивает себя самого и сохраняется в потомстве, которого не производил. Гений хочет быть орудием, а не производителем вечной жизни.

Но разве к гению применимы правила? Разве гениальность - это не чрезмерность? Так что не будем выводить гения из боли. Если больной - серость, посредственность, свидетельствует Оммо, то его болезнь никогда не станет для нас фактом духовной значимости. Иное дело, если это Ницше или Достоевский.

О, это многообразие духа! Гамсун, У врат рая: герой имеет возвышенную натуру и человеконенавистнические взгляды. И здесь: почти плотиновский дух, извергающий чад ада. Не потому ли все-таки, что дух - больной?

Безумная мудрость - продолжение безумия. Порвав сверхчеловеком с жизнью, Ницше уже не сознавал, на что способен дух в состоянии паранойи - дух, не принимающий в расчет других. Нет, это был уже не поединок с судьбой и не трагедия одинокого интеллекта, одержимого логикой последнего предела, - это была психопатология...