Приглашаем посетить сайт

Басистова В. А.: Пророк. Жизнь Перси Биш Шелли.
Часть 6. Горение

Часть VI

ГОРЕНИЕ

«... Дивились люди, - и смеялись
Иные, видя, что всегда
Он сеял семена такие,
Что мысли он взрастит людские,
Но жать не будет никогда.
Они с упреком говорили:
«... Коль хочет славу обрести,
То неужели он не знает,
Что взор свой слава не склоняет
К тому, кто медлит на пути,
Защитником погибшей веры.
Красноречивые примеры
Он мог бы без труда найти.»»
П. Б. Шелли. «Розалинда и Елена»

Италия 1818 года.

Синева неба. Зелень апельсиновых рощ. Величественные руины древнего мира. Дворцы и храмы Возрождения. Страна - памятник. Страна - музей.

Впрочем - страны-то как раз и нет. Посленаполеоновская Италия - понятие географическое, историческое, этническое, культурное - какое угодно, но только не политическое. Нет единого государства Италии; есть - с юга на север - Королевство обеих Сицилий, Папское государство, герцогства Тоскана, Лукка, Парма и Модена, Сардинское королевство - Пьемонт. Ломбордия и Венеция включены в состав Австрийской империи, да и в других частях средиземноморского «сапога» австрийцы хозяйничают как в собственном доме. Потомки гордых римлян, владык полумира, доведены до крайней степени унижения.

первые вспышки энтузиазма у наиболее демократически настроенной части интеллигенции, первые надежды, первые якобинские заговоры, первые жертвы. Потом - период страстного ожидания: революционная Франция, освободившая Савойю, должна и всей остальной Италии помочь разорвать феодальные путы! Но когда же, когда?!... Наконец, в 1797 году, Директория, обезглавив в Вандоме последних мучеников французской свободы, направила в Италию войска Бонапарта. Местные республиканцы воспрянули духом, по всей стране прокатилась волна восстаний, вожди которых рассчитывали прежде всего на помощь Наполеона. Последний, однако, совсем не хотел портить отношения с папой - без поддержки или хотя бы нейтралитета католической церкви будущее завоевание Европы представлялось нереальным - а также, до поры до времени, и с австрийским императором; победоносного генерала больше заботили собственный политический престиж и, конечно, возможность вывоза во Францию, в качестве контрибуции, сокровищ папской казны и шедевров итальянского искусства. Революционный Пьемонт был брошен им на произвол судьбы, Венеция отдана Австрии.

Правда, в течение 1797-1799 годов были созданы одна за другой Лигурийская, Цизальпинская, Римская и Партенопейская (в Неаполе) республики; однако после отбытия Наполеона в Егопетский поход их правительства продержались недолго. Темное невежественное крестьянство, подстрекаемое попами, поднялось против республиканцев. Свергнутых итальянских королей поддержали также русско-австрийские войска во главе с Суворовым, эскадры Нельсона и Ушакова. Весной 1799 г. пала Цизальпинская республика, потом - Партенопейская, в сентябре - Римская. Началась кровавая расправа с республиканцами и пленными французами, особенно жестокая в Неаполе, где после массовых убийств, предвосхитивших знаменитую парижскую «кровавую неделю» 1871 года, тысячи людей были осуждены королевским судом и казнены порою только по подозрению в симпатиях к революционерам.

Вернувшись из Египта, Наполеон вновь завоевал Италию, восстановил Цизальпинскую республику, через два года переименовал ее в Итальянскую, еще через три - в 1805 г. - в Итальянское королевство и сам принял титул короля Италии, а потом раздарил это королевство по кускам своим военачальникам и родственникам. Установившиеся режимы не имели ничего общего с радужными мечтами итальянских республиканцев 90-х годов; но то, что началось после падения завоевателя - австрийская оккупация на севере, реставрация Бурбонов на юге - было неизмеримо хуже. Контрреволюция страшна не только тем, что проливает кровь - и всегда больше, чем революция; контрреволюция и в живых людях убивает душу, низводит массу до уровня стада покорных скотов...

Весной 1818 года - через четыре года после катастрофы - итальянский народ все еще являет собой невеселое зрелище...

Зато природа цветет. Исскуства - тоже. Слава Россини гремит по всей Европе, в недалеком будущем столь же бурный успех ждет и Никколо Паганини. Пятнадцать лет назад умер великий драматург Витторио Альфиери, но его «трагедии Свободы» не сходят со сцен итальянских театров, и спектакли часто превращаются в революционные манифестации. Звезда Уго Фосколо - знаменитого поэта-карбонария, прозванного «совестью Италии» - еще в зените, а уже восходит крупнейшее светило итальянской литературы 19-го века, имя которому Алессандро Мандзони. И еще на литературном небосклоне - целая плеяда пусть не столь ярких, но тоже значимых имен: Сильвио Пеллико, Габриель Росетти, Джованни Берше - молодые поэты-романтики, активные участники движения карбонариев...

Италия... Щедрое солнце, дивные ландшафты, ни с чем не сравнимые художественные сокровища ушедших столетий - лучшая приманка для путешественников. Туристы стекаются отовсюду: одни - за новыми знаниями и впечатлениями, другие - чтобы поправить здоровье, третьи - рассеять хандру. Кое-кто останется здесь надолго - например, Анри Мари Бейль, в будущем - Фредерик Стендаль, в настоящем - друг Байрона. И сам благородный лорд бросил якорь в Венеции.

«Италия - изгнанников Эдем...»

1.

... Они ехали навстречу весне - и Шелли оживал с каждым днем, с каждой пройденной милей. Если в первое время, пока пересекали Францию и Швейцарию, его еще донимали старые лондонские мысли - о Харриет, о старших детях, оставшихся у чужих людей, о своем положении оплеванного и гонимого - то после перевала через Альпы их смыло волной новых впечатлений, словно отворилась волшебная дверь - и он шагнул в другой мир, полный солнца, музыки, ярких красок, искрящийся радостью бытия.

Добравшись до Милана, Шелли поспешил написать Байрону в Венецию о том, что его маленькая Аллегра (так, на итальянский манер, отец пожелал переименовать Альбу) - в Италии, что они с Мэри были бы счастливы увидеть старого друга, и если он их навестит - то обратно сможет вернуться вместе с дочерью.

Разумеется, чтобы принимать такого гостя, надо было прежде всего найти подходящее жилье - достаточно просторное, удобное и в самой живописной местности. В качестве таковой нашим путешественникам усиленно рекомендовали окрестности озера Комо в шести лье от Милана. Не желая откладывать решение столь важного дела, Шелли и Мэри, еще не отдохнувшие после долгой утомительной дороги, отправились посмотреть, верна ли эта информация, и если - да, то снять там домик на лето.

Действительность превзошла все их ожидания. Озеро Комо, длинное и узкое как река, змеей извивающееся между гор и лесов; скалы, пещеры, водопады, лавровые и миртовые рощи, снежные вершины вдали, зеленое буйство роскошной южной природы вокруг - ландшафт более прекрасный невозможно ни вообразить, ни увидеть во сне...

Путешественники сняли так называемую «Виллу Плиниана» - очень древний, некогда роскошный, а теперь полуразвалившийся дом, окруженный большим садом - и Шелли предался мечтам о повторе женевской идиллии: вот приедет Байрон, и они опять все дни будут проводить вместе, беседовать, кататься на лодке... Аллегра постепенно привыкнет к новому лицу - своему папе - и ей легче будет перенести разлуку с самыми близкими людьми - с матерью, дядей Перси и тетей Мэри; с другой стороны, эти трое смогут понаблюдать Байрона в роли родителя и оценить, можно ли доверить ему свою любимицу... И еще одна тайная, запретная мысль: а вдруг привязанность к ребенку повлияет и на чувства Байрона к его матери; вдруг произойдет чудо, и семья воссоединится...

Не тут-то было! В ответ на дружеское приглашение лорд сообщил, что пришлет за дочерью своего человека, и подчеркнул условие: с переездом Аллегры к отцу какие-либо отношения между ней и ее матерью должны навсегда прекратиться... Для обожавших девочку Клер и Шелли это был тяжелейший удар. Сразу возник вопрос: а можно ли вообще отдать Байрону ребенка при таких обстоятельствах? Шелли с радостью оставил бы Аллегру в своем доме, но Мэри такое решение не устраивало: останется девочка - значит, останется и Клер; она не сможет в будущем ни выйти замуж, ни вообще как-нибудь самостоятельно устроить свою жизнь, а ее затянувшееся присутствие довольно обременительно; но главное - если не отдать Байрону дочь, злые языки будут утверждать, что ее настоящим отцом является Шелли: иначе зачем он держит девочку при себе?

Вслух такие соображения, конечно, не высказывались, но имелся другой аргумент, еще более веский - интересы самой Аллегры: Байрон может дать дочери гораздо больше комфорта. «Но вряд ли даст больше любви», - возражал Шелли. «Бесспорно, - соглашалась Мэри, - сегодня ей в нашем доме теплее и лучше, чем у родного отца. Но подумай о будущем. Что ждет ее через пятнадцать лет? Байрон не только знатен, но и богат; он не сможет передать Аллегре свое имя, но даст ей состояние, она станет завидной невестой. А если останется с матерью, то - кем она будет? Незаконнорожденной дочерью девицы Клермонт, практически без приданого, а значит, и без надежд на приличную партию... Если бы еще мальчик - ситуация была ба не столь драматичной: у мужчины всегда есть шанс пробить себе дорогу. У женщины никаких шансов нет. Вспомни Фанни.» - «Разумом понимаю, что ты права. И Байрон говорит то же самое. И все-таки - разлучить мать и ребенка!.. Это же - преступление против закона природы, это такая сердечная мука, перед которой все доводы рассудка ничего не стоят...» - «И что же ты решил?» - «Я ничего решить не могу. Решать будет Клер, только она - и ни я, ни ты, ни Байрон никак не должны влиять на ее решение. Пусть поступит так, как подскажет ей сердце...»

Добровольно лишиться своего самого дорогого сокровища, единственного существа, которое можешь назвать своим, чтобы дочь жила в богатстве и роскоши, презирая, быть может, бросившую ее мать!.. Что передумала, что перечувствовала Клер, прежде чем решилась на это? Она знала - Шелли никогда не бросит ее с ребенком на произвол судьбы, скромный достаток им обеспечен. Но достойное положение в обществе мог дать Аллегре только отец... И Клер приняла ультиматум.

