Глава вторая
Кокфьелд, Ментона, русские дамы
Время — надежный, но очень дорогой целитель, оно излечивает любые раны, не умея распорядиться с рубцами от швов, а они болят — долго и упорно, всю жизнь. «Я забыл», — говорят исцеленные временем, но потому-то они и заявляют об этом, что память их нерушимо бережет пережитое.
Забывший не скажет: «Я забыл».
«В Кокфьелде мирно и уютно. Я живу в маленьком церковном доме, затянутом плющом с большими белыми и лиловыми цветами в форме колокольчиков. Я любуюсь тем, что называется природой, и стараюсь чувствовать себя в равновесии и мире с самим собою, что мне удается только тогда, когда я просто живу, т. е. хожу, ем, сплю, читаю. Впрочем, я стараюсь и не читать, но — в мире так много необыкновенно хороших книг… Мой новый друг Сидней Кольвин лет на десять старше меня, он уже профессор истории искусств. Внешне он худ и сух, у него почти совершенно отсутствует фас, а профиль резок и точен. Представь, папа, Данте, но Данте с маленькой, редкой бородкой, и ты получишь верный портрет Кольвина. А теперь представь Дон-Кихота в молодости, и ты будешь иметь точный портрет любящего тебя Луи…»
В постскриптуме сэр Томас не без раздражения прочел:
«Письма, приходящие на мое имя, храни в шкатулке, что на моем столе. Письма с пометкой внизу конверта: „От К. Драммонд“ — пересылай мне. Я, папа, всё забыл, но — должны же быть письма от Кэт».
— Их не должно быть, — сказал как-то Сидней Кольвин, на Данте похожий очень-очень мало, но худобы необычайной, которая подчеркивалась высоким, выпуклым лбом. — Вы должны помнить, Луи, что бархатная куртка, надетая на вас, не имеет права быть чем-то большим. Одежда, но никак не кличка.
— Я не виноват, что…
— Вы виноваты! Кличка держится не тем, что о ней часто напоминают, а тем, что она нравится тому, кто ее носит. Вы улыбаетесь! Я хотел бы улыбки по другому поводу. Далее: вам двадцать два года. У вас нет дела, вы, простите, лентяй и мечтатель.
— Это синонимы, дорогой Кольвин!
— Фраза, Луи! Фразой я называю отсутствие мысли в сказанном. Лентяй всегда мечтает о том, как он будет лентяйничать и в будущем. Мечтатель — это тот, кто видит себя в будущем, а для этого он трудится. Если угодно, Луи, вы живое воплощение синонимов, с чем не поздравляю.
— Что же мне делать, Кольвин?
— Заняться делом. Не ждать писем от этой вашей Кэт. Если письмам суждено быть, они придут и без ожидания. Ожидание некой безнадежности размагничивает. Необходимо забыть Кэт. Одна забота изгоняется другой — сильнейшей. Далее…
— Не тяните, Кельвин! Я уже забыл!
— Допустим. Сидите спокойно, Луи. Я не сэр Томас, во мне нет отцовских чувств, я не намерен потакать вашим дурным наклонностям. Я ваш друг, человек, имеющий право исправлять и указывать. Вы щедро награждены природой, вы поэт.
— Два десятка стихов, дорогой Кольвин!..
— Стихов монсет быть пять или даже три; дело не в количестве, а в том, что вы поэт, повторяю. Немедленно займитесь литературой.
— Так вот, сейчас, сесть и начать писать роман?
— Содержание, мысль подскажет форму. Что у вас за книга?
— Гюго, роман о соборе Парижской богоматери. Поразительная книга, мой друг!
— Пишите статью о Гюго. Побольше мыслей, пусть и спорных, но мысли прежде всего. Гюго в вашем понимании. Важно начать, разбежаться. Одна мысль приведет за собою другую. Вы перестанете лентяйничать, начнете мечтать о работе. Труд сформирует вас, Луи. Отныне я буду обращаться к вам в некоторых случаях не по имени, а по фамилии. За работу, Стивенсон! Сегодня же, через два часа.
