Приглашаем посетить сайт

Батай Ж.: Литература и зло
Пруст

Перевод: Надежда Бунтман

Пруст

Любовь к истине и справедливости и социализм Марселя Пруста

Страсть к истине и справедливости часто вызывает резкий подъем сил у тех, кто ее испытывает.

У тех, кто ее испытывает?

и человеческое достоинство. Марсель Пруст пишет в "Жане Сантёе"1: "Всегда испытываешь радостное и горделивое чувство, когда люди, принадлежащие к твоей нации, произносят необычные и мужественные речи и, руководимые исключительно профессиональной честью, приходят, чтобы сказать истину, волнующую их только потому, что она - истина, которую они берегут - каждый в своем деле; их абсолютно не заботит, что они вызывают недовольство тех, кому она представляется совсем по-другому и кто ставит ее в один ряд с прочими незначительными соображениями". Стиль и содержание этой фразы совершенно не похожи на "В поисках утраченного времени". Однако в той же книге иногда меняется стиль, но мысли остаются прежними: "Это как раз то... что нас так трогает в "Федоне", когда, следуя рассуждениям Сократа, у нас вдруг возникает необыкновенное чувство, будто мы слышим рассуждение, чистоту которого не нарушает никакое личное желание, как если бы истина была превыше всего; и мы на самом деле понимаем, что вывод, сделанный Сократом из такого рассуждения, следующий: он должен умереть"2.

Марсель Пруст написал эти строки по поводу дела Дрейфуса [1] примерно в 1900 году. Известно, что он был сторонником Дрейфуса, но спустя десять лет, с появлением "В поисках...", Пруст утратил агрессивную наивность. Да и сами мы утратили былую простоту. Иногда нас охватывает та же страсть, но теперь мы устали. В наше время дело Дрейфуса не было бы столь громким...

Когда мы читаем "Жана Сантейя", нас поражает место, занимаемое тогда политикой в сознании Пруста, - ему было тогда тридцать лет. Многие читатели удивятся, обнаружив юного Марселя, кипящего от гнева, потому что на заседании Палаты Депутатов он не смог аплодировать речи Жореса [2]. В "Жане Сантёе" Жореса зовут Кузон. У него черные курчавые волосы, но сомнений быть не может: он "председатель социалистической фракции в Палате Депутатов, единственный великий оратор современности, сравнимый со знаменитыми ораторами прошлого". Пруст пишет о нем: "Чувство справедливости порой охватывало его целиком как некое вдохновение"3; и далее описывает "отвратительных придурков" - депутатов большинства - "ироничных, пользующихся численным преимуществом и силой своей тупости, чтобы заставить замолчать голос Справедливости - трепещущий, готовый превратиться в песню"4 сексуально озабоченной буржуазии, к которой он принадлежал, угрожали волнения рабочих, но ясность сознания сыграла определенную роль в сведении на нет революционного благородства.

Вначале отметим, что подобное благородство было основано на настроениях, чуждых политике: "из-за враждебного отношения к нему родителей он с полным воодушевлением воспринял действия [Жореса ]". Слова принадлежат Жану Сантею, схожему по характеру с автором "В поисках...".

Сейчас нам известно, что без публикации "Жана Сантёя" мы никогда бы не узнали, что в юности Пруст питал слабость к социализму. Но не все было так просто: "Когда Жан оставался один и задумывался, его удивляло, что [Жорес] терпит всякие нападки, появляющиеся на страницах газет, и сам во время своих выступлений позволяет себе столь резкие, жестокие и даже клеветнические высказывания, направленные против некоторых представителей большинства"5. Но это не самые сложные препятствия, на которые наталкивается истина в текущей политической жизни. О препятствиях как таковых было известно давно. В устах Пруста цитируемый ниже отрывок может показаться банальным, если бы он не был слишком нескладным: "Разве жизнь, и особенно политика, не означают борьбу; злодеи вооружены до зубов, и поэтому поборники справедливости обязаны быть такими же, когда речь идет о том, чтобы отстоять справедливость. Можно было бы сказать, что... [ей ] свойственно погибать в полном вооружении, но абсолютно все равно в каком именно. Вам могут возразить, что если бы великие революционеры только об этом и размышляли, справедливость никогда бы не восторжествовала"6.

