Приглашаем посетить сайт

Билеты (вариант 1)
6. «Дон Жуан», «Паломничество Чайльд Гарольда» Байрона Паломничество Чайльд Гарольда

6. «Дон Жуан», «Паломничество Чайльд Гарольда» Байрона

Паломничество Чайльд Гарольда

Паломничество Чайльд Гарольда (Childe Harold’s Pilgrimage) – Поэма (1809–1817)

Когда под пером А. С. Пушкина рождалась крылатая строка, исчерпывающе определявшая облик и характер его любимого героя: «Москвич в Гарольдовом плаще», ее создатель, думается, отнюдь не стремился поразить соотечественников бьющей в глаза оригинальностью. Цель его, уместно предположить, была не столь амбициозна, хотя и не менее ответственна: вместить в одно слово превалирующее умонастроение времени, дать емкое воплощение мировоззренческой позиции и одновременно – житейской, поведенческой «позе» довольно широкого круга дворянской молодежи (не только российской, но и европейской), чье сознание собственной отчужденности от окружающего отлилось в формы романтического протеста. Самым ярким выразителем этого критического мироощущения явился Байрон, а литературным героем, наиболее полно и законченно воплотившим этот этико-эмоциональный комплекс, – титульный персонаж его обширной, создававшейся на протяжении чуть ли не десятилетия лирической поэмы «Паломничество Чайльд Гарольда» – произведения, которому Байрон обязан был сенсационной международной известностью.

Вместив в себя немало разнообразных событий бурной авторской биографии, эта написанная «спенсеровой строфой» (название данной формы восходит к имени английского поэта елизаветинской эпохи Эдмунда Спенсера, автора нашумевшей в свое время «Королевы фей») поэма путевых впечатлений, родившаяся из опыта поездок молодого Байрона по странам Южной и Юго-Восточной Европы в 1809-1811 гг. и последующей жизни поэта в Швейцарии и Италии (третья и четвертая песни), в полной мере выразила лирическую мощь и беспрецедентную идейно-тематическую широту поэтического гения Байрона. У ее создателя были все основания в письме к своему другу Джону Хобхаузу, адресату ее посвящения, характеризовать «Паломничество Чайльд Гарольда» как «самое большое, самое богатое мыслями и наиболее широкое по охвату из моих произведений». На десятилетия вперед став эталоном романтической поэтики в общеевропейском масштабе, она вошла в историю литературы как волнующее, проникновенное свидетельство «о времени и о себе», пережившее ее автора.

Новаторским на фоне современной Байрону английской (и не только английской) поэзии явился не только запечатленный в «Паломничестве Чайльд Гарольда» взгляд на действительность; принципиально новым было и типично романтическое соотношение главного героя и повествователя, во многих чертах схожих, но, как подчеркивал Байрон в предисловии к первым двум песням (1812) и в дополнении к предисловию (1813), отнюдь не идентичных один другому.

Предвосхищая многих творцов романтической и постромантической ориентации, в частности и в России (скажем, автора «Героя нашего времени» М. Ю. Лермонтова, не говоря уже о Пушкине и его романе «Евгений Онегин»), Байрон констатировал в герое своего произведения болезнь века: «<...> ранняя развращенность сердца и пренебрежение моралью ведут к пресыщенности прошлыми наслаждениями и разочарованию в новых, и красоты природы, и радость путешествий, и вообще все побуждения, за исключением только честолюбия – самого могущественного из всех, потеряны для души, так созданной, или, вернее, ложно направленной». И тем не менее именно этот, во многом несовершенный персонаж оказывается вместилищем сокровенных чаяний и дум необыкновенно проницательного к порокам современников и судящего современность и прошлое с максималистских гуманистических позиций поэта, перед именем которого трепетали ханжи, лицемеры, ревнители официальной нравственности и обыватели не только чопорного Альбиона, но и всей стонавшей под бременем «Священного Союза» монархов и реакционеров Европы. В заключительной песне поэмы это слияние повествователя и его героя достигает апогея, воплощаясь в новое для больших поэтических форм XIX столетия художественное целое. Это целое можно определить как необыкновенно чуткое к конфликтам окружающего мыслящее сознание, которое по справедливости и является главным героем «Паломничества Чайльд Гарольда».