Шелли сделал еще одну попытку воздействовать на Байрона. В письме от 22 апреля он еще раз пригласил друга погостить на Комо и при этом дал соответствующую оценку его поведению: «... Вы пишете так, словно с момента отъезда всякая связь между Клер и ее ребенком должна прерваться. Я не верю, чтобы Вы могли этого ожидать или даже хотеть. Будем судить по себе: если отцовское чувство так сильно, каковы же должны быть чувства матери?.. Я знаю, какие доводы у Вас готовы; но право же, и знатность, и репутация, и благоразумие - ничто по сравнению с правами матери. Если узнают, что Вы хотите их попрать, свет действительно заговорит о Вас, и с таким осуждением, что Вашим друзьям не удастся Вас оправдать...

Ваше теперешнее поведение представляется мне очень жестоким, какие бы оправдания Вы для себя ни находили. Если ошибаться, то лучше в сторону излишней доброты, чем излишней суровости...

Я уверен, что Вы правильно поймете серьезность, с какою я пишу Вам на эту неприятную тему; и поверьте, дорогой лорд Байрон, что мне очень дороги Ваши интересы и Ваша честь...»

2.

Несмотря на повторное приглашение, Байрон так и не приехал на Комо, за девочкой он прислал слугу. 28-го апреля зацелованная и облитая слезами Аллегра в сопровождении няни - швейцарки Элизы - отбыла к отцу в Венецию. А на другой день и семейство Шелли оставило виллу Плиниана. Клер была в страшном горе, и друзья, чтобы ее утешить, решили заняться осмотром итальянских достопримечательностей.

Из Милана, театры и музеи которого они успели уже увидеть в первые дни по приезде, все семейство - трое взрослых, двое детей и слуги - отправилось в Пизу, куда и прибыло после семи дней весьма утомительного (пришлось перевалить через Апеннины) пути. Этот большой город показался нашим путешественникам неприветливым и почти безлюдным - что естественно в жаркое время года; они пробыли там всего три дня - и перебрались к морю, в Ливорно, где их ждала нечаянная радость: новые друзья. Супруги Гисборн, Джон и Мария - весьма солидные (лет по пятьдесят каждому!), однако не утратившие вкуса к романтике и поэзии. Это были давнишние приятели Годвинов, и к молодым изгнанникам они отнеслись с большим участием и теплотой. Кроме того, у миссис Гисборн имелся еще сын от первого брака, Генри Ревли - ровесник Шелли, талантливый инженер и страстный изобретатель: он спроектировал паровой двигатель новой конструкции для морского судна и жаждал построить его, чтобы испробовать на деле. Этот план привел Шелли в восторг - в нем сразу проснулся энтузиаст научно-технического прогресса, некогда влюбленный в химию и Таниролтскую дамбу - и он начал задумываться над тем, как раздобыть денег для этой новой замечательной затеи.

и Мэри, однако, умудрились жить отшельниками и на курорте: вся эта спесивая знать для них интереса не представляла; они вполне довольствовались друг другом да еще тем «лучшим обществом всех времен», которое только что прибыло к ним из Англии в большом сундуке (Шелли сам с особой тщательностью упаковал книги перед отъездом). Итак - прогулки, купанья, вечером - поездки верхом; очень редко - может быть, раз или два за весь сезон - посещение воскресных балов в казино; все остальное время отдано чтению, учебе и - за временным отсутствием вдохновения - переводам из Платона... Какая это все-таки хорошая штука - жизнь! Возможность заниматься любимым делом и общаться с любимым человеком - что еще нужно для счастья?..

Если речь о простом личном счастье, а не о мировой гармонии, недостижимом сегодня всеобщем братстве - тогда для того, чтобы чувствовать себя счастливым, Шелли не хватает лишь двух условий: чтобы вслед за кашлем прошла и треклятая боль в боку, и чтобы Клер хоть немного утешилась. Увы! Ее печаль от разлуки не притупилась - напротив, она с каждой неделей становилась сильнее. Несчастная мать уже начала раскаиваться в своем поступке: быть может, ей следовало больше думать о дне настоящем, чем о том, что будет - или не будет - через пятнадцать лет? Из Венеции, между тем, доходили неутешительные вести. Правда, Байрону дочка понравилась, он поначалу с удовольствием ею занимался, но вскоре игрушка ему надоела, и он отдал Аллегру на попечение некоей миссис Хоппнер, жене английского консула. Клер была в полном отчаянии: «Я здесь изнываю от тоски по ребенку, а он навязывает наше дитя посторонней женщине, у которой хватает других забот! При живых родителях моя бедная крошка ютится у чужих людей, как сирота!» Мэри и Перси утешали ее, как могли: миссис Хоппнер, по слухам, женщина добрая и достойная во всех отношениях, у нее Аллегре сейчас, наверное, даже лучше, чем в доме самого Байрона, где - опять же по слухам - хозяйничают его обнаглевшие любовницы и распущенные лакеи; потом, при девочке неотлучно - Элиза, на которую всецело можно положиться... Эти доводы были вполне разумны, но отчаявшаяся мать не могла ни успокоиться, ни смириться. Она объявила, что едет в Венецию, чтобы повидать дочь. Раз едет она - значит, едет и Шелли: не только потому, что молодой даме небезопасно пускаться в такие дальние странствия без охраны, но главное - одной Клер в Венеции нечего делать: Байрон не будет с ней разговаривать, он попросту не пустит ее на порог. Все переговоры придется вести Шелли... Сомнительное удовольствие, но другого выхода нет.

Итак, снова - в путь. Вновь перевал через Апеннины. Вновь скверные дороги Италии, скверные кареты без рессор, вновь таможни, проверки паспортов, убогие грязные гостиницы, где постели «кишат неописуемой нечистью»...

Клер была в страшном смятении, ее намерения менялись день ото дня. Сначала она хотела вместе с Шелли явиться к Байрону; потом испугалась, что ее присутствие может разозлить милорда и испортить все дело - сказала, что останется в Падуе и даст Шелли письмо, с которым он поедет дальше один. Уже в Падуе она опять заколебалась - и в конце концов решила, что все же поедет в Венецию, но - тайно, оставив за Шелли активную роль в предстоящей дипломатической операции.

Венеция. Город дворцов и каналов. Первые отражаются во вторых, так что кажется, будто видишь два города: один тянется башнями к небу, другой - дрожащий, призрачный - опрокинут куда-то в бездонную глубину...

На другое утро после приезда Шелли и Клер отправились к мистеру и миссис Хоппнер. Сам Шелли не хотел делать визита - он постоянно помнил о своем статусе отверженного и полагал, что английский консул - лоцо официальное - вряд ли обрадуется знакомству со скандально знаменитым атеистом и нарушителем общественной морали. Поэтому в дом Хоппнеров Клер вошла одна, а Шелли остался в гондоле, достал записную книжку и карандаш. Существенных новостей пока нет, но Мэри, уж конечно, с нетерпением ждет от него весточку.

Она всегда так скучает без мужа - знала бы, как он сам соскучался!.. Ну, об этом при встрече ей скажут его стихи. А пока - что-нибудь нейтральное, описательное. Можно рассказать, к примеру, о том, как они с Клер вчера плыли из Падуи в Венецию на гондоле через широкую лагуну - и это в сильнейшую грозу, под проливным дождем, при вспышках молний! Чудесный романтический этюд. Может быть, он развлечет бедняжку...

«... А ты не очень скучаешь, милая моя Мэри?.. Скажи правду, любимая - ты не плачешь?.. Если ты меня любишь, то не станешь тосковать или хотя бы не будешь скрывать этого, ибо я не таков, чтобы мне льстила твоя грусть, хотя весьма польстила бы твоя веселость, а еще больше - такие плоды нашей разлуки, как те, что принесла Женева...»

Строчка осталась недописанной благодаря неожиданному явлению слуги в ливрее - как оказалось, лакея консула.

- Сударь, мистер Хоппнер просит оказать ему честь... Позвольте проводить вас.

Предупредив гондольера, чтобы ждал, Шелли вышел из лодки и вслед за слугой поднялся в дом Хоппнеров. В гостиной он застал рыдающую Клер на коленях перед своей маленькой дочерью. Она то привлекала ребенка к себе и осыпала исступленными поцелуями, то, слегка отстранив, жадно вглядывалась в детское личико - и вновь сжимала Аллегру в объятиях...

Изабелла Хоппнер - очаровательная молодая дама со светло-карими, как у Мэри, глазами, - глядя на эту сцену, едва сдерживала слезы. Ее супруг, Ричард Белгрейв Хоппнер, джентльмен лет тридцати с небольшим, по первому впечатлению - добрый, мягкий и деликатный - тоже был явно растроган. Он поспешил сообщить Шелли, что они с супругой предложили взять на время девочку к себе, потому что поведение ее отца, по их мнению, не укладывается ни в какие рамки.

-... Одна любовница - это бы еще ладно... гм! - извини, дорогая, - это бы еще можно понять: Марианна Сегати - хоть и не дворянка, но хорошо воспитана, с прекрасным голосом, ее принимают в порядочных домах. Но он взял еще одну - какую-то простолюдинку, Маргариту Коньи! Эти женщины чуть не дерутся между собой! Как будто, есть еще и другие...

- Вы сами видели? - спросил Шелли.

- Нам говорили... - промолвила миссис Хоппнер.

- Слухи такого рода бывают, как правило, сильно преувеличенными, - заметил Шелли. - Да лорд Байрон и сам любит мистифицировать окружающих: свет хочет видеть его развратником - и он на зло свету пытается превзойти приписанный ему портрет. Но делает это не из внутренней склонности к разврату, а скорее от отчаяния и оскорбленной гордости... Тем не менее мисс Клермонт сейчас может только благодарить вас, господа, за столь великодушную заботу об ее ребенке.

- Любой порядочный человек на нашем месте поступил бы так же, - сказал мистер Хоппнер и прибавил: - Полагаю, приезд мисс Клермонт лучше скрыть от лорда Байрона - иначе он сбежит. Он много раз мне говорил, что больше всего на свете боится ее появления и в этом случае немедленно уедет из Венеции.

Шелли кивнул:

- Мы, собственно, так и рассчитывали, что все переговоры придется вести мне.