Он с самого начала снедаем сомнением. Впрочем, мы можем только строить догадки, поскольку он этим серьезно не занимался, его это просто волновало. Если он и смог все забыть, то только после того, как осознал смысл своих увлечений и нашел им объяснение.

"Жана Сантёя" Жорес, который скорее провалился бы сквозь землю, чем пожал руку нечестному человеку", и который "был для Жана [героя книги] мерилом справедливости", в один прекрасный день не смог "сдержать слез, думая обо всем, чем он пожертвовал, будучи председателем фракции"7. По сюжету книги требовалось, чтобы Жорес-Кузон в принципе мог дать отпор клеветнической кампании, развязанной против отца Жана. Но, несмотря на всю теплоту, испытываемую автором к своему герою, политик не смог бы "обратить против себя всех тех, кто за него сражался, уничтожить дело своей жизни и свести на нет торжество идей, чтобы попытаться реабилитировать незаслуженно подозреваемого человека умеренных взглядов, при этом осознавая бесполезность усилий, обреченных на провал из-за того, что он действовал бы в одиночку".

"Любовь к честности, трудности, мешающие ее торжеству, вынудили отождествить свое поведение с поведением более сильной фракции, а поскольку она оказывала ему помощь, он вынужден был отказаться от личных пристрастий"8. Голос Жана, звучащий из того времени, когда противоположности имели смысл, произносит с простотой, для нас странной: "Вы жертвуете всеобщим благом не ради особой дружбы, а ради особой выгоды и вашей политической карьеры. Да, да, всеобщим благом. Потому что, говоря несправедливо о моем отце, журналисты не только несправедливы. Тот, кто читает их статьи, становится несправедливым. И злым. У него появляется желание на следующий же день злословить о своем ближнем, которого они считали порядочным... Я полагаю, что однажды придет их царство. И царство это будет царством Несправедливости. В ожидании того, что правительство и законы станут несправедливыми, а несправедливость - реальностью, они подготавливают этот день, своей клеветой сея пристрастие к скандалу и жестокость в сердцах всех людей"9.

Нравственность, связанная с нарушением нравственных законов

Никто не удивится следующей фразе из третьего тома "Жана Сантёя": "В скольких же письмах мы пишем: "Единственная действительно гнусная вещь, недостойная существа, созданного Господом по своему образу и подобию, - это ложь", что означает наше стремление к тому, чтобы нам не лгали, а не наши мысли об этом". И далее у Пруста: "Жан не признается [своей любовнице], что прочел письмо сквозь конверт и, так как он не намерен ей сказать о том, что к ней приходил молодой человек, он говорит, будто узнал это от другого человека, видевшего того юношу.

Жан лжет. Тем не менее он со слезами на глазах утверждает ей, что единственно ужасная вещь есть ложь"10. Тот, кто обвинял Жореса, в порыве ревности становится циничным. Но интерес по-прежнему прикован к изначальной наивной честности. Роман "В поисках..." изобилует проявлениями цинизма Марселя, толкаемого ревностью на неоднозначные поступки. Противоположные друг другу действия, которые казались взаимоисключающими, составляют впоследствии единое игровое поле. Без угрызений совести - если бы мы не заботились о соблюдении важных запретов - мы не были бы людьми. Но мы бы не смогли всегда подчиняться этим запретам и, если иногда у нас не хватало бы смелости их нарушить, у нас не было бы выхода. Кроме того, нам не хватало бы человечности, если бы никогда не лгали или однажды не чувствовали себя неправыми. Мы иронизируем над противоречием между войной и всеобщим запретом, осуждающим убийство, но так же, как и запрет, война носит всеобщий характер. Везде убийство отягчено ужасом, а военные действия повсеместно считаются доблестью. То же происходит с ложью и несправедливостью. Кое-где запреты строго соблюдаются, однако скромник, ни разу не осмелившийся преступить закон и опускающий глаза долу, везде презираем. В идее мужественности всегда заложен образ мужчины, который, не нарушая границ по своей воле, бесстрашно и необдуманно ставит себя над законом. Если бы Жорес сделал уступку справедливости, сторонники не только осудили бы его, но и сочли его ни на что не способным. Темная сторона мужественности обязывает никогда не давать ответа и уклоняться от объяснений. Мы должны быть терпимыми, добросовестными, бескорыстными, но, воспаряя над угрызениями совести, терпимостью и бескорыстием, мы должны быть самовластными.