Спустя два часа после этого строгого разговора Луи сидел за столом и писал. Хозяйка дома — очаровательная миссис Ситвэл, жена пастора, подбадривала Луи улыбкой, советами («…она не говорит, а воркует, — писал он отцу, — и я боюсь, что ее муж в своих воскресных проповедях вместо ада и рая заговорит о нашей грешной земле и любви, которая и есть, в сущности, рай и ад, смотря по тому, кому что больше нравится…»); миссис Ситвэл снабжала своего гостя бумагой, конвертами, марками, а Сидней Кольвин вслух читал уже написанное и однажды, похвалив Луи за его стиль и обилие мыслей, заметил:
— Ну, конечно, Кэт всё это было бы непонятно…
— Какой Кэт? — спросил Луи.
— Вот теперь я верю, что вы начинаете забывать о ней, — сказал Кольвин. — Делу время, Кэт час.
— Буду счастлив, если она придет ко мне хотя бы на десять минут! — с болезненным стоном проговорил Луи.
— Если так случится, я немедленно уеду к себе в Кембридж, — пригрозил Кольвин, и Луи сказал, что писать о Гюго ему не хочется: женщина в изображении этого француза-абстрактна; то ли дело Беранже: Мими, Жанна, Мадлена…
— Пишите о Беранже, — сказал Кольвин.
— А почему вы так озлоблены на мою Кэт?
— Потому что она явилась раньше дела.
— У моего отца были иные доводы, — не без горечи произнес Луи, и Кольвин, немного подумав, заявил, что, возможно, и он ошибается в оценке этой танцовщицы и певицы, но статьи Луи всё прояснят и уяснят: если Кэт откликнется, — значит, она читает книги и журналы, значит…
— Как она узнает, в каком именно журнале моя статья! — со смехом проговорил Луи. — Эх, Кольвин, Кольвин, вы — сэр Томас наизнанку! Боже великий, вы даже не покраснели!
— Раненая птица в чужое гнездо не залетит, — спокойно отпарировал Кольвин и долго смотрел на своего друга, а тот пожимал плечами, стараясь понять, какое отношение имеет к нему этот птичий афоризм…
Две статьи — одна о Гюго, другая о Беранже — были написаны и отосланы в редакцию лондонского журнала. Луи признался Кольвину, что у него чешутся руки — очень хочется написать об Уитмене. Кольвин победно потряс поднятой рукой и довольно улыбнулся: дело идет на лад, его молодой друг нашел себе занятие, он уже без принуждения садится за работу и отказывается от прогулок и развлечений.
«… Дорогие мама и папа, — писал Луи, — я вторично родился на свет, и на этот раз все мне кажется интереснее, глубже, лучше. Сидней Кольвин изумительный человек, и если я кем-то стану в жизни и что-то сделаю, то этим буду обязан только ему…»
Растроганный сэр Томас прислал сыну деньги и несколько писем, полученных на его имя. От Кэт не было ни одного. Луи заинтересовало странное послание, подписанное двумя буквами — «Д» и «Э».
«Вы мне светили во мраке леса, — читал Луи, — теперь я хочу посветить Вам в темноте Вашего существования. Некая, мало известная артистка Кэт Драммонд поведала мне о постигшем Вас горе. Вы ее любили и пошли наперекор своей совести. Готовый к услугам Д. Э.».
— Какие есть имена на букву «Д»? — спросил Луи Кольвина, и тот начал перечислять: Джон, Джим, Даниэль, Джордж, Давид…
— Давид! — воскликнул Луи, — Давид Эбенезер. Кладоискатель! И он готов к услугам! Но где же я его найду?..
вовсю. Несколько раз он выхватывал из его рук кнут и настегивал лошадей. Чинные, неразговорчивые пассажиры переглядывались и укоризненно покачивали головой.
— Этот человек опасно болен, — сказал один пассажир.
— Умирает его мать, и он торопится, — сказал другой.
Луи казалось, что лошади едва плетутся. Он выскочил на ходу из омнибуса и побежал, перегоняя идущих и едущих. Ему казалось, что сердце его переместилось в голову, а вместо ног тугие пружины. Он и сам не знал, куда и зачем бежит, к кому явится, что скажет, о чем попросит. Давид Эбенезер, Кэт Драммонд, — как мухи в паутине, бились в его сознании эти четыре слова, сталкивались, путались, Луи закрывал глаза, тяжело переводил дыхание и наконец остановился. Впереди него с крутой горы спускался омнибус, неподалеку пастух играл на волынке; пышный закат потухал слева, в лицо влажной струей бил морской ветер. Луи в изнеможении опустился на траву, вытянулся, улыбнулся, назвал себя дураком и немедленно же уснул.