- И вы прямо сейчас к нему пойдете? - поинтересовался Хоппнер.

- Мисс Клермонт лучше остаться у нас до вашего возвращения, - предложила супруга консула. - Все-таки - несколько лишних часов с дочерью...

Шелли, склонившись, поцеловал руку миссис Хоппнер - почтительно и благодарно:

- Вы очень великодушны. Мне и моим близким нечасто случалось видеть такую доброту...

3.

Байрон был дома и встретил Шелли - в полном смысле - с распростертыми объятиями.

- Простите, я без приглашения... - начал было гость, но хозяин не дал ему продолжать в этом духе:

- Друг мой, я искренне рад! Ну-ка, дайте на вас посмотреть! - взяв Шелли за руку, повернул его к свету. - Сколько же мы не виделись?

- Ровно два года.

- Внешне - никаких перемен: тот же восторженный мальчик. А я, кажется, изменился. Боюсь, даже несколько пополнел...

- Да нет, незаметно.

- Сядем. Хотите хорошего вина? Сигару?

Шелли улыбнулся:

- Нет, благодарю.

- Да, во всем такой же... Вы - прямо с дороги? Надеюсь, позавтракаете со мной?

- Спасибо, я обедал. И вообще... Откровенно говоря, я к вам - по делу. И ради удовольствия видеть вас, конечно; но прежде всего - по делу.

Байрон нахмурился:

- Догадываюсь, по какому.

Шелли - очень серьезно:

- Да, речь о Клер. Она сильно соскучалась по дочери; ведь это - их первая разлука, и сразу на целых четыре месяца.

- Где она сейчас? В Банья-ди-Лукка, с вашей женой?

- Да.

Байрон:

- Ну, что ж... Я, конечно, понимаю... Чувства матери и так далее... Но практически как это осуществить? Эта женщина ни в коем случае не должна появляться в Венеции: если она сюда приедет - я уеду в тот же день.

- Но вы могли бы отпустить девочку со мной во Флоренцию - мы с Мэри собираемся переехать туда, и там Клер могла бы побыть какое-то время с ребенком.

Байрон встал, прошелся по комнате, взял сигару, раскурил, вернулся в свое кресло.

- Честно говоря, отпускать дочь так далеко от себя мне бы не хотелось. Местное общество - Хоппнеры и прочие - сочтут, что я ее отослал, потому что она мне наскучила, а я и так уже прослыл капризным. Притом, я не понимаю, что даст эта встреча Клер, кроме новых страданий. Она опять привяжется к дочери, а предстоит вторая разлука... Впрочем, я, по существу, не имею никаких прав на этого ребенка. Если Клер хочет его взять - пусть берет, хотя она сама должна бы понимать, как неосмотрителен этот шаг. Ситуация в высшей степени щекотливая, и если вся эта история получит огласку - репутация Клер будет навсегда погублена. Впрочем, эта особа столь же неблагоразумна, сколь и безнравственна... Извините, вам, как ее другу, такая характеристика, наверное, не по душе, но согласитесь - она справедлива.

- Нет, согласиться с этим я не могу. И дело не в моей дружбе с Клер - вы неправы по существу. Безнравственно то, что корыстно и продажно, а Клер искренне любила вас и от любви стала матерью - что в этом дурного? Безнравственна не Клер - безнравственно наше общественное устройство, безнравственно социальное неравенство, которое вынуждает любящую мать пожертвовать своим единственным благом и разорвать самые святые узы ради того, чтобы обеспечить своему ребенку в будущем независимость и материальное благополучие.

- Свели на любимую тему? Ладно, о неравенстве мы после поговорим. А сейчас позвольте - я закончу свою мысль. Так вот - если Клер, вопреки разуму, хочет снова взять Аллегру к себе - что ж, я не буду препятствовать. Пусть забирает. И я не скажу - как большинство сказало бы в подобном случае - что тогда откажусь от ребенка и не стану его обеспечивать... Кстати: я ведь вам должен - и все еще не расплатился!

- Не понимаю, за что?

- За содержание девочки. Она больше года находилась на вашем иждивении. Если бы вы указали, хоть приблизительно, сумму расходов...

Шелли залился краской:

- Эти расходы были в нашем семейном бюджете столь ничтожны, что я, право, не знаю, какую сумму назвать, чтобы не оказаться с прибылью, а этого я допустить не могу. Прошу вас не ставить меня в унизительное положение и позволить не заниматься подобными подсчетами.

- Я вас обидел?

- Ничуть. Но вернемся к главному: какой ответ вы дадите на просьбу Клер?

- Давайте отложим это на завтра: я на досуге обдумаю ситуацию и попытаюсь найти выход. Надеюсь, вы верите, что я искренне хочу удовлетворить Клер... и вас.

- Я это вижу.

- Прекрасно. Значит - договорились. А сейчас...

- Сейчас позвольте мне откланяться.

- Ну нет! Сбежать от меня? И не надейтесь!

- Но...

- Ведь вы приехали один?

Шелли вновь отвел взгляд: уж если раз соврал - приходится врать и дальше.

- Один.

Стало быть, вас никто не ждет?

- Нет.

- Тогда сегодня вы - мой пленник. Сейчас нам подадут бисквиты и фрукты - от этого вы, я думаю, не откажетесь - а потом мы вместе поедем...

- Куда?

- Увидите.

Байрон повез друга на Лидо - узкий длинный остров, заслоняющий Венецию от бурь Адриатики: здесь лорд держал лошадей для верховых прогулок. Черная гондола уткнулась носом в песок обширного пляжа, и поэты сошли на берег. Байрона уже дожидались слуги с оседланными лошадьми. Тихий, ясный, немного прохладный вечер... В такую погоду прогулка верхом, да еще с другом - истинное наслаждение! Вот только тревога о Клер, которая ждет в доме Хоппнера и, конечно, волнуется - немного омрачает радость.

Байрон погнал коня галопом, Шелли - тоже; несколько минут бешеной гонки по берегу, по самой кромке прибоя - брызги пены, ветер в лицо, дивное ощущение стремительного движения, почти полета - сердце ширится от восторга, за спиной словно растут крылья...

Потом темп скачки замедлился, постепенно перешли на шаг.

- Да, в седле вы держетесь неплохо, - несколько разочарованным тоном заметил Байрон.

Шелли улыбнулся:

- Зато уступаю вам в стрельбе из пистолета.

- Если судить по Женеве - почти не уступаете... А плавать с тех пор так и не научились? Помните бурю на озере?

- Не научился.

- Жаль. Знаете, два моих лучших друга утонули: Мэтьюз и Лонг. Но они-то были правоверными христианами и имеют все шансы попасть в рай; а вы, ко всему прочему, безбожник... Если не изменили и своих взглядов на этот предмет.

- Не изменил.

- Ну-ну...

- Как хорошо здесь!

- Да, пейзаж прелестен, - с усмешкой кивнул Байрон. - Что вас больше всего очаровало - это чахлое деревце или вон те жерди от сломанного забора?..

- Безбрежность моря и неба... Взгляните, какой простор! А на горизонте Венеция в лучах заката, как в жидком огне... - Шелли глубоко вздохнул, продекламировал меланхолически: - Италия - изгнанников Эдем...

- Особенно если вспомнить, какой грязью сейчас поливают нас обоих продажные перья в доброй старой Англии, - ввернул Байрон.

- К сожалению, не только нас. Меня мало волнут брань в мой собственный адрес, но когда из-за тебя достается твоим близким - это больно. Борзописцы из «Куотерли ревью» безжалостно и совершенно несправедливо раскритиковали первый роман Мэри - я убежден, только потому, что она - моя жена. Впрочем, хвалебный отзыв Вальтер Скотта в «Блэквудз Мэгэзин» ее утешил.

- Передайте ей также и мои похвалы - больше того: мое глубокое восхищение. Правда, «Франкенштейн» - удивительное произведение, тем более, для женщины и в таком молодом возрасте.

- Спасибо. Я перескажу ей дословно - ваш отзыв она считает наиболее ценным.

- Вернемся, однако, к гондоле, - предложил Байрон.

Повернув коней, они поехали шагом назад.

Байрон, помолчав:

- Полагаю, вы успели уже наслушаться обо мне всяких сплетен...

- Я предпочитаю сам делать выводы.

- И каковы они на этот раз?

- Во-первых, я очень рад, что вы освободились от беспросветного отчаяния, которое тяготело над вами тогда, в Женеве. Во-вторых... Не буду кривить душой: ваша сеньера Коньи не произвела на меня приятного впечатления, и вообще вы могли бы употребить свое время с большей пользой - для себя и для человечества - но это уж ваше личное дело; здесь я не судья.

- Знаю, вы предпочитаете утонченных дам с интеллектуальными запросами - я их терпеть не могу. Женщины - существа второго сорта... вашу супругу я, понятно, не имею в виду - она редкое исключение... Так вот: прекрасному полу место в серале или гинекее; самая лучшая любовница - та, у которой хватает ума, чтобы восхищаться мной, но не настолько, чтобы от меня требовать восхищения... Что до Маргариты - то это просто великолепное чувственное животное: как раз то что нужно, чтобы немного забыться. Я теперь, как мой Манфред, ищу только забвения... Качаете головой? Ну, конечно: вас шокирует мой цинизм. А чего вы хотите! Сердце мое разбито, душа изранена; с законной дочерью я разлучен, и семьи у меня уже никогда не будет... Вы - другое дело. Вы - счастливый отец и супруг, да к тому же философ; не понимаю, чего вам-то не хватает, чтобы примириться с этим миром?

- Справедливости в этом мире. Счастья для всех... Свободы и равенства, без которых гармония невозможна. И еще не хватает моих старших детей - Ианты и Чарли - которых теперь посторонний человек учит молиться богу и ненавидеть собственного отца...

- Да, да, я знаю, - поспешно сказал Байрон. - Поверьте, я глубоко возмущен решением Канцлерствого суда и вам искренне сочувствую. О, если бы я был в те дни в Англии - я обрушил бы небо на землю, но добился бы другого приговора!

- Благодарю вас... Я глубоко ценю ваше сострадание, - совсем тихо ответил Шелли.

- Мое чувство больше простого сострадания - это искренняя дружба и преданность. Поверьте, мало кого из современников я ценю и уважаю, как вас.