"единственная ужасная вещь - ложь", до конца своих дней испытывал страсть к истине. Эммануэль Берль [3] поведал как-то об испытанном им от этого потрясении: "Однажды ночью, - рассказывает он, - в полной растерянности выходя от Пруста около трех часов утра (дело было во время войны), изнуренный больше, чем обычно, разговором, после которого я лишился не только физических, но и всех умственных сил, и когда я очутился совсем один на бульваре Оссман, мне показалось, что я дошел до последней точки. В таком состоянии я пребывал после того, как был разрушен мой дом в Буа-ле-Претр. Мне стало невыносимо все: прежде всего, я сам, мое полное изнемождение, которого я стыдился; я думал об этом человеке, живущем впроголодь, задыхающемся от астмы, страдающем от бессонницы, не прекращающем борьбы с ложью и смертью, все время анализирующем, не отступающем перед сложными формулировками результатов анализа, готовом сделать дополнительное усилие, чтобы упорядочить неразбериху в моих мыслях. Я испытывал отвращение даже не к собственной растерянности, а к моему "хотению" от нее мучиться..." Такая неуемность отнюдь не противоречит нарушению границ в его основном принципе. Нарушение границ заходит слишком далеко, чтобы сам принцип мог быть поставлен под угрозу, даже сомнение тут расценивалось как проявление слабости. В основе добродетели заложена наша способность разорвать цепи добродетели. В традиционных выводах никогда не учитывалась эта нравственная пружина: идея морали от этого тускнеет. Со стороны добродетели жизнь по законам морали выглядит трусливым конформизмом, но, с другой стороны, пренебрежительное отношение к тускнеющей морали считается безнравственным. Тщетно в традиционных выводах требуется поверхностное соблюдение строгих правил, основанное на формальной логике, - истинный дух строгих правил остается незамеченным. Разоблачая навязываемую мораль, Ницше считал, что не смог бы жить дальше, если бы совершил преступление. Если мораль подлинна - ее существование не вечно. Истинная ненависть ко лжи допускает, что солгавший, преодолевая страх, берет на себя некий риск. Ведь только кажется, что легко быть безразличным к риску. Это как обратная сторона эротизма, предполагающая расплату, без которой он теряет смысл. Сама идея нерушимости законов подрывает основы той нравственной истины, которую мы должны уважать, не будучи ею связаны. В эротической чрезмерности мы все-таки соблюдаем правило, нами нарушаемое. Движение чередующихся верности и бунта, составляющее суть человека, зиждется на игре то и дело вспыхивающих оппозиций. Вне этой игры мы задохнулись бы под логикой законов.

 

Наслаждение, основанное на преступном смысле эротизма

11, увидевший в одном ассоциативном ряду убийство, святотатство и святой образ матери, совершенно субъективно счел это знаком патологии.