Сидней Кольвин поспел вовремя. Из экипажа степенно сошел доктор; он склонился над лежащим, приложил руку к потному лбу, нащупал пульс на руке.
— Отчаянный человек, — сказал доктор, обращаясь к Кольвину. — Пульс сто двадцать пять. Лоб мокрый. Вернейшее самоубийство, сэр! Всегда такой? Гм…
Сидней Кольвин хотел телеграфировать сэру Томасу, но рассудительный хозяин дома отговорил: не надо тревожить человека, — безумный юноша отойдет, устыдится и примется за работу. Ай какая горячая голова, какое бешеное сердце, какой ненормальный характер! Что? Высокая температура, бред, кашель? Пожалуй, надо дать телеграмму, но составить се следует толково и с умом, примерно так: ваш сын болен, не может вернуться домой… Нет, не годится, — мистер Стивенсон немедленно пожалует сюда. А если так: папа, прости, задержался, целую, Луи. Нельзя, это бесчестно, нельзя. Лучше всего не давать телеграммы. Безумному юноше двадцать два года. Прошли сутки, и доктор сказал:
— У больного воспаление легких.
Сэр Томас приехал в Кокфьелд и без телеграммы. Его известил письмом пастор, — он нашел верные, точные слова; они сделали как раз то, на что пастор и рассчитывал: сэр Томас был разгневан.
— Что вы наделали! — упрекнул пастора Кольвин. — Страшно впускать к больному этого тигра!
Пастор елейно сложил ладони тарелочкой и, лукаво прищуриваясь, возразил:
— Я ему написал про эту злосчастную Кэт, что и превратило его в тигра. Сейчас он узнает про воспаление легких и, возможно, телеграфирует Кэт.
— Боже, какая казуистика! — Кольвин схватился за голову, прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате. Сэр Томас сурово и многословно успокаивал сына, настоятельно советуя, как только ему станет легче, уехать в Ментону, на юг Франции, на берег Средиземного моря.
— Я привез теплую одежду, деньги, благословение мамы, поклоны друзей — и Чарльза Бакстера, и Вальтера Симпсона, — перечислял сэр Томас, стараясь ничего и никого не забыть. — Дядя Аллан просил поцеловать тебя. Вот так… Приходил какой-то Эбенезер, я ему дал твой адрес. Кэт Драммонд…
— Что Кэт Драммонд? — Луи крепко сжал руку отца.
Сэр Томас неодобрительно повел глазами.
— Кэт Драммонд… — он махнул рукой. — Тебе приснилась непозволительно комическая история, Луи. Странно, что ты ее никак не можешь забыть.
— Такой дивный сон, папа!
— Желаю тебе хороших снов в Ментоне, Луи. Я тороплюсь. Извести, когда прибудешь, сообщи адрес отеля. Не стесняй себя в средствах. Дорожи дружбой с Кельвином. До свидания.
— Как долго я могу пробыть в Ментоне, папа?
— До полного выздоровления. Шесть месяцев, год, полтора.
— Я буду скучать без тебя и мамы.
— Развлекайся, Луи. Ты уже мужчина. Не кури! И — подальше от французских Кэт, — они очень опасны; даю слово, я это хорошо знаю.
Луи выздоровел и спустя месяц поселился в Ментоне.
Он писал стихи о своей милой, родной Шотландии, о таких простых вещах, как вереск, унылый голос волынки, щебет птиц, дым из труб таверн и харчевен… «Дисциплина и разум, сэр», — говорил он себе утром и вечером. Днем он забывал об этом, — слишком пестра и суетлива была жизнь в райском уголке, в трех километрах от границы Италии, куда неудержимо влекло Луи: подумать только — почти рядом Генуя, Милан, Флоренция… О, объехать вокруг света, и непременно на корабле, меняя его на вагон железной дороги только в тех случаях, когда это предписывали «устройство земного шара»! Везде побывать, всё поддать и чтобы всюду с тобой что-нибудь случалось — до кораблекрушения включительно. Луи и в двадцать два года был убежден, что только на море, на корабле возможны тайны и приключения, а если это не так, то их необходимо выдумать. Хватит, довольно суши, проспектов, загадочных домов! Короли, королевы, сыщики, убийцы, химики, чревовещатели, кудесники, фокусники, беглецы из тюрем, богачи Монте-Кристо и благородные бедняки — всей этой веселой публикой с преизбытком наполнены толстые книги мировой литературы.