Это сознание не назовешь иначе как тончайший сейсмограф действительности; и то, что в глазах непредубежденного читателя предстает как безусловные художественные достоинства взволнованной лирической исповеди, закономерно становится почти непреодолимым препятствием, когда пытаешься «перевести» порхающие байроновские строфы в регистр беспристрастной хроники. Поэма по сути бессюжетна; весь ее повествовательный «зачин» сводится к нескольким, ненароком оброненным, строкам об английском юноше из знатного рода, уже к девятнадцати годам пресытившемся излюбленным набором светских удовольствий, разочаровавшемся в интеллектуальных способностях соотечественников и чарах соотечественниц и – пускающемся путешествовать. В первой песни Чайльд посещает Португалию, Испанию; во второй – Грецию, Албанию, столицу Оттоманской империи Стамбул; в третьей, после возвращения и непродолжительного пребывания на родине, – Бельгию, Германию и надолго задерживается в Швейцарии; наконец, четвертая посвящена путешествию байроновского лирического героя по хранящим следы величественного прошлого городам Италии. И только пристально вглядевшись в то, что выделяет в окружающем, что выхватывает из калейдоскопического разнообразия пейзажей, архитектурных и этнографических красот, бытовых примет, житейских ситуаций цепкий, пронзительный, в полном смысле слова мыслящий взор повествователя, можем мы вынести для себя представление о том, каков в гражданском, философском и чисто человеческом плане этот герой – это байроновское поэтическое «я», которое язык не поворачивается назвать «вторым».

И тогда неожиданно убеждаешься, что пространное, в пять тысяч стихов лирическое повествование «Паломничества Чайльд Гарольда» – в определенном смысле не что иное, как аналог хорошо знакомого нашим современникам текущего обозрения международных событий. Даже сильнее и короче: горячих точек, если не опасаться приевшегося газетного штампа. Но обозрение, как нельзя более чуждое какой бы то ни было сословной, национальной, партийной, конфессиональной предвзятости. Европа, как и ныне, на рубеже третьего тысячелетия, объята пламенем больших и малых военных конфликтов; ее поля усеяны грудами оружия и телами павших. И если Чайльд выступает чуть дистанцированным созерцателем развертывающихся на его глазах драм и трагедий, то стоящий за его плечами Байрон, напротив, никогда не упускает возможности высказать свое отношение к происходящему, вглядеться в его истоки, осмыслить его уроки на будущее.

Так в Португалии, строгие красоты чьих ландшафтов чаруют пришельца (песнь 1-я). В мясорубке наполеоновских войн эта страна стала разменной монетой в конфликте крупных европейских держав; И у Байрона нет иллюзий по части истинных намерений их правящих кругов, включая те, что определяют внешнюю политику его собственней островной отчизны. Так и в Испании, ослепляющей великолепием красок и фейерверками национального темперамента. Немало прекрасных строк посвящает он легендарной красоте испанок, способных тронуть сердце даже пресыщенного всем на свете Чайльда («Но нет в испанках крови амазонок, / Для чар любви там дева создана»). Но важно, что видит и живописует носительниц этих чар повествователь в ситуации массового общественного подъема, в атмосфере общенародного сопротивления наполеоновской агрессии: «Любимый ранен – слез она не льет, / Пал капитан – она ведет дружину, / Свои бегут – она кричит: вперед! / И натиск новый смел врагов лавину. / Кто облегчит сраженному кончину? / Кто отомстит, коль лучший воин пал? / Кто мужеством одушевит мужчину? / Все, все она! Когда надменный галл / Пред женщинами столь позорно отступал?»

Так и в стонущей под пятой османской деспотии Греции, чей героический дух поэт старается возродить, напоминая о героях Фермопил и Саламина. Так и в Албании, упорно отстаивающей свою национальную самобытность, пусть даже ценой каждодневного кровопролитного мщения оккупантам, ценой поголовного превращения всего мужского населения в бесстрашных, беспощадных гяуров, грозящих сонному покою турок-поработителей.

Иные интонации появляются на устах Байрона-Гарольда, замедлившего шаг на грандиозном пепелище Европы – Ватерлоо: «Он бил, твой час, – и где ж Величье, Сила? / Все – Власть и Сила – обратилось в дым. / В последний раз, еще непобедим, / Взлетел орел – и пал с небес, пронзенный...»

В очередной раз подводя итог парадоксальному жребию Наполеона, поэт убеждается: военное противостояние, принося неисчислимые жертвы народам, не приносит освобождения («То смерть не тирании – лишь тирана»). Трезвы, при всей очевидной «еретичности» для своего времени, и его размышления над озером Леман – прибежищем Жан-Жака Руссо, как и Вольтер, неизменно восхищавшего Байрона (песнь 3-я).