"Меня все больше и больше привлекало наслаждение, - пишет автор "В поисках...", -и я чувствовал, как в глубине моего сердца пробуждаются бесконечные грусть и отчаяние; мне казалось, что из-за меня плачет душа моей матери". От этого ужаса зависело сладострастие. И вот однажды матери Марселя не стало, но больше на страницах "В поисках..." ничего не говорится об этом - речь идет только о смерти бабушки. Смерть матери для автора слишком значительна: он говорит нам (правда, о бабушке): "Когда я пытался сблизить смерть бабушки и Альбертины, мне казалось, что моя жизнь запятнана двойным убийством". К этому пятну прибавляется еще одно - пятно осквернения. Стоит привести отрывок из "Содома и Гоморры", где Пруст пишет, что "сыновья, непохожие на отцов, оскверняют мать в лице своем"12. Здесь нужно остановиться особо, потому что автор делает следующий вывод: "Не будем тут касаться того, что могло бы стать материалом для целой главы "Осквернение матери"". Действительно, ключ к такому трагедийному заголовку - в эпизоде, где дочь Вентейля, недостойное поведение которой свело в могилу отца, умершего от печали, спустя несколько дней после его смерти, еще не сняв траур, наслаждается ласками любовницы лесбиянки, плюющей на фотографию покойника13. Дочь Вентейля олицетворяет Марселя, а сам Вентейль - его мать14 При этом не говорится ничего, что могло бы поставить кого-то в неловкое положение - мать никак не реагирует на присутствие посторонней (или постороннего).

Я полагаю, нет такого читателя, который не заметил бы здесь несовершенство повествования. Однако о страдании и смерти Вентейль говорится неоднократно. Пруст оставляет за пределами книги то, что можно восстановить в отрывках о Вентейль. Если подставить другие имена, текст просто больно читать: "Тем, кто, как мы, замечали, что [мать Марселя] избегает встреч со своими знакомыми, а завидев их, отворачивается, что он [а] постарел [а] за последние месяцы, что он [а] вся погружен [а] в свое горе, что у не [е] одна-единственная цель в жизни: счастье [сына], нетрудно было догадаться, что он [а] скоро умрет от горя, и что до не [е] не могут не доходить толки. Он [а] знал [а], что говорят, и, может быть, даже верил [а] слухам. Видимо, нет такого высоконравственного человека, которого сложность обстоятельств не заставила бы жить бок о бок с пороком, хотя бы он самым решительным образом его осуждал, но только он не сразу узнает его под маской необыкновенного, которую тот надевает, чтобы войти к нему в доверие, а потом причинить ему боль: под маской непонятных слов, сказанных однажды вечером, необъяснимого поведения существа, которое он за многое любит. Для (такой женщины], как [мать Марселя], должно было быть особенно мучительно мириться с одним из положений, которые неправильно считаются уделом богемы: эти положения возникают всякий раз, как порок испытывает потребность обеспечить себе убежище и безопасность, причем порок этот развивается в человеке сызмала... Но то, что [мать Марселя], может статься, был [а] осведомлен [a] о поведении [сына], не мешало [ей] по-прежнему боготворить [его]. Фактам недоступен мир наших верований - не они их породили, не они и разрушают их..."15 [4]. Мы должны точно так же перечитать отрывок из "Поисков...", где речь идет о мадемуазель Вентейль: "... в сердце [Марселя] зло - по крайней мере, на первых порах - было с чем-то перемешано. [Садист] такого типа, как [он], играет в зло, тогда как насквозь порочное создание не способно играть в зло, потому что зло не находится за пределами его "я", оно представляется ему вполне естественным, зло от него неотделимо; и так как у подобного создания никогда не было культа добродетели, культа памяти усопших, культа [сыновней ] нежности, то осквернение всего этого не доставит ему святотатственного наслаждения. Такие садист[ы], как [Марсель], - существа в высшей мере сентиментальные, добродетельные от природы, так что даже в чувственном наслаждении они видят дурное, - считают, что это - для грешников. И если им удается уговорить себя на мгновение предаться злу, то они силятся сами побывать и заставить побывать своих соучастников в шкуре порока, так, чтобы на мгновение создать себе видимость побега из их совестливой и нежной души в бесчеловечный мир наслаждения" [5]. Пруст снова говорит в "Обретенном времени": "... каким бы добрым и, более того, замечательным, ни был садист, он испытывает некую жажду зла, неизвестную прочим злодеям (если они творят зло по другим понятным причинам)". Ужас - мерило любви, как жажда Зла - мерило Добра.