- Поспешим к гондоле, - Байрон хлестнул свою лошадь. - Солнце садится, а мне надо еще вам кое-что показать...

Потом они в длинной черной лодке вновь плавно скользили по зеркальной глади лагуны. Поэты сидели на носу гондолы, и Байрон читал наизусть стихи - отрывки из только что оконченной Четвертой песни «Чайльд-Гарольда». Окончив декламировать, спросил мнение друга.

- Великолепно. До сих пор я считал «Манфреда» и Третью песнь «Гарольда» лучшими из ваших творений, но, судя по этому отрывку - песнь Четвертая их, без сомнения, превосходит. Однако...

- Опять «однако»?

-... в этих строках - заряд огромной силы, но - доброй ли силы?

- А вы все еще хотите добра? - прищурился Байрон. - В таком случае, дорогой мой друг, имейте мужество признать, что, явившись в наш мир, вы ошиблись дверью. Добро здесь встречается только в сказках и проповедях, а в жизни... - он вдруг умолк и насторожился: - Слышите?

Откуда-то издалека донесся приглушенный расстоянием тяжелый низкий звук - удар колокола.

- Да, слышу, - ответил Шелли. - Где это?

- Смотрите вон туда, на запад... Видите здание с башней?

Шелли был близорук, но увидел:

- Какая мрачная громадина! Тюрьма?

- Нет, хуже: дом умалишенных. А колокол созывает его обитателей на вечернюю молитву.

- Вот как? Что ж, этим несчастным, без сомнения, есть за что благодарить творца, предназначившего им такую страшную участь...

- Ого! Вы и в самом деле не изменились ни на йоту: неверующий и богохульник. Однако вы пускаетесь в опасное путешествие по неизведанному морю - неопытный пловец, страшитесь провидения!

Солнце ушло за горизонт; здание с башней, мгновение назад казавшееся огненным в лучах заката, сразу погасло, стало серым. Байрон, неотрывно смотревший на него, пока догорал последний луч, повернулся - глаза его вспыхнули мрачным пламенем:

- Смотрите: эта башня и колокол на ней не есть ли символ жизни человеческой? Колокол - как наша душа, собирающая мысли и желания вокруг исстрадавшегося сердца, чтобы они среди мук молились, сами не зная чему - как эти безумцы... А потом приходит смерть, и все гаснет - и желания, и мысли со всем тем, что мы искали и не смогли найти... Выходит - все наши искания, борения, страдания - бессмысленны, не так ли? Ну-ка, чем вы опровергнете такой взгляд на вещи?

- Он опровергнут самой жизнью. Если бы ваша идея была справедлива - человечество давно бы вымерло, но оно - живет и творит, шаг за шагом поднимаясь к лучшему будущему... Да, судьба всякой отдельной личности трагична, ибо она неизбежно кончается смертью; да, жизненный путь наш суров - борьба, разочарования, падения, вечный поиск идеала - и каждый шаг вперед оплачен жестокою мукой; да, результат зачастую несопоставимо ничтожнее затраченных усилий... Пусть так! И все-таки - надежда бессмертна. Не будь надежды, не было бы картин Рафаэля и музыки Моцарта, не возводились бы дома, не рос бы хлеб... А что такое - надежда? Это вера в добро, которое есть в человеке. Пытаться разрушить ее - преступление против людского рода.

- М-да, на словах вы способны создать безупречную теорию - не придирешься... - Байрон немного помолчал. - Скажите, как долго вы намерены пробыть в Венеции?

- Пока не решится вопрос об Аллегре.

Шелли улыбнулся:

- Надеюсь, вы этого не сделаете. Мэри просила меня поскорее вернуться - она очень скучает.

- Жаль... А впрочем - вот, кажется, хорошая мысль: я снял виллу здесь поблизости, в Эсте, но сам ею не пользуюсь. Почему бы вам не пожить там со всей семьей? Клер взяла бы туда Аллегру... И мы с вами могли бы свободно общаться...

- О, это было бы замечательно! Я очень признателен вам за такое великодушное приглашение; сегодня же напишу Мэри - надеюсь, она согласится.

3.

План Байрона был великолепен, причем Шелли он сулил не меньше радостей, чем Клер: общение с другом! Но когда Мэри и детей нет рядом, Перси никакая радость не в радость. Поехать за ними - или подождать их в Эсте? Клер убеждала, что лучше ждать: все-таки экономия денег и сил, а для сборов он Мэри не нужен - у нее достаточно помощников, и среди них такой смышленый и расторопный малый, как Паоло Фоджи (новый слуга-итальянец); к тому же весьма велика вероятность, что по пути Шелли окончательно расхворается - и на Мэри вместо помощи свалятся дополнительные заботы. Это были вполне логичные доводы; Шелли, который, действительно, чувствовал себя очень нездоровым, с ними согласился и тутже послал жене вызов с обстоятельным описанием предстоящего пути - маршрут был им рассчитан буквально по часам: «Я был вынужден все это решать без тебя, думал, как лучше, а ты, моя любимая Мэри, приезжай скорее побранить меня, если я придумал плохо, и поцеловать, если удачно, а сам я не знаю - это покажет опыт».

Опыт показал, что Шелли придумал плохо.

Нетерпение соскучавшегося супруга и отца нетрудно понять, но предложенный им график путешествия, даже для взрослых весьма напряженный, оказался слишком тяжел для маленьких детей. Спешка или что другое тому причиной - но годовалая Клара-Эвелина, у которой прорезывались зубки, в пути серьезно расхворалась, на виллу в Эсте ее привезли совсем больной. Две недели девочка боролась с лихорадкой, две недели испуганные родители, поверившие местному эскулапу, ждали улучшения. Наконец, видя, что облегчения не наступает, Шелли и Мэри, оставив Вильяма в Эсте на попечении Клер, повезли девочку в Венецию, чтобы показать более авторитетным врачам. Благое решение было принято, по-видимому, слишком поздно: ребенок слабел на глазах; начались судорожные подергивания рта и век - зловещее предзнаменование... В Фузине, на австрийской таможне, путешественников хотели задержать - оказалось, они в спешке забыли паспорта. Обезумевший от горя отец с девочкой на руках чуть не силой прорвался к гондоле.

Вот и Венеция... Устроив Мэри с ребенком в гостинице, Шелли сам поспешил за доктором Алиетти - но того, как на грех, не оказалось дома. Пришлось возвращаться ни с чем.

В всетибюле гостиницы его ждала Мэри - страшно бледная, руки сжаты, в глазах - безумное горе. Увидела мужа, с воплем бросилась к нему:

- Перси! Она умирает...

Девочка была без сознания. Все старания Шелли помочь ей ни к чему не привели. Приехал другой врач, осмотрел ребенка, потом отвел отца в сторону и сказал, что надежды нет. Через час малышка скончалась - тихо, без мучений...

Но не было предела мукам несчастной матери. Никогда еще Перси не видел жену в таком отчаянии; она не могла даже плакать и только стонала, сжимая в объятиях еще теплое маленькое тельце... К счастью, пришли супруги Хоппнер (Шелли, прежде чем отправиться за врачом, послал известить их о своем приезде). Едва переступив порог, жена консула все поняла. Не тратя лишних слов, подошла к Мэри, ласково обняла ее сзади за плечи; та подняла голову, взглянула - и наконец-то разрыдалась...

Шелли с облегчением перевел дух: плачет - стало быть, худшее позади, шок миновал...

- Мисс Клермонт осталась в Эсте? - тихо спросил его мистер Хоппнер.

Шелли кивнул.

- Вашей супруге, я думаю, будет сейчас необходимо женское общество, а ехать за город вы стразу не сможете, - продолжал консул. - Мы с женой просим вас обоих погостить у нас несколько дней.

- Вы слишком добры, - прошептал Шелли, - право, я не могу согласиться.

- А вашего согласия никто и не спрашивает. Мы забираем бедняжку к себе - и все. Это ведь - ради нее, а не ради вас.

Шелли низко опустил голову, чтобы не видно было слез.

На другой день Шелли один отвез маленький гробик на кладбище в Лидо. А Мэри попыталась взять себя в руки. Еще с детства она была воспитана Годвином в убеждении, что смакование личного горя - не только слабость, но и своего рода распущенность и проявление эгоизма, с которым нужно бороться, ибо недопустимо тратить на бесплодные переживания время, которое можно употребить на общественно-полезное дело или хоть на самообразование, которое в конечном счете тоже служит общественной пользе...

Через несколько дней печальные молодые супруги вернулись в Эсте.

Шелли - Пикоку:

«... Я не писал вам, кажется, шесть недель. Я много раз собирался и чувствовал, что многое надо вам сказать. У нас не было недостатка в печальных событиях; в их числе - смерть моей маленькой дочери. Она умерла от болезни, обычной в здешнем климате. У всех нас очень скверно на душе, а у меня к тому же скверно и со здоровьем. Но я намерен скоро поправиться - нет такого недуга, телесного или душевного, которого нельзя одолеть, - если он не одолел нас..."

4.

Жизнь в Эсте шла своим чередом. Вильям и Аллегра, уже забывшие крошку Клару, весело резвились в просторном парке байроновой виллы. Клер любовалась дочкой и тайком плакала в ожидании новой разлуки. Мэри погрузилась в книги, надеясь утопить свою боль в потоке новых знаний.

Шелли - работал. В первые итальянские месяцы он, среди многих мелких стихотворений, успел закончить три поэмы: эклогу «Розалинда и Елена» - страстный протест против семейной и духовной тирании; меланхолические «Строки, написанные у Евганейских холмов» и философский диалог «Юлиан и Маддало», где под маской венецианского графа Маддало выступал не кто иной, как сам Байрон, которому автор в предисловии дал следующую характеристику: «Он представляет из себя гения высшего порядка... Но его слабость заключается в его гордости: из сопоставления своего необыкновенного ума с карликовыми интеллектами окружающих он выводит не покидающее его представление о ничтожестве человеческой жизни. Его страсти и способности несравнимо выше страстей и способностей других людей; и вместо того, чтобы первые оказались подавленными силой вторых, они послужили друг для друга взаимным возбудителем. Его честолюбие пожирает само себя, за неименеем предметов, которые оно могло бы счесть достойными своего внимания... Маддало весел, прямодушен и остроумен. Когда он говорит о чем-нибудь серьезном, его разговор представляет из себя нечто опьяняющее...»