Французские философы, апостолы Свободы, Равенства и Братства, разбудили народ к невиданному бунту. Но всегда ли праведны пути возмездия, и не несет ли в себе революция роковое семя собственного грядущего поражения? «И страшен след их воли роковой. / Они сорвали с Правды покрывало, / Разрушив ложных представлений строй, / И взорам сокровенное предстало. / Они, смешав Добра и Зла начала, / Все прошлое низвергли. Для чего? / Чтоб новый трон потомство основало. / Чтоб выстроило тюрьмы для него, / И мир опять узрел насилья торжество».

«Так не должно, не может долго длиться!» – восклицает поэт, не утративший веры в исконную идею исторической справедливости.

Дух – единственное, что не вызывает у Байрона сомнения; в тщете и превратностях судеб держав и цивилизаций, он – единственный факел, свету которого можно до конца доверять: «Так будем смело мыслить! Отстоим / Последний форт средь общего паденья. / Пускай хоть ты останешься моим, / Святое право мысли и сужденья, / Ты, божий дар!»

Единственный залог подлинной свободы, он наполняет смыслом бытие; залогом же человеческого бессмертия, по мысли Байрона, становится вдохновенное, одухотворенное творчество. Потому вряд ли случайно апофеозом гарольдовского странствия по миру становится Италия (песнь 4-я) – колыбель общечеловеческой культуры, страна, где красноречиво заявляют о своем величии даже камни гробниц Данте, Петрарки, Тассо, руины римского Форума, Колизея. Униженный удел итальянцев в пору «Священного Союза» становится для повествователя источником незатихающей душевной боли и одновременно – стимулом к действию.

Хорошо известные эпизоды «итальянского периода» биографии Байрона – своего рода закадровый комментарий к заключительной песне поэмы. Сама же поэма, включая и неповторимый облик ее лирического героя, – символ веры автора, завещавшего современникам и потомкам незыблемые принципы своей жизненной философии: «Я изучил наречия другие, / К чужим входил не чужестранцем я. / Кто независим, тот в своей стихии, / В какие ни попал бы он края, – / И меж людей, и там, где нет жилья. / Но я рожден на острове Свободы / И Разума – там родина моя...»

Манфред

Манфред (Manfred) – Драматическая поэма (1816–1817)

Ставшая дебютом Байрона-драматурга философская трагедия «Манфред», пожалуй, наиболее глубокое и значимое (наряду с мистерией «Каин», 1821) из произведений поэта в диалогическом жанре, не без оснований считается апофеозом байроновского пессимизма. Болезненно переживаемый писателем разлад с британским обществом, в конечном счете побудивший его к добровольному изгнанию, неотвратимо углублявшийся кризис в личных отношениях, в котором он сам порою склонен был усматривать нечто фатально предопределенное, – все это наложило неизгладимый отпечаток «мировой скорби» на драматическую поэму (скептически относившийся к достижениям современного ему английского театра, Байрон не раз подчеркивал, что писал ее для чтения), в которой наиболее зоркие из современников – не исключая и самого великого немца – усмотрели романтический аналог гетевского «Фауста».

Никогда еще непредсказуемый автор «Чайльд Гарольда», «Гяура» и «Еврейских мелодий» не был столь мрачно-величествен, так «кос-мичен» в своем презрении к обывательскому уделу большинства, и в то же время так беспощаден к немногим избранным, чья неукротимость духа и вечное искательство обрекали их на пожизненное одиночество; никогда еще его образы так не походили своей отчужденной масштабностью на заоблачные выси и недоступные хребты Бернских Альп, на фоне которых создавался «Манфред» и на фоне которых разворачивается его действие. Точнее, финал необычайно широко набросанного конфликта, ибо в драматической поэме, охватывающей, по существу, последние сутки существования главного героя (хронологически оно «зависает» где-то между XV и XVIII столетиями), важнее, чем где-либо еще у Байрона, роль предыстории и подтекста. Для автора – а, следовательно, и для его аудитории – монументальная фигура Манфреда, его томление духа и несгибаемое богоборчество, его отчаянная гордыня и столь же неисцелимая душевная боль явились логическим итогом целой галереи судеб романтических бунтарей, вызванных к жизни пылкой фантазией поэта.