Четкость этой картины завораживает. Но в ней потонет возможность понять ее основной смысл, если не выяснить смысл побочный.

Зло кажется вполне понятным, но только пока ключ к нему - в Добре. Если бы ослепительная яркость Добра не сгущала еще больше мрак Зла, Зло лишилось бы своей привлекательности. Это сложная истина. В том, кто ее слышит, что-то против нее восстает. Тем не менее мы знаем, что самые сильные приступы чувственности случаются от контрастов. Движение чувственной жизни построено на страхе, вызываемом самцом у самки, и на жестоких муках брачного сезона (который скорее жестокость, а не гармония, а если последняя и возникает, то вследствие чрезмерности). Прежде чем создать союз, образующийся в результате смертельной борьбы, необходимо что-то разбить. В некотором роде мучительная сторона любви объясняется многочисленными злоключениями. Иногда любовь видится в розовом цвете, но она отлично сочетается и с черным, без которого оказалась бы бесцветной. Разве смог бы один розовый цвет без черного стать символом чувственности? Без несчастья, связанного с ним как свет с тенью, счастье превратилось бы в мгновенное безразличие. В романах постоянно описывается страдание, но удовлетворение - почти никогда. В конечном счете добродетель счастья производна от его редкости. Если оно легко и доступно, то не вызывает ничего, кроме презрения и скуки. Нарушение правила само по себе обладает неотразимой привлекательностью, которой лишено длящееся блаженство.

"В поисках..." (ставящая его в один ряд с самыми мрачными трагедиями) не была бы столь глубока, если бы основному смыслу ничего не противостояло. Поскольку для того, чтобы возбудить желание, розовому цвету необходим черный, то показался ли бы он нам достаточно черным, если бы мы не почувствовали вначале жажду чистоты? И если он против воли не омрачил бы нашу мечту? Грязь познается только в сравнении, особенно теми, кто думает, что нельзя обойтись без ее противоположности, то есть чистоты. Всепоглощающее стремление к грязи, искусственно придуманное Садом, вело его к состоянию пресыщенности, когда все ощущения притупляются и исчезает сама возможность получить удовольствие. Литература (вымышленные сцены романов) была для него неиссякаемым источником, но даже она не могла его удовлетворить, так как ему не хватало высшего наслаждения от чувства морали, от того преступного вкуса, свойственного проступкам, без которого они кажутся естественными, без которого они естественны. Пруст искуснее Сада, он жаждет наслаждения и выкрашивает порок в ненавистный цвет, клеймит его добродетелью. Но если бы он был добродетелен, то не для того, чтобы получить удовольствие, а если он и получает его, то только потому, что когда-то хотел быть добродетельным. Злодеи получают от Зла лишь одну материальную выгоду. Они стремятся причинить зло другому, но в конечном итоге это зло - только их эгоистическое добро. Мы можем распутать клубок, где в середине спрятано Зло, потянув за разные ниточки противоположности, туго переплетенные друг с другом. Сначала я показал, что счастье само по себе не желанно и что оно превращается в скуку, если не поверяется несчастьем или Злом, которое и вызывает в нас жажду счастья. Верно и обратное: если бы Пруст (и, может быть, в глубине души и Сад) не желал бы Добра, то Зло предстало бы перед нами как вереница пустых ощущений.

Справедливость, истина и страсть

Сие необычное сочетание вынуждает сделать поправки к общепринятому мнению, которое, противопоставляя Добро Злу, не вдается в подробности. Если Добро и Зло взаимодополняемы, то это еще не означает, что они равны. Мы не зря различаем тех, чье поведение по-человечески осмысленно, и тех, кто ведет себя отвратительно. Однако противопоставление двух таких манер поведения - совсем не то, что существует теоретически между Добром и Злом.