Да здравствуют море и корабль!
Чувствовал ли Луи себя писателем? Сознавал ли он свои способности, видел ли будущее свое? Да, видел, но только в те дни и часы, когда болезнь укладывала его в постель, — только тогда с особенной, стереоскопической ясностью был виден ему лазурный берег его легкомысленных мечтаний, — легкомысленных потому, что он пальцем о палец не ударил для того, чтобы потрудиться во имя будущего. Дни шли, приходили, уходили, ежегодно отмечался день рождения, друзья и приятели желали здоровья, счастья, долгих лет, хорошей жизни. Здоровье? Его маловато. Счастье? А что это такое? Хорошая, обеспеченная жизнь? Но разве в этом счастье! Кроме того, хорошая, обеспеченная материально жизнь — вещь условная. Позвольте, в таком случае и счастье тоже условно? Конечно. А что, если здоровье и есть безусловное, одинаковое для всех счастье?
«Так я думаю, я убежден в этом, — говорил себе Луи. — В старину и легче жилось и люди были добрее».
Из Ментоны Луи уехал весною 1873 года. Портфель его был набит черновиками статей и очерков. В Монте-Карло он встретился с Кольвином.
— Мой дорогой друг и наставник, — радуясь встрече, сказал Луи, — у меня есть несколько лишних сотен франков, — не поставим ли их на зеленое сукно?
— Я привык расплачиваться за реальные вещи, — ответил Кольвин. — Приобретать иллюзии не в моем характере.
— Но есть возможность выиграть, Кольвин!
— Мы выигрываем только работая, Луи. Только, и так всегда. Вспомните Бальзака, — он проигрывал во всех своих предприятиях и спекуляциях, но он выиграл в работе и тем сохранил себя для потомства, для человечества.
— Но ему-то что из того, дорогой Кольвин! Бальзак умер, он ничего не видит, ничего не чувствует…
— Обойдемся без афоризмов для грудных младенцев, Луи! Бальзак, как и всякий другой хорошо потрудившийся в жизни, наверное, не допускал существования загробной жизни, но он ежеминутно, ежечасно был уверен в том, что лично он бессмертен для грядущих поколений. Жить с такой мыслью, Луи, — огромнейшее счастье!
— Но мне хочется выиграть за круглым зеленым столом, Кольвин! Что постыдного в этом желании? Поставить сто франков и снять пятьсот. Поставить пятьсот и унести домой пять тысяч. Ведь я живу на средства отца, мой друг!
— Не следует рисковать средствами отца, Луи. Как можно скорее приобретайте свои собственные средства.
— Каким образом? Заниматься адвокатурой? Не хочется, не люблю.
— Что вы делали в мое отсутствие?
— В ваше отсутствие я написал три стихотворения, начал статью, подлечил мои легкие, влюбился в одну даму.
— Скорее в Ментону, Луи! Боюсь, нет ли тут подвоха. Даму зовут Кэт?
«Мирабо». В доме напротив жили две женщины; одна из них и заняла воображение Луи. Выяснилось, что дамы приехали из России, и ту, что постарше, зовут Ксенией, а спутницу ее — Марией.
— Я намерен познакомиться с младшей, Кольвин. Научите, как это сделать.
— Я уже знаком со старшей. В моей власти представить вас младшей. Я это сделаю, но в благодарность за услугу вы обязаны ежедневно писать не менее двух страниц. Пишите о своей влюбленности, Луи, — в литературе очень много распустившихся, пышных роз и очень мало бутонов.
— Вы говорите, как француз, Кольвин! Вы совсем не похожи на англичанина.
— Это комплимент или упрек?