Поэма открывается, как и гетевский «Фауст», подведением предварительных – и неутешительных – итогов долгой и бурно прожитой жизни, только не перед лицом надвигающейся кончины, а перед лицом беспросветно унылого, не освященного высокой целью и бесконечно одинокого существования. «Науки, философию, все тайны / Чудесного и всю земную мудрость – /Я все познал, и все постиг мой разум: / Что пользы в том?» – размышляет изверившийся в ценностях интеллекта анахорет-чернокнижник, пугающий слуг и простолюдинов своим нелюдимым образом жизни. Единственное, чего еще жаждет уставший искать и разочаровываться гордый феодал и наделенный таинственным знанием запредельного отшельник, – это конца, забвения. Отчаявшись обрести его, он вызывает духов разных стихий: эфира, гор, морей, земных глубин, ветров и бурь, тьмы и ночи – и просит подарить ему забвение. «Забвение неведомо бессмертным», – отвечает один из духов; они бессильны. Тогда Манфред просит одного из них, бестелесных, принять тот зримый образ, «какой ему пристойнее». И седьмой дух – дух Судьбы – появляется ему в облике прекрасной женщины. Узнавший дорогие черты навек потерянной возлюбленной, Манфред падает без чувств.

– встречает в миг, когда Манфред, приговоренный к вечному прозябанию, тщетно пытается покончить самоубийством, бросившись со скалы. Они вступают в беседу; охотник приводит его в свою хижину. Но гость угрюм и неразговорчив, и его собеседник скоро понимает, что недуг Манфреда, его жажда смерти – отнюдь не физического свойства. Тот не отрицает: «Ты думаешь, что наша жизнь зависит / От времени? Скорей – от нас самих, / Жизнь для меня – безмерная пустыня, / Бесплодное и дикое прибрежье, / Где только волны стонут...»

– одной из сонма «властителей незримых», чей ослепительный образ ему удается вызвать заклятием, стоя над водопадом в альпийской долине, может он поверить свою печальную исповедь...

С юности чуждавшийся людей, он искал утоления в природе, «в борьбе с волнами шумных горных рек / Иль с бешеным прибоем океана»; влекомый духом открытия, он проник в заветные тайны, «что знали только в древности». Во всеоружии эзотерических знаний он сумел проникнуть в секреты невидимых миров и обрел власть над духами. Но все эти духовные сокровища – ничто без единственной соратницы, кто разделял его труды и бдения бессонные, – Астарты, подруги, любимой им и им же погубленной. Мечтая хоть на миг снова свидеться с возлюбленной, он просит фею Альп о помощи.

«Фея. Над мертвыми бессильна я, но если / Ты поклянешься мне в повиновеньи...» Но на это Манфред, никогда ни перед кем не склонявший головы, не способен. Фея исчезает. А он – влекомый дерзновенным замыслом, продолжает свои блуждания по горным высям и заоблачным чертогам, где обитают властители незримого.

Ненадолго мы теряем Манфреда из виду, но зато становимся свидетелями встречи на вершине горы Юнгфрау трех парок, готовящихся предстать перед царем всех духов Ариманом. Три древние божества, управляющие жизнью смертных, под пером Байрона разительно напоминают трех ведьм в шекспировском «Макбете»; и в том, что они рассказывают друг другу о собственном промысле, слышатся не слишком типичные для философских произведений Байрона ноты язвительной сатиры. Так, одна из них «... женила дураков, / Восстановляла падшие престолы / И укрепляла близкие к паденью <...> / <...> превращала / В безумцев мудрых, глупых – в мудрецов, / В оракулов, чтоб люди преклонялись / Пред властью их и чтоб никто из смертных / Не смел решать судьбу своих владык / И толковать спесиво о свободе...» Вместе с появившейся Немезидой, богиней возмездия, они направляются в чертог Аримана, где верховный правитель духов восседает на троне – огненном шаре.

Хвалы повелителю незримых прерывает неожиданно появляющийся Манфред. Духи призывают его простереться во прахе перед верховным владыкой, но тщетно: Манфред непокорен.

«Его страданья / Бессмертны, как и наши; знанья, воля / И власть его, поскольку совместимо / Все это с бренным прахом, таковы, / Что прах ему дивится; он стремился / Душою прочь от мира и постигнул / То, что лишь мы, бессмертные, постигли: / Что в знании нет счастья, что наука – / Обмен одних незнаний на другие». Манфред просит Немезиду вызвать из небытия «в земле непогребенную – Астарту».