Несостоятельность традиционного взгляда - в опоре на слабость, порождающую заботу о будущем. Забота о будущем предполагает скупость и осуждает непредусмотрительность, тратящую направо и налево. Предусмотрительная слабость противостоит принципу сиюминутного наслаждения настоящим моментом. Традиционная мораль согласуется со скупостью и видит в предпочтении сиюминутного наслаждения корень Зла. Скупая мораль лежит в основе союза справедливости и полиции. Если я предпочитаю наслаждение, то подавление мне отвратительно. Парадокс справедливости в том, что скупая мораль связывает ее с ограниченностью подавления; великодушная мораль видит в ней первый порыв того, кто хочет, чтобы у каждого было развито чувство долга, того, кто спешит на помощь жертве несправедливости. Разве смогла бы справедливость трепетать без такого великодушия? И кто смог бы сказать, что она готова запеть?

Разве была бы истина тем, что она есть, если бы она в своем великодушии не утверждалась против лжи? Зачастую жажда истины и справедливости отдалена от обстоятельств, когда ее крик исторгается из возбужденной политикой толпы, поскольку толпа, возносимая великодушием, иногда склоняется в противоположную сторону. Наше великодушие всегда противостоит скупости, как страсть - обдуманному расчету. Мы не можем слепо отдаться страсти, способной возвысить скупость, но великодушие стоит выше разума и всегда преисполнено страстью. В нас есть нечто страстное, великодушное и священное, превосходящее рассудок, и только эта чрезмерность делает нас людьми. Бесполезно говорить о справедливости и истине в мире, населенном разумными автоматами.

"Вон! Вон!". Пруст решил, что Берль потерян для истины, поскольку задумал жениться. Считать ли это бредом? Возможно. Но откроется ли истина тому, кто не обожает ее до сумасшествия? Я снова вернусь к описанию этой страсти: "Его и без того бледное лицо, - пишет Берль, - побледнело еще больше. Глаза полыхали яростью. Он поднялся и пошел в ванную одеться. Он собрался выйти из дома. Я заметил, что у этого больного человека еще оставались силы. До того момента я просто не обращал на это внимания. Его волосы были гораздо темнее и гуще, чем мои, зубы - крепче; тяжелая челюсть, казалось, способна была размолоть многое, выпяченная, видимо, вследствие астмы грудь подчеркивала широкие плечи. Если бы дело дошло до рукоприкладства (на мгновение мне показалось, что это вот-вот произойдет), я не уверен, что победил бы"16. Истина и справедливость требуют уравновешенности, и тем не менее они всегда на стороне жестоких.

В моменты страсти мы действительно удаляемся от основ (в самом общем виде) политической борьбы, однако мы не можем не помнить о том, что именно праведный гнев движет народом. Удивительно, но показательно, что сам Пруст являл собой одновременно непримиримость полиции и великодушие народа. Пруст, чья истина была исступленной, однажды описал случившийся с ним приступ справедливости: он вдруг представил, как бешено наносит удары самому слабому, как в тот день, когда он узнал, что некий грабитель был выдан, окружен и после отчаянного сопротивления задушен полицейскими, и захотел стать сильнее, чтобы уничтожить этих полицейских17. Меня потряс неожиданный для Пруста бунтарский порыв. Я вижу в нем сближение ярости, подавляемой длительными размышлениями, и мудрости, без которой ярость тщетна. Если мрак ярости и свет мудрости наконец не совпадут, как же мы узнаем друг друга в этом мире? На самом верху осколки собираются воедино - мы познаем истину, состоящую из противоречий, - Добра и Зла.

 

Примечания.