Второй персонаж - фактически автопортрет. Шелли не стал давать ему предварительной характеристики, ограничился замечанием, что «во всяком случае, Юлиан человек серьезный», а также указанием на его просветительские взгляды и атеизм: «Он страстно предан тем философским идеям, которые гласят, что человек властен над своим умом, и что человеческое общество может испытать великие преобразования через погашение известных нравственных предрассудков. Нисколько не отрицая, что в мире есть зло, он постоянно размышляет, каким образом доставить торжество добру. Он человек совершенно неверующий в смысле религиозном; он постоянно смеется надо всем, что считается святым, и Маддало испытывает извращенное удовольствие, побуждая его к разным выходкам против религии. Что по поводу этого предмета думает сам Маддало, в точности неизвестно...»

Поэма о диспутах с Байроном была еще в работе - а Шелли уже вынашивал новый замысел, невероятно дерзкий и неотразимо заманчивый: дерзкий - потому что он дает повод заподозрить автора в попытке состязаться с самим Эсхилом; заманчивый - ибо на сей раз его героем будет не кто иной, как самый великий тираноборец во всей духовной истории человечества - Прометей... Образ этого гордого страдальца, создателя и защитника людей всегда был бесконечно дорог Шелли - как высочайшее воплощение благородства, мужества, самопожертвования, как идеал нравственного и умственного совершенства. Разработка древнего мифа позволяла создать безупречного героя, эталон человеческой красоты. Но главное даже не это. В титаническом противостоянии угнетателя людей, Зевса-Юпитера, и их спасителя Прометея Шелли видел саму историю человечества, в освобождении Прометея - цель общественного развития: всеобщее счастье, эру свободы, равенства и братства. Новая поэма мыслилась как произведение особого рода - философская символическая драма, каждый образ в которой должен, не теряя своей конкретности, пластичности, художественной выразительности, в то же время нести колоссальную идейную нагрузку. Невероятно трудная - но какая же интересная задача!

«Монарх богов и демонов могучих,
Монарх всех духов, кроме одного!
Перед тобой - блестящие светила,
Несчетные летучие миры;
Из всех, кто жив, кто дышит - только двое
На них глядят бессонными очами:
Лишь ты да я! Взгляни ж с высот на землю,
Смотри - там нет числа твоим рабам.
Но что ж ты им даешь за их молитвы,
За все хвалы, коленопреклоненья,
За гекатомбы гибнущих сердец?

И в ярости слепой ты мне, врагу,
Дал царствовать в триумфе бесконечном
Над собственным моим несчастьем горьким,
Над местью неудавшейся твоей.
Три тысячи как будто вечных лет,
Исполненных бессонными часами,
Мгновеньями таких жестоких пыток,
Что каждый миг казался дольше года,
Сознание, что не нигде приюта,
И боль тоски, отчаянье, презренье -
Вот царство, где царить досталось мне.
В нем больше славы, вечной и лучистой,
Чем там, где ты царишь на пышном троне,
Которого не взял бы я себе.
Могучий бог, ты был бы всемогущим,
Когда бы я с тобою стал делить
Позор твоей жестокой тирании,

Когда бы здесь теперь я не висел,
Прикованный к стене горы гигантской...»

Первый акт - страдания Прометея. Распятое на скале тело титана, палимое солнцем, бичуемое молниями, вихрями и градом, терзающий его орел Зевса - это все как у древних. Но главный мотив - новый, чисто шеллиевский: не свои, а чужие страдания, муки истязаемых Зевсом людей для Прометея - самая страшная пытка. С гордым достоинством сносит он жару, холод, жесточайшую физическую боль, и лишь когда фурии по приказу царя богов показывают ему жуткие картины человеческих бедствий - рабство, голод, войны, мор, муки и смерть во всех ее видах - лишь тогда титан начинает стонать... Hо все-таки - он не сдастся, не запросит пощады, не выдаст Зевсу свою тайну, в которой - надежда на избавление всех страждущих. В этой немыслимо долгой и немыслимо тяжкой борьбе добру суждено победить...

Первый акт «Прометея Освобожденного» был закончен в Эсте. В один прекрасный день Шелли пригласил Мэри в маленький павильон среди парка, где он устроил себе кабинет, усадил ее в кресло, вручил рукопись и попросил высказать свое мнение. Пока она читала, он смотрел в окно - на бледно-голубое осеннее небо, на желтые купы деревьев, на малышей - Вильяма и Аллегру - которые резвились, бегая на перегонки и бросая друг в дружку охапками опавших листьев. Он очень волновался, хоть и тщательно скрывал это: ни одна из предыдущих работ не была ему так дорога, а Мэри - строгий критик...

Никонец за спиной зашелестела бумага - Мэри сложила рукопись и подровняла листы. Шелли обернулся, спросил:

- Ну, как?

- Грандиозно.

- Ты действительно так думаешь?

- Да. Первый акт исполнен потрясающей силы и глубины. Так мощно ты никогда еще не писал. Но - что же дальше? Ведь, согласно мифу, Прометей в конце концов примирился с Зевсом и открыл ему свою тайну, за что и был освобожден. А твой герой, как и ты сам, органически не способен к покорности и смирению. Не так ли?

- Безусловно. Такая жалкая развязка, как примирение защитника человеческого рода с его мучителем, слишком отвратительна мне - ведь она уничтожает весь моральный интерес трагедии. Я нашел другой сюжетный ход, вытекающий, кстати, из самого мифа.

- Какой?

- Ты помнишь, в чем состояла тайна Прометея?

- Он знал, что морская богиня Фетида, которую Зевс хотел сделать одной из своих наложниц, должна родить сына, более сильного, чем отец, и этот сын свергнет Зевса с престола. Когда Прометей открыл царю богов это предначертание судеб, тот отказался от своих прежних намерений, и Фетиду выдали замуж за смертного Пелея, от которого она родила Ахилла - сильнейшего из людей. Так?

- Совершенно верно. А как ты думаешь, Мэри, что было бы, если бы Прометей не смирился и сохранил свою тайну?

- Тогда... Если рассуждать логически, то Зевс, конечно, возьмет Фетиду в любовницы и... я, кажется, поняла твою мысль!

- Ну, конечно! У Фетиды и Зевса родится сын - это могучий дух революционных перемен; слившись в одно с Демогоргоном, духом вечности, он сбросит Зевса в Тартар и освободит всех угнетенных - Землю, богов, людей и Прометея.

- Кто же станет преемником Зевса? Прометей? Демогоргон?

- Престол Олимпийского монарха останется пустым.

Мэри улыбнулась:

- На небесах - демократическая республика?

- Вроде того.

- Эра всеобщего братства... Исчезнут все преграды между людьми, не будет больше сословий, классов, культов, племен, брат станет равным брату, все сольется в одно человечество - и в то же время каждый человек останется свободным в своем развитии, полным владыкой собственной души.

- Когда же это будет? Когда настанет срок падения Зевса?

- Тогда, когда в сердце Прометея погаснут последние искры ненависти. Понимаешь, любимая, ведь злоба, ненависть, жажда мести - это все признаки неизжитого рабства. Только преодолев их, Прометей станет сильнее своего противника, и тогда добро победит.

- Красиво, - тихо сказала Мэри; задумалась на несколько мгновений - и снова повторила: - Да - очень красиво... и сильно... но - не слишком ли сложно? Кто, кроме тебя или Байрона, способен сейчас понять это и оценить по достоинству? Во всей Англии - человек пять-шесть, не больше. Если хочешь завоевать популярность - надо писать проще.

- Что делать, любимая: просто я не умею...

Через открытое окно донесся звонкий смех детей. Мэри вздрогнула.

- Сойдем с небес на землю. Перси, тебе не кажется, что мы слишком загостились в Эсте? Давно пора бы вернуть Байрону его виллу... и его дочку.

- Я думал об этом. Но как сказать Клер? У меня просто язык не поворачивается...

- Должен повернуться. Близится зима, и мы обязаны ехать дальше на юг. Твой врач категорически на этом настаивает, и ты слишком серьезно болен, чтобы пренебрегать его советами. А Клер... Ее, конечно, жаль, но ведь она, я думаю, не слепая и сама видит, в каком ты состоянии. Наше решение об отъезде не будет для нее неожиданным.

- Второй акт драмы... - прошептал поэт. - Бедняжка... Но ты права. Ничего не поделаешь. Будем собираться в дорогу.

5.

5-го ноября кочующее семейство - Шелли, Мэри, Клер и маленький Вильям - выехало из Эсте на юг Италии.

Феррара, Болонья, Рим, Неаполь - дворцы, храмы, руины, библиотеки, часовни, башни, сады, статуи, гробницы великих людей... Выполняя данное лондонским друзьям обещание, Шелли регулярно посылал Пикоку подробнейшие отчеты обо всем увиденном. Его описательные послания тех месяцев трудно даже назвать письмами - это великолепные стихотворения в прозе. С особым удовольствием и тщанием описывал поэт содержимое картинных галерей. Полотна гениев Ренессанса - в основном религиозного содержания, однако наш непоколебимый атеист, полагая, что значение предрассудков не надо преувеличивать ни в ту, ни в другую сторону, без зазрения совести наслаждался изображениями мадонн и святых, не забывая при каждом удобном случае подпускать шпильки, например: «... Гверчино принадлежит множество картин, которые считаются хорошими; должно быть, так оно и есть, ибо от их сложности у меня кружилась голова. Одна из них в самом деле выразительна. Она изображает основателя ордена картезианцев, умерщвляющего плоть в пустыне... Подобной фигуры я не видел нигде. Морщинистое лицо словно обтянуто сухой змеиной кожей и прорезано длинными, жесткими бороздами. Сморщены даже руки. Он похож на ходячую мумию. На нем длинное фланелевое одеяние мертвенного цвета, каким, должно быть, бывает саван, облекавший покойника в течение двух месяцев. Этот желтый, гнилой, жуткий оттенок оно отбрасывает на все окружающее, так что лицо и руки картезианца светятся той же могильной желтизной. К чему писать книги против религии, когда достаточно вывесить подобные картины? - но люди не могут, или не хотят, в них вглядеться...»

Неаполь. Южная точка, цель путешествия. Шелли прибыли сюда в декабре и решили остаться до весны.