Призрак появляется, но даже всесильному Ариману не дано заставить видение заговорить. И только в ответ на страстный, полубезумный монолог-призыв Манфреда откликается, произнося его имя. А затем добавляет: «Заутра ты покинешь землю». И растворяется в эфире.

В предзакатный час в старинном замке, где обитает нелюдимый граф-чернокнижник, появляется аббат святого Мориса. Встревоженный ползущими по округе слухами о странных и нечестивых занятиях, которым предается хозяин замка, он считает своим долгом призвать его «очиститься от скверны покаяньем / И примириться с церковью и небом». «Слишком поздно», – слышит он лаконичный ответ. Ему, Манфреду, не место в церковном приходе, как и среди любой толпы: «Я обуздать себя не мог; кто хочет / Повелевать, тот должен быть рабом; / Кто хочет, чтоб ничтожество признало / Его своим властителем, тот должен / Уметь перед ничтожеством смиряться, / Повсюду проникать и поспевать / И быть ходячей ложью. Я со стадом / Мешаться не хотел, хотя бы мог / Быть вожаком. Лев одинок – я тоже». Оборвав разговор, он спешит уединиться, чтобы еще раз насладиться величественным зрелищем заката солнца – последнего в его жизни.

А тем временем слуги, робеющие перед странным господином, вспоминают иные дни: когда рядом с неустрашимым искателем истин была Астарта – «единственное в мире существо, / Которое любил он, что, конечно, / Родством не объяснялось...» Их разговор прерывает аббат, требующий, чтобы его срочно провели к Манфреду.

Между тем Манфред в одиночестве спокойно ждет рокового мига. Ворвавшийся в комнату аббат ощущает присутствие могущественной нечистой силы. Он пытается заклять духов, но тщетно. «Дух. <...> Настало время, смертный, / Смирись. Манфред. Я знал и знаю, что настало. / Но не тебе, рабу, отдам я душу. / Прочь от меня! Умру, как жил, – один». Гордый дух Манфреда, не склоняющегося перед властью любого авторитета, остается несломленным. И если финал пьесы Байрона сюжетно действительно напоминает финал гетевского «Фауста», то нельзя не заметить и существенного различия между двумя великими произведениями: за душу Фауста ведут борьбу ангелы и Мефистофель, душу же байроновского богоборца обороняет от сонма незримых сам Манфред («Бессмертный дух сам суд себе творит / За добрые и злые помышленья»).

«Старик! Поверь, смерть вовсе не страшна!» – бросает он на прощание аббату.

Каин

Каин (Cain) – Мистерия (1821)

Мистерию, действие которой развертывается в «местности близ рая», открывает сцена вознесения молитвы Иегове. В молении участвует все немногочисленное «человечество»: изгнанные из райских кущ в воздаяние за грех Адам и Ева, их сыновья Каин и Авель, дочери Ада и Селла и дети, зачатые дочерьми Адама от его же сыновей. Против нерассуждающей набожности родителей и брата, покорно приемлющих карающую длань господню, инстинктивно восстает Каин, воплощающий собой неустанное вопрошание, сомнение, неугасимое стремление во всем «дойти до самой сути». Он вполне искренен, признаваясь: «Я никогда не мог согласовать / Тою, что видел, с тем, что говорят мне». Его не удовлетворяют уклончивые ответы родителей, во всем ссылающихся на Его всеблагие веления: «У них на все вопросы / Один ответ: «Его святая воля, / А он есть благ». Всесилен, так и благ?»

Адам, Ева и их дети удаляются к дневным трудам. Размышляющий Каин остается один. Он чувствует приближение некоего высшего существа, которое «величественней ангелов», которых Каину доводилось видеть в окрестностях рая. Это Люпифер.

В трактовке образа вечного оппонента предвечного, низринутого с небесных высей и обреченного на беспрестанные скитания в пространстве, но несломленного духом, всего отчетливее проявилось дерзновенное новаторство Байрона – художника и мыслителя. В отличие от большинства литераторов, так или иначе касавшихся этой темы, автор мистерии не проявляет ни малейшей предвзятости; в его видении Сатаны нет и тени канонической стереотипности. Симптоматично, что Люцифер Байрона не столько дает прямые ответы на вопросы, которыми засыпают его Каин и вернувшаяся зачем-то Ада, сколько внушает им мысль об императивной необходимости вечного вопрошания, о спасительности познания как ключа к бессмертию духа. Всем своим поведением он опровергает ходячее представление о себе как низком, корыстном искусителе. И Каин не в силах не поверить ему, когда тот недвусмысленно заявляет: «Ничем, / Помимо правды, я не соблазняю».