3. M. Proust. Jean Santeuil. Т. II. Р. 316 - 317.

4. Ibid. P. 318.

5. М. Proust. Jean Santeuil. Т. П. Р. 318.

7. M. Proust. Jean Santeuil. T. II. P. 94.

8. Ibid. Р. 102- 103.

9. M. Proust. Jean Santeuil. T. II. P. 102 - 103

10. Ibid. Т. III. Р. 143.

12. Ibid. P. 239.

13. "По направлению к Свану", T. I.

14. Мари-Анн Коше и Анри Массис уже давно предложили так идентифицировать персонажей, что может считаться общепринятым.

15. "По направлению к Свану", т. I.

"Sylvia". P. 152.

Одна из последних фотографий Марселя Пруста подтверждает, как мне кажется, это удручающее описание. См. в кн.: George Cattani. Marcel Proust. Julliard, 1952. P. 177.

17. См.: M. Proust. Jean Santeuil. Т. I. P. 318

 

Kомментарии

До появления главы о Прусте в работе "Литература и Зло" Батай опубликовал в "Критик" (№ 62, июль 1952) заметку "Истина и справедливость" по поводу впервые вышедшего после смерти Марселя Пруста романа "Жан Сантёй", который был начат еще в 1896 г., но так и не окончен, хотя Пруст работал над ним в течение восьми лет. (Marcel Proust. Jean Santeuil. Preface d'Andre Maurois. Callimard, 1952. V. 1-3). Заметка в "Критик" сопровождалась рецензией на роман. Этот текст, на наш взгляд, в некоторой степени дополняет и проясняет позицию Батая по отношению к творчеству Пруста вообще и к данному произведению в частности:

"Когда первый раз главы из "Жана Сантёя" появились в издательстве "Табль Ронд", трудно было не испытать разочарование от чтения нескладных набросков, где мы узнавали ходы и приемы из "Поисков,..", но ничего не срабатывало и не открывало бесконечность движущихся перспектив, одним словом, "общение" не устанавливалось. От "Поисков... " по направлению к читателю идут волны чего-то потаенного, интимного и нежного, создающие взаимопонимание, - в "Жане Сантее" речь идет о тех же фактах, однако никакого воздействия нет. Эти факты предстают перед нами такими, какими их раскладывает холодный и суетящийся писатель, они нас никак не трогают, мы извлекаем из них лишь неприятную очевидность: автор бессилен. После пространных первых страниц реакция того, кто спрашивал: "А нужно ли было издавать это забытое произведение, по всей видимости обреченное на разрушение?" - становилась оправданной.

Я не думаю, что можно было бы оправдать решение запретить печатать книгу, если на то нет особых письменных распоряжений. В смерти есть полный отказ, за пределами которого некий случай делает общественным достоянием то, что находится в частной собственности,' и тогда, если не учитывать прихоти всемогущих наследников, решает уже - в отсутствие автора - пытливость возможных читателей, в чье распоряжение попадает все. Публикация "Процесса" и "Замка" состоялась благодаря простому сомнению в окончательном намерении Кафки. Так же, как и другие, я разделяю ярость автора, чье неудачное, во всяком случае, неоконченное произведение выставили вдруг на посмешище. Но если он ясно и формально не заявил об этом чувстве, никто не вправе судить. Так моменты личной жизни, которые сам писатель как общественный человек не смог утаить от любопытной толпы, принадлежат толпе. Все человечество обретает в смерти то право видения, которое временно теряется в течение жизни, и не надо забывать, что все относящееся к человеку, даже личная жизнь, находится в области данного права. Если публике будет угодно, она забудет "Жана Сантёя", но издатели вольны были принимать решение, основываясь на других предположениях. Все указывает на их правоту.

Неудачные отрывки из издания "Табль Ронд", несмотря ни на что, представляют некий интерес, но по ним нельзя судить о масштабе "Жана Сантёя" - книги, которую, если рассматривать ее во всем объеме, надо воспринимать такой, какая она есть: во многих отношениях изумительной.