Вроде бы - все хорошо. Устроились более или менее прилично. Рана, нанесенная смертью маленькой дочери, начала постепенно затягиваться. Работа над «Прометеем» движется понемногу. Все хорошо... А на душе - тоска. Она накатывает волнами и порой не отпускает подолгу. Отчего? Может быть, это - ностальгия, обычная болезнь изгнанников? Шелли покинул родину девять месяцев назад; никогда еще не случалось ему уезжать из Англии так надолго... Природа Италии роскошна и величава, но самый скромный английский пейзаж гораждо больше говорит сердцу. «... Мои воспоминания все еще с нежностью льнут к Виндзорскому лесу и к рощам Марло, подобно низко плывущим облакам, которые цепляются за лесистые вершины и, даже уйдя и растаяв, оставляют на них самую свежую свою росу...»

Может быть, сказывается одиночество, практически полная изоляция, в которой очутилась его семья? Все почти друзья остались в Англии: Пикок, Ли Хант, Хогг, Смит, Годвин... Положим, их не так уж много, но все-таки - привычный круг общения занимает в жизни большое место. Байрон? Он тоже далеко и занят самим собой. Без друзей на чужбине вдвойне тяжело...

А может быть, всему виной непризнание... надо иметь мужество называть вещи своими именами: да, непризнание его как поэта - разнузданная брань рецензентов, холодное равнодушие публики - все то, что, как он убеждал себя и других, не имеет для него никакого значения... Может быть, проклятие непризнания уже затронуло - подсознательно - его душу и давит ее тяжелым холодным камнем?

Да нет же, нет! Глупо искать причины морального порядка, когда ясно как день - он просто болен, физически болен, и очень устал болеть - оттого и хандра. Надежды на исцеление, связывавшиеся с переездом в Италию, оправдались далеко не в полной мере. Туберкулез, как будто, спрятал когти (надолго ли - это еще вопрос!), зато невралгия свирепствует люто. И в Эсте, и позднее в Неаполе имели место приступы адских болей, подобных которым, кажется, и в Англии не случалось. Если в двадцать шесть лет приходится переносить такое, то поневоле задумаешься - что же дальше?

Неаполитанский врач, к которому Шелли обратился за помощью, обещал его вылечить и с энтузиазмом взялся за дело. Он предписал курс процедур, от которых Мэри пришла в ужас; Шелли решил покориться: он во что бы то ни стало хотел выздороветь.

- Ну что, родной? Может быть, снимем припарку?

- Подождем. Я еще могу терпеть.

- Это не аргумент. Я отлично знаю - ты можешь терпеть что угодно и сколько угодно, но - нужно ли...

- Нужно. Я не намерен всю оставшуюся жизнь быть полукалекой.

Мэри села рядом, ласково погладила ему руку.

- По-моему, ты слишком доверился своему врачу. Он же - явный инквизитор! Где это видано - каустик для компрессов!

Он кротко вздохнул:

- Пусть будет хоть серная кислота - лишь бы прошли спазмы...

- Ну, как знаешь... А что у тебя за журнал? "Куотерли"?

- Да.

- Зачем ты читаешь эту гадость?

- Ради забавы: я приобрел вкус к комическому. Как ты думаешь, что представляют собой мои стихи?

- В основном - то, что называется высокой поэзией.

- А вот и нет: это не что иное, как «идиотическая взбесившаяся проза». Каков пассаж! Прелесть! - он слабо усмехнулся.

- Но это же - не критика! - возмутилась Мэри. - Это просто наглое оскорбление!

- Полно, любимая, не гневайся. Лучше посмейся, как я. Правда, тебя здесь тоже разделали. И - Ли Ханта. Но ему к поношениям не привыкать, а твоему «Франкенштейну» брань даже на пользу: она говорит о том, что книгу читают, и о ней нельзя умолчать... Вот что меня действительно огорчило - это нападки на Китса. Анонимный рецензент разнес в пух и прах его первую поэму...

- Но «Эндимион» и в самом деле - вещь очень сырая, - заметила Мэри.

- Да, но в ней есть прекрасные места, говорящие об огромном таланте! И автор еще так молод - ему сейчас года двадцать три, не больше. Зачем же так сразу рубить ему крылья? Зачем было вообще рецензировать его поэму, если не для того, чтобы похвалить?

- Чему ты удивляешься - по-моему, все логично: меня ругают за то, что я - твоя жена, а Китса - за то, что близок с Хантом.

- Да, но Хант - видный либеральный публицист, а Китс политикой не интересуется; его стихи лишены малейшего намека на политическую тенденцию. Зачем же было смешивать его с грязью? И этот пренебрежительный намек на его социальное происхождение... как будто право заниматься поэзией - это какая-то дворянская привилегия, а выходцы из других сосливий ее недостойны! Пусть, мол, Джонни - так и написано: «Джонни»! - вернется к своим пробиркам, так как голодный аптекарь - это все-таки лучше, чем голодный поэт! Какая низость, боже мой! Шедевр пошлости и подлости... - в раздражени и Шелли перевернул сразу несколько страниц, машинально прочел то, что оказалось перед глазами - и даже вскрикнул невольно:

- Опять про Китса?

- Нет. Про меня... - он быстро пробежал текст. - Но это уже не литературная полемика...

- А что же?

- Прочти.

Мэри прочла - и гневным жестом отшвырнула журнал:

- Подлецы... Как ты думаешь, кто мог сочинить эту мерзость?

- Саути, я уверен: чувствуется ренегатская хватка. Гиффорд, издатель, тоже фанатически предан монархии и церкви, и в голове у него изрядная путаница, но он, как говорят, человек смирного нрава и, во всяком случае, не перебегал из одного стана в другой. Он вряд ли унизился бы до таких постыдных приемов, как спекуляция на семейной трагедии политического противника.

- Я думаю, ты должен ответить, - помолчав, сказала Мэри.

Шелли вновь улыбнулся - печально:

- Нет. Я не собираюсь делать свою или чужую личную жизнь предметом публичного обсуждения. Кому она может быть понятна, кроме самих участников? Если они были виновны - а часто когда и были невиновны - то разве они уже не искупили своей вины страданием?.. Другое дело - моя репутация как поэта, как автора, писавшего на политические, моральные и религиозные темы, как приверженца той или иной партии или доктрины - все это, конечно, является общим достоянием, тут можно критиковать мою добросовестность, талант, проницательность или тупость. Но развлекать праздную публику трагедией моей несчастной Харриет - моим личным горем... Да в добавок все переврав... Ну разве не гнусность?

- Гнусность. Но скажи, дорогой - зачем ты читаешь эти гнусности? Стоит ли глотать столько лекарств от нервов и истязать себя процедурами, которые больше похожи на пытки - если результаты всех этих усилий будут сведены на нет одной статьей злопыхателя?

- Ничего не поделаешь, Мэри - аргументы врага надо знать. К сожалению, изданием «Куотерли ревью» занята группа очень талантливых людей, и это дает сторонникам клерикально-монархической реакции большое преимущество. О, если бы и у нас был подобный орган! «Экзаминер» Ханта на эту роль пока не тянет. Если бы все наши единомышленники - все решительные и благоразумные демократы и атеисты - смогли бы тоже объединиться! Образовали бы новый журнал, который мог бы стать противовесом «Куотерли»... Но сейчас об этом, увы, не приходится и мечтать...

Пейзаж - из двух красок: голубой, белой и желтой. Голубая - море и небо; белая - пена на гребне волны, барашки облаков, снежные вершины на горизонте; золотисто-бело-желтая - солнечный диск; бледно-желтая - мелкий песок пляжа...

В хорошие дни, как этот - погожие, и когда бок не болит - Шелли с семьей приходит на берег: полюбоваться природными красотами и подышать влажным йодистым воздухом, который, как говорят, очень полезен для больных легких.

Клер бродит вдоль кромки прибоя, по щиколотку в воде. Ветер треплет ей волосы, бьет по ногам влажной юбкой, сдувает слезы со щек... Остальные расположились чуть поодаль. Мэри читает, крошка Вильям сооружает крепость из песка. Отец всегда с удовольствием помогал ему в занятиях такого рода, но сегодня он явно не в настроении: сидит, обхватив руками колени, смотрит вдаль, на редкие крылья парусов, мелькающие белыми бликами в сплошной голубизне.

Вокруг - безмятежный покой, а внутри - тоска и какая-то тяжелая усталость. В голове сами собой слагаются нежные и грустные стансы - будто тихий голос, таинственный и скорбный, шепчет над ухом:

«Сияет даль улыбкой ясной,
Звенит прибрежная волна,
Зарей таинственно-прекрасной

Здесь, где порхает на просторе
Игривый ветерок шутя,
Я, как усталое дитя,
Хотел бы выплакать все горе
И ждать, когда, при свете дня,
Засну я вечным сном, а море,
Волной лазурною звеня,
Свой гимн мне пропоет, баюкая меня...»

«Опять эти мысли, опять! Нет, нельзя поддаваться. Это слабость. Это просто... распущенность. Надо взять себя в руки. Впереди так много дела! «Прометей» еще не кончен, и есть уже новые замыслы... Только бы хватило сил и здоровья, чтобы их осуществить!

Вот это как раз весьма проблематично... И вообще - не проси у судьбы поблажек. Даже если сумеешь написать все что хочешь и как хочешь - ты вряд ли добьешься признания. Ты не из тех, кому что-либо в этой жизни дается легко: ты платил и впредь будешь платить кровью сердца за каждый шаг вперед. Пусть другие наслаждаются радостью, славой, покоем; твой удел - вечный поиск, вечная неудовлетворенность, вечные страдания и борьба. Иного не жди...

Что, начал себя жалеть? Стыдись! Рано тебе хандрить, рано записываться в калеки. Рано кутаться в теплые тряпки. Встряхнись! Поднимись! Открой грудь ветру, а сердце - упрямой надежде... как когда-то - совсем, в сущности, недавно - в твои восемнадцать лет!..»

Шелли вздрогнул, гневным резким движением сбросил плащ на песок.

Мэри удивленно подняла голову:

- Что случилось?

- Мне душно.

- Однако ветер холодный. Не следует так рисковать: простудишься - опять будет приступ.

- Ты думаешь - я совсем уже инвалид? - очень тихо спросил Шелли.

- Я этого не говорила. Но надо быть благоразумным.