во времени и пространстве, обещая Аде, что спустя час или два тот вернется домой.

Неистощимая по изобретательности романтическая фантазия Байрона находит выражение во втором акте мистерии, развертывающемся в «бездне пространства». Подобно Данте и Вергилию в «Божественной комедии», только в специфической романтической ритмике и образности, отчасти навеянной величественностью мильтоновской барочной поэтики, они минуют прошедшие и грядущие миры, по сравнению с которыми Земля ничтожней песчинки, а заветный Эдем – меньше булавочной головки. Каину открывается беспредельность пространства и бесконечность времени. Люцифер невозмутимо комментирует: «Есть многое, что никогда не будет / Иметь конца... / Лишь время и пространство неизменны, / Хотя и перемены только праху / Приносят смерть».

На неисчислимом множестве планет, пролетающих перед их взорами, узнает ошеломленный Каин, есть и свои эдемы, и даже люди «иль существа, что выше их». Но его любопытство неутолимо, и Люцифер показывает ему мрачное царство смерти. «Как величавы тени, что витают / Вокруг меня!» – восклицает Каин, и Сатана открывает ему, что до Адама Землю населяли высшие существа, не похожие на людей, но силою разума намного их превышавшие. Иегова покончил с ними «смешением стихий, преобразивших / Лицо земли». Перед ними проплывают призраки левиафанов и тени существ, которым нет названия. Их зрелище величественно и скорбно, но, по уверению Люцифера, несравнимо с бедами и катастрофами, которые еще грядут, которым суждено выпасть на долю адамова рода. Каин опечален: он любит Аду, любит Авеля и не в силах смириться с тем, что все они, все сущее подвержено гибели. И он вновь просит Сатану открыть ему тайну смерти. Тот отвечает, что сын Адама пока еще не в силах постичь ее; надо лишь уразуметь, что смерть – врата. «Каин. Но разве смерть их не откроет? /Люцифер. Смерть – / Преддверие. /Каин. Так, значит, смерть приводит / К чему-нибудь разумному! Теперь / Я менее боюсь ее».

Каин сознает, что его «проводник» по неисчислимым мирам, затерянным во времени и пространстве, не уступает мощью всесильному Иегове. Но разве сам Люцифер – не орудье Божие?

И тут Сатана взрывается. Нет и еще раз нет: «Он победитель мой, но не владыка... / ... Не прекратится / Великая нещадная борьба, / Доколе не погибнет Адонаи / Иль враг его!» И на прощание дает ему совет: «Один лишь добрый дар / Дало вам древо знания – ваш разум: / Так пусть он не трепещет грозных слов / Тирана, принуждающего верить / Наперекор и чувству и рассудку. / Терпи и мысли – созидай в себе / Мир внутренний, чтоб внешнего не видеть: / Сломи в себе земное естество / И приобщись духовному началу!»

– таков прощальный урок, преподанный герою Сатаной.

Вернувшись к близким, Каин застает их за работой: они готовят алтари к жертвоприношению. Но жертвоприношение – знак смирения перед уделом, заранее уготованным и несправедливым; против него-то и восстает вся страстная, неукротимая натура Каина: «Я сказал, / Что лучше умереть, чем жить в мученьях / И завещать их детям!»

От него в ужасе отшатывается кроткая, любящая Ада, мать его ребенка; мягко, но настойчиво понуждает его к совместному принесению жертвы Авель.

– Бог: он благосклонно принимает закланного младшим братом, скотоводом Авелем, агнца и далеко раскидывает по земле плоды – жертву земледельца Каина. Авель невозмутимо советует брату принести на алтарь новые дары вседержателю. «Каин. Так его отрада – / Чад алтарей, дымящихся от крови, / Страдания блеющих маток, муки / Их детищ, умиравших под твоим / Ножом благочестивым! Прочь с дороги!»

Авель стоит на своем, твердя: «Бог мне дороже жизни». В приступе неконтролируемого гнева Каин поражает его в висок головней, схваченной с жертвенника.

покинуть эти места.