— Зависть, дорогой Кольвин. Я люблю людей остроумных, лишенных предрассудков, чуточку легкомысленных. Как хорошо, что я не англичанин!
— Кто же вы?
— Шотландец, Кольвин! Шотландец первой половины прошлого столетия.
— Ксения и Мария русские, Луи. Имейте это в виду, когда я буду знакомить вас с ними. Они откровенны, правдивы, бесстрашны, принципиальны. Но они дамы высшего света. Поэтому непременно снимите вашу бархатную куртку и облачитесь хотя бы в визитку. На фраке не настаиваю, вы не умеете его носить.
Знакомство Луи с русскими дамами произошло в концертном зале, где в тот день оркестр парижской филармонии под управлением Пьера Шануа исполнял героическую симфонию Бетховена и отрывки из опер Глинки. Луи обратил на себя внимание всего зала. Он сам пустил в обращение наспех составленную о себе легенду, по сути которой ему, с детства заточенному в монастырь, удалось бежать оттуда с помощью настоятеля монастырского собора брата Сиднея, выдающего себя теперь за профессора истории искусств. Легенда эта обросла всевозможными домыслами и фактическим комментарием, чему весьма способствовал некий враль из гостиницы «Мирабо», умевший сочинять небылицы столь же искусно, как и «брат Луи», внешне похожий на переодетого монаха. Русские дамы были заинтригованы. После музыки Бетховена, на длительное время перестроившей сознание всех слушателей, и в частности Ксении и Марии (им казалось, что над миром прошла гроза, освободившая людей от лжи и несчастий), был объявлен получасовой антракт. Кольвин подвел своего друга к возбужденным, счастливым (спасибо гению!) русским дамам и представил его:
— Будущий романист Роберт Льюис Стивенсон. Не обращайте внимания на его странности. Мистер Стивенсон долгие годы был предоставлен самому себе.
— У нас в России тоже есть монастыри, — сказала Ксения — высокого роста блондинка с красиво изогнутыми ресницами и властным профилем. Луи поцеловал протянутую руку.
— Вы нам расскажете о своем пребывании в монастыре, — сказала Мария, вылитая Кэт, и тотчас же заговорила о бесполезно загубленной молодости своего нового знакомого, о неприличии для мужчины носить столь длинные волосы, — то, что хорошо за стенами обители, плохо в обществе обыкновенных, грешных людей…
— Я великий грешник, — заявил Луи, прохаживаясь с Марией в фойе. — Совесть моя черна, как мрак преисподней. Скоро, очень скоро я снова удалюсь в мою келью. Там я буду возносить мольбы богу, чтобы он не оставил праведницы Марии…
— Вы француз?
— Шотландец, ваше ослепительное всемогущество! Я родился в середине прошлого столетия, хорошо знал вашу прабабку Анну.
— Вы путаете себя с Мельмотом! — рассмеялась Мария.
— Я никогда не лгу, Кэт! — отозвался Луи. — Не угодно ли занять место, — звонят.
Музыка Глинки, соперничая с Бетховеном, убедила слушателей, что здесь много высокого таланта и доброй, целительной силы. «Это надо запомнить», — подумал Луи. И на следующий день превосходно, без нот, на память исполнил, стоя у рояля, первую половину увертюры к «Руслану и Людмиле».
— Вторую я забыл, я невнимательно слушал ее, любуясь вашим профилем, — сказал Луи.
— все эти иероглифы, которые, как уверяют хироманты, есть раскрытая книга прошлого, настоящего и будущего,
— Правду, только правду! — чего-то пугаясь, сказал Луи. — Только то, что на ладони! Пусть оно и неприятно и даже страшно!..
— Вы талантливы, — начала Мария совершенно серьезно — тоном врача, который выслупивает больного. — Вы оставили по себе хорошую память в монастыре, но у вас много врагов, недоброжелателей Слабое здоровье…
— Чем именно я страдаю, Мария?
— Порок сердца, что-то, возможно, с печенью. Вы будете жить очень хорошо, интересно, но…
— Скоро умру?
— Не так скоро, но вот эта линия — она называется линией жизни — резко обрывается, — видите?
— Лет пятьдесят проживу?
— Может быть, и больше. Вы путешественник, кроме того. И…
— А что означает этот крестик, вот здесь?