Она встала, подняла плащ, отряхнула его от песка, закутала мужа; потом снова уселась и взялась за книгу.

- Наверное, главным образом нервы. Об Аллегре давно уже никаких известий. Что Байрон не пишет - этому я не удивляюсь, но теперь и Хоппнеры перестали отвечать.

- Они были очень добры к нам, - задумчиво промолвил Шелли.

Мэри вздохнула, отогнала печальную мысль, сказала обычным тоном:

- Да, я тоже вспоминаю их с благодарностью. Когда мы только что уехали из Эсте, миссис Хоппнер регулярно сообщала все новости об Аллегре. Но вот уже два месяца ни Клер, ни я не получаем от нее писем. Не представляю себе, в чем дело.

- Может быть, мы ее чем-то обидели?

- Не думаю. Я, по крайней мере - нет. Клер - вряд ли. А уж ты оскорбить кого-либо вообще не способен. Может быть, новые нападки в «Куотерли» так подействовали на наших друзей, что они сочли за лучшее прекратить опасное знакомство?

- Может быть...

Мэри вдруг вскочила:

- Вилли, стой! Куда ты? Вернись!

Мальчику надоело копаться в песке - он отшвырнул лопатку и помчался к морю со всех ног. Мэри, сбросив туфельки, побежала за ним. Догнала: веселая возня и смех. Вилли вырвался - и вновь бег наперегонки... Кто больше наслаждается игрой - ребенок или его молодая красавица-мать - право, сказать трудно: оба резвятся и хохочут так звонко и беззаботко, что у Шелли на сердце, как будто, становится легче. Нет, грешно жаловаться на судьбу: многое отняла она, но и дала много. Такая жена и такой сын - это ли не настоящее счастье?..

Вот беглецы возвращаются: Вилли, конечно, впереди, Мэри, слегка запыхавшаяся - за ним следом. В руках у мальчика - большая, витая, перламутровая раковина, и он торопится обрадовать отца своей находкой:

- Папа, смотри!

- О, какая красивая! - Шелли взял раковину в руки. - Знаешь, сынок, она явилась к нам с морского дна. Судя по размерам, она жила там долго и, наверное, видела много любопытного.

- А что она видела? - заинтересовался Вильям.

- Сейчас попытаемся это узнать.

Шелли приложил раковину к уху.

- Что ты слышишь? - спросила жена.

- Шум моря... Ага - вот звуки трубы! И - опять... Вот ржанье коней, звон подков... - Откуда же кони? - удивилась Мэри.

- Минуточку - посмотрим... - Шелли зажмурился. - Все понятно: это свадебный поезд Нептуна и Амфитриты. Нептун молод, могуч и отважен, Амфитрита нежна и прекрасна... как ты, моя Мэри... Вместо кареты - огромная сияющая раковина, запряженная четверней. Кони иссиня-черные, как тьма глубоких подводных пещер... а гривы и хвосты у них - белые и светятся фосфорическим блеском, так что кажется - с них струится холодный бледный огонь... Правит квадригой Тритон - это он трубит в раковину, возвещая о торжестве... А сопровождают новобрачных прекрасные нереиды - у них зеленые волосы, на головах - венки из актиний...

Слышу вопли ужаса, проклятия и молитвы, слышу команды, отдаваемые спокойным твердым голосом капитана... - она зажмурилась: - О, какая буря! Волны, все в белой искристой пене, вздымаются под облака! А рваные тучи мчатся с безумной быстротою, и в просветах между ними сияет небо... Я вижу, корабль отчаянно борется со стихией. Паруса уже сорваны, мачты трещат, волны перекатываются по палубе... Надежды на спасение мало, ее совсем почти нет - но люди все-таки не сдались, они до последнего борются с судьбой...

- Я тоже хочу посмотреть! - заявил крошка Вильям.

Мать отдала ему раковину, малыш прижал ее к уху, добросовестно зажмурился... Фантазеры-родители с улыбкой переглянулись. Прошло несколько секунд.

Вильям - разочарованно:

- А почему я ничего не вижу?

Шелли притянул сына к себе, поцеловал белокурую кудрявую головку:

- Потому что ты еще слишком маленький. Расти скорее, сынок!

6.

С наступлением весны скитальцы отважились двинуться вновь на север. Сначала - Рим, где осенью они были лишь проездом и, понятно, не успели осмотреть всех достопримечательностей. Зато теперь можно было наверстать упущенное, и Шелли с женой усердно этим занялись. Их любознательность имела неожиданные и в высшей степени благотворные для мировой литературы последствия.

Дело в том, что при посещении старинного палаццо Ченчи Шелли показали рукопись - хронику, повествовавшую о гибели одного из знатнейших родов Италии. Герой этой мрачной истории, граф Франческо Ченчи, был чудовищем, каких даже его эпоха - страшная эпоха Малатесты и Цезаря Борджиа - породила, наверное, немного. Садист, убийца и развратник, он не щадил даже собственную семью - замучил первую жену, сыновей готов был уничтожить, а к дочери, юной Беатриче, воспылал кровосмесительной страстью и, несмотря на сопротивление девушки, в конце концов надругался над ней. Не видя средства предотвратить повторение ужаса, несчастная в заговоре с родными организовала убийство отца-тирана. Преступление было вскоре раскрыто, и его участники после пыток казнены.

На Шелли трагедия Беатриче произвела потрясающее впечатление; как человек и рыцарь он воспылал страстным сочувствием к бедной девушке; как литератор - мгновенно оценил богатейшие потенциальные возможности этого сюжета и... предложил его Мэри. Жена, однако, вместо благодарности выразила только удивление:

- Мне об этом писать? Да с какой стати?

- Видишь ли, ты - прирожденный трагик, изображение величественного и ужасного удается тебе как никому - «Франкенштейн» это доказал. Чтобы раскрыть во всей ее силе трагедию Беатриче, нужен именно такой дар - у тебя может получиться великолепная драма.

- Спасибо за заботу, но - нет. Этот кошмар меня решительно не соблазняет.

- Жаль. Я убежден, трагедия могла бы вызвать у публики интерес. Но главное - это повод дать открытый бой реакционерам - всем тиранам, ханжам и попам...

- Причем здесь попы? - удивилась Мэри.

- Понимаешь, ведь старый Ченчи мог творить свои преступления лишь благодаря попустительству влестей, духовных и светских. Этот страшный человек был несметно богат и попросту откупался от наказания - папа Клемент VIII благосклонно принимал от него щедрые дары. Негодяй чувствовал себя безнаказанным, а его жертвы нигде не могли найти защиты - все, к кому Беатриче обращалась за помощью, трусливо отказывали ей, опасаясь мести старого графа. Какая прекрасная возможность показать в истинном свете подлость ханжей и страшную власть золота!.. Грех был бы не воспользоваться ею. Подумай, Мэри - может, все-таки возьмешься?

- Нет.

Шелли вздохнул разочарованно, подумал, сказал:

- Тогда попытаюсь я.

- Не советую.

- Ты и по натуре, и по характеру своего таланта - чистейший лирик, мечтатель; твоей фантазии будет слишком тесно в жестких рамках исторической драмы. И потом - как же твои принципы? «Не мсти врагу», «Никогда не делай зла во имя добра» - не это ли ты всю жизнь проповедовал?

- Принципы мои - все те же. Я призывал и призываю не мстить побежденным врагам - но отнюдь не покорствовать торжествующим тиранам. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы Беатриче смогла воздействовать на преступного отца не силой, а убеждением, и она испробовала этот путь, но - безуспешно! Она обращалась к родственникам, к властям, к самому папе, моля о защите - и повсюду встречала отказ! Что же ей оставалось делать? Бежать? Отец нашел бы ее. Покориться? Негодяй довел бы ее до безумия. Покончить с собой? Но церковь запрещает самоубийство; а главное, в руках отца остались бы несчастные, для которых Беатриче была последней опорой - ее мачеха и младший брат - и старый Ченчи выместил бы на них свою ярость. Бедная девушка решилась на преступление только потому, что не нашла другого выхода - да его, я думаю, и объективно в этой ситуации не существовало. Беатриче была, скорее всего, кротким и нежным существом, и ее толкнула на страшное дело еще более с трашная необходимость...

- Не понимаю, - сказала Мэри, выслушав эту длинную и страстную тираду. - Ты что - оправдываешь отцеубийство?

Глаза Шелли вспыхнули:

- Я оправдываю восставшего раба!

- Ты рискуешь...

- Знаю. Я готов отвечать.

И началась... сумасшедшая работа. Другого слова не подберешь. Ни о чем, кроме своей драмы, Шелли не в состоянии был ни говорить, ни думать; дни и ночи слились в сплошной творческий экстаз. Мэри была крайне встревожена: она предвидела, что это интеллектуальное пиршество кончится жестоким похмельем - столь длительное переутомление никогда не обходилось у мужа без дурных последствий. Но ее разумных советов, конечно, не слушали: творящему духу никакого дела нет до слабого тела и больных нервов. Пятиактная трагедия «Ченчи» была написана - в черновиках - за два месяца.

Расплата не заставила себя долго ждать...

... Мрак и тишина. Ночник давно погас - впрочем, какой от него толк, если не можешь читать...

Как медленно ползет время! Боль растягивает минуты. Она не дает ни спать, ни думать - мысли разбегаются, никак не удается сосредоточиться ни на чем, кроме этого ужасного ощущения, при каждом вздохе пронзающего грудную клетку - словно по ребрам бьет электрический ток. Голова от бессонницы тупая, тяжелая... Скорей бы уж, право, рассвет!..

Хотя нет - днем еще хуже. Днем бедняжка Мэри будет поминутно заглядывать в комнату, и придется ее успокаивать, улыбаться - лишняя трата сил.

Далеко - в гостиной - часы пробили два. Так мало? По собственному ощущению должно быть уже пять или шесть. Наглядный пример того, как субъективное время отличается от объективного... Легкий шорох за дверью. Луч света. Вот он расширился - появилась розовая фигурка со свечой в руке. Сделала шаг, остановилась, напряженно всматривается и прислушивается, заслоняя пламя маленькой ладонью с прозрачными алыми пальчиками. Шелли закрыл глаза, постарался выровнять дыхание, однако обмануть жену было трудно. Она подошла к кровати, молча постояла, послушала; сказала тихо:

- Перси, ты не спишь. Что, очень плохо?