Впрочем, может, эти наброски и не выиграли бы, если бы были переписаны. Повествование сразу началось плохо, возникли строгие рамки, не позволившие Прусту найти несравненную легкость, которой открывается путь к тончайшему общению в "Поисках..." В "Жане Сантее" данные наблюдений не окончательно погружены в наблюдения, они еще отличны от того, кто наблюдает, и не сливаются'с ним. Мы задним числом должны проделать сложную работу: именно нам надлежит опустить на глубину извлеченные из повествования образы, возвращая их к жизни, коей их лишила неуклюжесть малоопытного автора. Нелегкий труд, но нам помогает доскональное знание содержания "В поисках..."; неизвестно, удалось бы сие самому автору, если бы он быстро не оставил текст, где вещи застывают, скованные банальной традиционной формой.

"Жану Сантёю". Но степень правильности уменьшается по мере того, как разворачивается повествование. Наверное, главный смысл книги, где мы обнаруживаем в форме набросков начало "В поисках...", заключается в том, чтобы показать, как мы потихоньку придумываем метод, подобный уничтожению предмета, о котором идет речь, в говорящем субъекте и в освобождении субъекта. Отрывок, начинающийся крайне тяжелым слогом (глава III, с. 298: "Герцог Ревейон попросил Жана сходить за него к господину Сильвену Бастелю, знаменитому писателю, члену Французской Академии"), наверно, в самом точном виде дает нам рождение этого метода, состоящего • "поисках". "Все чаще долг представлялся ему как обязанность посвятить себя мыслям, • иные дни толпой заполнявшим его мысль. Или он даже считал, что, по всей вероятности, это не собственно мысли, а, скорее, очарование, которое он находил в самом себе и которое он скорее пытался сохранить, чем подчеркнуть. Сохранить до того мгновения, когда, сидя в комнате, где никто не мог его потревожить, необходимо было наконец открыть мысль, являвшуюся ему в смутном образе, или в жарком полдне • парке, где ирисы встают из затененного пруда, или в холодном ливне, падающем на город, или..."Но в нескольких строчках я рассчитывал лишь дать для начала общее представление об этом запоздавшем произведении, появившемся из смерти, из ящиков, оставленных в кладовке".

  1. в 1899 г. помилован, в 1906 реабилитирован. Скандальное дело Дрейфуса, принявшее националистическую окраску и глубоко разделившее французское общество, не раз упоминается в "Поисках..."; Сваи, в отличие от большинства его светских знакомых, был убежденным дрейфусаром.
  2. Жopec, Жан (1859-1914) - видный французский политический деятель, один из лидеров социалистов, реформист; историк Великой французской революции. Убит накануне первой мировой войны.
  3. Берль. Эммануэль (Bert; 1892-1976) - журналист, романист, историк, эссеист. Первая книга Берля "Изыскания о природе любви" послужила причиной разрыва его дружеских отношений с Прустом. В 1932 г. по просьбе Гастона Галлимара Берль занял пост главного редактора журнала "Марианна". В начале второй мировой войны из-за своих профашистских настроений оказался в духовной изоляции; вскоре резко порвал с режимом Виши. Среди написанного им - "История Европы" (1945), "Сильвия" (1951), "Крах III Республики" (1968), "Вираж" (1972). Отклик Батая на публикацию статьи Берля о фрейдизме см. в кн.: Bataille G. Documents. Ed. e'tablle par Bernard Noel. - Mercure de France, [1968). P. 205-206.
  4. "Тем, кто, как мы, замечали~ не они и разрушают их..." - Текст Пруста воспроизводится нами по изд.: Пруст М. По направлению к Свану. М., 1992. С. 127-128; перевод Н. М Любимова. Скобками отмечены замены, произведенные в цитате Батаем.
  5. "... в сердце ~ в бесчеловечный мир наслажденья". - Использован перевод Н. М. Любимова (Тоже. С. 141).