С Каином остается только Ада. Но прежде чем начать влачить мириаду унылых бессчетных дней, братоубийце предстоит пережить еще одно испытание. С небес спускается ангел Господень и налагает на его чело неизгладимую печать.

Они собираются в нелегкий путь. Их место – в безрадостной пустыне, «к востоку от рая». Раздавленный своим преступлением Каин не столько выполняет волю отца и Иеговы, сколько сам отмеряет себе кару за грех. Но дух протеста, сомнения, вопрошания не угасает в его душе: «Каин. О, Авель, Авель! /Ада. Мир ему! /Каин. А мне?»

Эти слова завершают пьесу Байрона, трансформировавшего мистерию о смертном грехе в волнующее таинство непримиримого богоборчества.

Дон Жуан

– Поэма (1818–1823; опубл.: песни 1–2-я– 1819;песни 3–5-я – 1821; песни 6–14-я – 1823; песни 15–16-я – 1824; песнь 17-я – 1903)

«Эпическая поэма» – по отзыву автора, а по сути – роман в стихах, «Дон Жуан» – важнейшее и самое масштабное произведение позднего этапа творчества Байрона, предмет постоянных размышлений поэта и ожесточенной полемики критики.

Подобно «Евгению Онегину», шедевр позднего Байрона обрывается на полуслове. Судя по переписке и отзывам современников, работавший над «Дон Жуаном» на протяжении последних семи лет своей жизни, поэт сумел осуществить не более двух третей своего обширного замысла (задумывался эпос в 24 песнях, и автор предполагал показать жизнь своего героя в Германии, Испании, Италии, а закончить повествование гибелью Жуана во Франции в период Великой французской революции).

В первой песне сочными сатирическими мазками поэт набрасывает эскиз существования достаточно ординарного дворянского семейства в Севилье во второй половине XVIII столетия, воссоздавая сословное и семейное окружение, в каком только и мог произойти на свет будущий неукротимый покоритель женских сердец. Опыт побывавшего в Испании создателя «Чайльд Гарольда» не мог не сослужить Байрону доброй услуги: образы жизнелюбивого, оптимистичного дона Хосе и его «высоколобой» томной и чопорной супруги доны Инесы кажутся нарисованными кистью какого-нибудь из фламандских мастеров жанровой живописи. Лукавый автор ни на минуту не теряет из виду и нравы современной ему британской аристократии, акцентируя, в частности, превалирующее в севильском богатом доме ощущение лицемерия и ханжества. Шестнадцатилетний молодой герой проходит первые уроки эротического воспитания в объятиях лучшей подруги матери – молодой (она всего на семь лет старше юноши) доны Юлии, жены дона Альфонсо, которого в былые годы связывали, намекает автор, с матерью Жуана, узы не вполне платонической дружбы. Но вот случается непоправимое: ревнивый дон Альфонсо обнаруживает подростка в спальне жены, и родители Жуана, стремясь избежать великосветского скандала, отправляют своего отпрыска в длительное морское путешествие.

Корабль, плывущий в Ливорно, терпит крушение, и большинство пассажиров гибнет в волнах во время жестокой бури. При этом Жуан теряет своего слугу и наставника, а его самого, изможденного, без сознания, волной выбрасывает на берег неведомого острова. Так начинается новый этап его биографии – любовь к прекрасной гречанке Гайдэ.

«Гайдэ – как дочь наивная природы / И неподдельной страсти – родилась / Под знойным солнцем юга, где народы / Живут, любви законам подчинись. / Избраннику прекрасному на годы / Она душой и сердцем отдалась, / Не мысля, не тревожась, не робея: / Он с нею был – и счастье было с нею!»

Однако, как и всякая утопия, эта безоблачная полоса в жизни героев скоро прерывается: отец Гайдэ, слывший погибшим в одной из своих контрабандистских «экспедиций», возвращается на остров и, не внемля мольбам дочери, связывает Жуана и отправляет его с другими пленниками на рынок рабов в Константинополь. А потрясенная пережитым девушка впадает в беспамятство и спустя некоторое время умирает.

Жуан, в свою очередь, вместе с товарищем по несчастью – британцем Джоном Джонсоном, служившим в армии Суворова и взятым в плен янычарами, оказывается продан в гарем турецкого султана. Приглянувшийся любимой жене султана, красавице Гюльбее, он скрыт в женском платье среди очаровательных одалисок и, не ведая об опасности, «навлекает» на себя благосклонность одной из них – прекрасной грузинки Дуду. Ревнивая султанша в ярости, но, подчиняясь соображениям трезвого расчета, вынуждена помочь Жуану и его другу Джонсону, вместе с двумя невезучими наложницами, бежать из гарема.