— Духовное призвание ваше, я думаю. Ну-с, всё!
— Спасибо! Теперь я всё понял! Я и сам сумею гадать, — успокоенно произнес Луи. Эта русская нравилась ему всё больше, всё сильнее. — Дайте вашу руку, поверните ее вверх ладонью! Нет, лупы мне не нужно, я и без нее отлично вижу, что мы скоро расстанемся, вы уедете в свою Россию и там выйдете замуж за миллионера, сибирского купца. Потом…
— Не хочу, всё неправда; я знаю свою судьбу, принц! Что же касается замужества, то оно состоялось четыре года назад. У меня в Петербурге есть дочь, ей три года, она осталась с моей матерью.
— Вы замужем! — пятясь к двери, проговорил Луи. — У вас, Кэт, есть дочь?
— Дня через три я познакомлю вас с моим мужем, — сказала Мария. — Куда вы? Вам плохо? Вы вдруг побледнели! Мистер Кольвин, что с ним?..
— Слушайте, дорогой мой наставник, — обратился он к Кольвину. — Я назвал эти стихи, эту короткую поэму так: «Рождество на море». В ней имеется подтекст, вы его увидите, поймете. Начинаю.
Полузакрыв глаза, слегка подавшись вперед, одной рукой опираясь о стол, другую положив в карман, Луи сделал глубокий вдох, а затем ровным, бесстрастным голосом стал произносить строку за строкой:
Обледенели шкоты, калеча руки нам,
По палубам скользили мы, словно по каткам;
Всю ночь шумели волны, крутилась тьма, как дым,
Но лишь заря открыла, как скверно мы стоим.
Мы всех наверх позвали, в работу запрягли,
Весь день лавировали, всё испытав в пути,
Весь день тянули шкоты, но не могли уйти.
И ураган холодный, как милостыня, гнал
Нас прямо на буруны, кружил нас возле скал.
Но, сколько мы ни бились, несло нас на утес.
Дома, дороги, скалы и брызги у камней,
И стражника с биноклем я видел всё ясней.
Белее пены моря на крышах снег лежал,
Сияли окна, дымы летели к небесам,
Клянусь, я чуял запах всего, что ели там!
— Великолепно! — прервал Кольвин. — Простите, Луи, но это действительно очень хорошо! Слушаю! Читайте!
— Не перебивайте, Кольвин! — поморщился Луи. — Я читаю и всматриваюсь…
Ну что ж, всю злую правду я вам сказать готов:
И дом в саду на горке был мой родимый дом.
Я словно видел комнат знакомых уголки,
И как огонь веселый, пылающий в печах,
Бока румянит чашкам на полках и столах.
И даже словно слышал их разговор о том,
Что сын уехал в море, тем опечалив дом,
— ах! — каким болваном я стал себя считать:
Промерзшие веревки в подобный день таскать!
Маяк на горке вспыхнул, и берег потемнел.
И вот поднять бом-брамсель нам капитан велел.
«Нас опрокинет!» — Джэксон, помощник, закричал.
«Теперь уж безразлично», — в ответ он услыхал.
Но снасти были новы, и ткань крепка была,
И шхуна, как живая, навстречу ветру шла.
И зимний день был кончен, и под покровом тьмы,
Оставив берег сзади, на волю вышли мы.
Что море, только море, здесь окружает нас.
Лишь я с тоскою думал о том, что кинул дом,
Луи резко опустился в кресло и сидя повторил последнюю строку:
— О том, что папа с мамой стареют день за днем.
— Очень хорошо, чрезвычайно, необыкновенно! — взволнованно произнес Кольвин. — Но, позвольте, Луи, куда же вы? Что? Как вы сказали?
— Мне здесь нечего делать, дорогой друг и учитель, — печально ответил Луи. — Иду в контору, чтобы расплатиться за пребывание в гостинице. Вечером я уезжаю.
— Луи! — воскликнул Кольвин, обнимая своего друга. — Что случилось?
— Домой, к отцу, к матери, к няне моей! Меня зовет моя Шотландия, Кольвин! Я хочу работать! Мне надоело бездельничать. Спасибо, дорогой учитель, за всё!
3. Стихи перевел Н. К. Чуковский.