Атмосфера пряной эротической резиньяции резко меняется, когда беглецы оказываются в расположении русских войск, под командованием фельдмаршала Суворова штурмующих турецкую крепость Измаил на Дунае (песни 7–8-я).

Эти страницы романа поистине захватывают – не потому только, что стремившийся придать максимальную историко-документальную достоверность своему повествованию Байрон весьма подробно и колоритно характеризует бесстрашного русского полководца (кстати, в этих эпизодах находится место и будущему победителю Наполеона Кутузову), но прежде всего потому, что в них сполна выразилось страстное неприятие Байроном антигуманной практики кровопролитных и бессмысленных войн, составлявших значимую – зачастую ведущую – часть внешней политики всех европейских держав. Байрон-антимилитарист по обыкновению далеко обгоняет собственное время: боготворя свободу и независимость и воздавая должное отваге и таланту Суворова, его простоте и демократизму («Признаться вам – Суворова я сам / Без колебаний чудом называю» ), он говорит решительное «нет» монархам-завоевателям, ради эфемерной славы бросающим в жерло чудовищной бойни тысячи человеческих жизней. «Но, в сущности, лишь войны за свободу / Достойны благородного народа».

расстаться с ней, хотя это и препятствует его светской «карьере».

Как бы то ни было, его награждают русским орденом за отвагу и командируют в Петербург с депешей Суворова императрице Екатерине о взятии неприступной турецкой твердыни.

«Русский эпизод» в жизни испанского героя не слишком продолжителен, однако сообщаемое Байроном о нравах и обычаях российского двора достаточно подробно и красноречиво свидетельствует об огромной работе, проделанной поэтом, никогда не бывавшим в России, но искренне и непредвзято пытавшимся понять природу русского самодержавия. Интересна и неоднозначная характеристика, даваемая Байроном Екатерине, и недвусмысленно-неприязненная оценка поэтом фаворитизма, процветающего, впрочем, не при одном лишь императорском дворе.

Блестящая карьера любимца русской государыни, «засветившая» Жуану, скоро оказывается прервана: он заболевает, и всесильная Екатерина, снабдив красивого юношу верительными грамотами посланника, отправляет его в Англию.

Миновав Польшу, Пруссию, Голландию, этот баловень судьбы оказывается в отечестве поэта, который без обиняков высказывает свое весьма далекое от официозного отношение к роли, какую играет слывущая «свободолюбивой» Британия в европейской политике («она – тюремщик наций...» ).

«пикарескная» стихия торжествует здесь только в коротком эпизоде нападения на Жуана уличных грабителей на лондонской улице. Герой, впрочем, без труда выходит из положения, отправляя одного из напавших на тот свет. Дальнейшее – вплотную предвосхищающие пушкинского «Онегина» картинки великосветской жизни столичного и сельского Альбиона, свидетельствующие и о возрастающей глубине байроновского психологизма, и о присущем поэту несравненном мастерстве язвительно-сатирического портрета.

Трудно уйти от мысли, что именно эту часть повествования автор полагал центральной для своего грандиозного замысла. Едва ли случайно в начале этой полосы в существовании персонажа поэт «проговаривается» : «Двенадцать песен написал я, но / Все это лишь прелюдия пока».

разочарования заронили в нем вирус усталости и пресыщения. Байроновский Дон Жуан, быть может, тем разительно и отличается от фольклорного, что в нем нет ничего «сверхчеловеческого».

Став объектом сугубо светского интереса со стороны блестящей аристократки леди Аделины Амондевилл, Жуан удостаивается приглашения погостить в роскошном загородном имении лорда Амондевилла – красивого, но поверхностного представителя своего сословия, стопроцентного джентльмена и страстного охотника.

Его жена, впрочем, тоже плоть от плоти своей среды с ее нравами и предрассудками. Испытывая душевное расположение к Жуану, она не находит ничего лучшего, как... приискать своему ровеснику-иностранцу подобающую невесту. Он, со своей стороны, после долгого перерыва, кажется, по-настоящему влюбляется в юную девушку Аврору Рэби: «Она невинной грацией своей / Шекспира героинь напоминала» .

страницах романа.

Увы, судьба помешала поэту продолжить повествование...