Он поднял на нее взгляд, с усилием вымолвил:

- Ничего...

-Я не слепая. Дать морфий?

- Нет. Больше нельзя... опасно... и вообще - физическую боль я обязан терпеть.

- Может, я все-таки пошлю за врачом?

Мэри поставила подсвечник на тумбочку.

- Родной мой, ты сам виноват. Ведь я предупреждала: нельзя столько работать. Четвертый акт «Прометея» и пятиактная трагедия - да какая трагедия! - не говоря уж о мелких вещах... и все - за два месяца! Это самоубийство. Ты сжигаешь себя.

Шелли вздохнул.

- Но, любимая, ты же знаешь, почему я должен был спешить. История Ченчи - не моя собственная выдумка, ею вполне мог воспользоваться кто-то другой.

- Ну и что же? Насколько я знаю - ты не тщеславен.

- В обычном смысле - нет. Но теперь я понял, что обязан во что бы то ни стало добиться популярности - иначе все то доброе, что я хотел открыть людям, до них так и не дойдет. Сейчас я как поэт широкой публике просто не известен, и если не смогу сломать этот ледяной барьер - тогда окажется, что я жил напрасно.

- Милый, но раз ты не хочешь снизойти к пошлым вкусам толпы - значит, должен мириться с тем, что имеешь. Твоя муза слишком серьезна, она всегда настроена на философский лад, а публика думать не любит, она хочет, чтобы ее развлекали.

- Ради этого не стоило браться за перо! Тогда уж лучше я стал бы химиком - больше было бы пользы... Впрочем, в моей трагедии как раз преобладают страсти, а не идеи. Сейчас она уже почти закончена, осталось отшлифовать некоторые места... Потом я пошлю ее Пикоку и попрошу представить - строго анонимно - в Ковент-Гарден. Лишь бы только театр принял ее к постановке! Она будет иметь успех, я уверен... А тогда я признаю свое авторство и, уж конечно, сумею использовать популярность для распространения своих идей... лишь бы только театр не отказал, а там...

Голос вдруг оборвался. Шелли закусил губу, замер; лицо сразу стало алебастрово-белым и все покрылось испариной, рука сжалась в кулак. Мэри стремительно наклонилась, обняла мужа, как ребенка, прижала к своей груди его голову.

- Сейчас, мой мальчик... Сейчас пройдет...

Не выпуская его из объятий, опустилась на колени перед кроватью: так удобнее.

- Может, дать все-таки морфий?

- Нет...

Высвободив одну руку, Мэри осторожно запустила ее под рубашку страдальца - однажды, в такую же страшную ночь, он сказал, что живое тепло ее ладони действует лучше любого компресса. Попыталась найти очаг боли:

- Где, милый? Здесь?.. Здесь?

- Да...

Он вытянулся и закрыл глаза. В лице по-прежнему - ни кровинки, даже губы побелели; на лбу и висках - крупные капли пота, и волосы влажные - Мэри чувствует это щекой. «Только бы не потерял сознания. Но дышит, как будто, ровнее...»

Прошло еще несколько бесконечно долгих минут. Дыхание больного стало спокойнее и глубже, судорожно напряженные мышцы обмякли. У Мэри от неудобной позы затекла спина, но она боялась пошевелиться.

Наконец Шелли открыл глаза, прошептал почти беззвучно:

- Полно, милый. Ну, как ты?

- Лучше. Не бойся. Иди спать.

- Я не хочу... и не могу. Посижу с тобой: спазмы могут возобновиться.

- Я справлюсь один.

- Но...

- Не спорь: я хуже нервничаю, видя, что ты так мучаешь себя из-за меня. Главное, ты же сама знаешь: опасности нет. От невралгии не умирают. А с болью я примирился... - он улыбнулся слабой покорной улыбкой. - Готов терпеть сколько нужно. Только бы жить...

7.

Сколько ударов может вынести одно человеческое сердце?

Судьба уже отняла у Шелли гордые мечты юности, Учителя, которого он боготворил и который оказался на поверку... скажем так: не очень последовательным человеком; отняла заживо родителей, брата, сестер, дядю Джона; отняла доброе имя, здоровье, родину и - самое горькое - четверых детей: старших - дочь и сына Харриет - отобрал Канцлерский суд во главе с лордом Элдоном, двух младших взяла могила: первое дитя Мэри, не успевшее даже получить имени, осталось на лондонском кладбище, годовалая Клара-Эвелина - в земле на Лидо... О, если бы ее смертью кончился этот чудовищный список потерь!.. Но жесточайшее горе было еще впереди.

В первых числах июня, когда Шелли едва успел оправиться после очередного приступа своей болезни, внезапно захворал маленький Вильям.

Жаркий день, беспощадное южное солнце - даже в комнате с зашторенными окнами от него спрятаться трудно.

Весь красный, разгасившийся малыш стонет, мечется головой по подушке. Мэри обтирает его личико влажной салфеткой, Перси пытается с ложечки влить лекарство в полуоткрытый запекшийся ротик - увы, безуспешно...

Стенные часы пробили двенадцать, и Мэри вздрогнула:

- Полдень... Перси, а где же доктор? Он обещал быть в это время.

- Наверное, сейчас придет. Не волнуйся.

- Надо послать за ним.

- Это лишнее.

- Нет, ты все же пошли Паоло...

- Хорошо, сейчас...

Исключительно ради успокоения жены Шелли пошел выполнять ее просьбу - и в дверях столкнулся с долгожданным врачом.

- Добрый день, сеньера. Здравствуйте, сеньер. Как мой маленький пациент - не хуже?

Мэри - с испугом:

- Нет, что вы! Все так же, как вчера. Перси, ведь ему не хуже, правда?

Шелли, тихо:

- Правда.

- Ну-с, посмотрим... - врач наклонился над кроваткой.

- Доктор, скажите - есть еще надежда? - вся трепеща, спросила Мэри после двух минут напряженного ожидания.

- Надежда всегда есть. Уповайте на бога, сеньера. Жизнь и смерть каждого из нас - в его воле... А я, конечно, сделаю все возможное. - пауза. - Ну, что ж - вы правы: явного ухудшения пока нет. Новых процедур назначать не будем. А вам, сеньера, надо себя поберечь - не следует сидеть при маленьком неотлучно.

- Иначе я не могу... - прошептала Мэри.

- Послушайтесь моего совета: в вашем положении надо быть осторожнее... Ну-с, завтра я приду в это же время.

Шелли вышел проводить. За дверью врач дал ему два рецепта:

- Вот это лекарство - для мальчика, если будет сильно мучиться; а это - для сеньеры. Ей необходимо поспать хоть несколько часов, иначе не выдержит - агония может растянуться еще на двое или трое суток.

Шелли - чуть слышно:

- Значит, все-таки - никакой надежды...

Врач развел руками:

- Я вам честно сказал об этом при первом визите.

- Да, я помню...

- Сейчас главное - максимум внимания сеньере. Да вы и сами плохо выглядите.

- Ничего, у меня хватит сил... до конца.

Вновь - детская. Около полуночи. Шелли с ребенком на руках и в одних носках - туфли снял, чтобы шаги не беспокоили Мэри - ходит по комнате из угла в угол. Мэри, зябко кутаясь в платок - ее бьет нервный озноб - сидит в кресле, смотрит куда-то в пространство и тихо шепчет, ни к кому не обращаясь - думает вслух - то умолкая, то вновь начиная шептать:

- Трижды я стала матерью. Двоих уже потеряла. Теперь теряю последнего, самого дорогого... Он такой добрый... такой послушный и умненький... такой красивый... Когда мы гуляли по Неаполю и Риму, итальянки подходили на него посмотреть... называли «маленьким херувимом»... Не может быть, чтобы он умер. Это слишком жестоко... чудовищно, несправедливо!.. Не может быть, чтобы свершилось... Такое выше человеческих сил...

Тихо вошла Клер, посмотрела, сказала шепотом:

- Перси, ты устал. Столько часов ходишь как маятник... Положи его на кровать.

- Нет, так ему лучше: как только я его взял, он сразу успокоился, перестал стонать.

- Хочешь, сменю тебя?

- Не надо. Он, кажется, задремал - вдруг проснется? Подождем.

Клер присела на стул, Шелли вновь начал ходить. Через некоторое время мальчик все-таки проснулся, застонал. Измученный отец, чувствуя, что хождение уже не поможет, положил ребенка в постельку и сам сел рядом, не выпуская из рук горячей маленькой руки.

В комнату заглянула горничная - постояла, посмотрела, вздыхая и качая головой, наконец решилась дать совет:

- За священником послать бы...

Шелли - предостерегающе:

- Тише... не надо попов - это бесполезные мучения для ребенка и тревога для сеньеры.

- Что ж, бедный мальчик так и помрет без святых даров, без молитвы?..

- Я сказал вам: тише!

Но Мэри уже услышала - всплеснулась:

- Помрет? Кто сказал - «помрет»? Перси! что... он уже умирает? Не может быть! Неправда! Не верю!..

Шелли бросился к ней, обнял:

- Мэри! Нет... нет, успокойся - ради нашего мальчика...

Мэри, тяжело дыша, обвела комнату взглядом почти безумным, вдруг увидела распятие, повешенное хозяевами квартиры на стене - и в порыве отчаяния протянула к нему руки:

- Любимая, не надо - его нет, ты взываешь к пустому месту... Клер, принеси капли - там, в шкафу - скорее!

Клер быстро вскочила:

- Я знаю. Сейчас.

Мэри, ломая руки, продолжала кричать в исступлении:

- Ты позавидовал человечьей любви... Ты считаешь ее грехом! Ты ненавидишь радость, свободу, смех, тебе угодны лишь страдания, слезы и стоны... Пусть так! Пусть я грешна - я посмела любить и быть любимой, я преступила закон - убей меня! Я сама хочу смерти... Убей меня - но пощади мое дитя... Я не могу больше! Не могу!..

Наконец-то прибежала Клер, подала Шелли стакан с лекарством; он поднес его к губам Мэри:

- Выпей это, любимая.

- Не хочу.

- Выпей, я требую. Ты должна сейчас уснуть. Два часа отдохнешь - и сменишь меня.

А Шелли опять вернулся к постели мальчика...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

День. Стрелки часов скоро вновь сойдутся на цифре "12".

Маленький Вильям совсем затих - лишь изредка постанывает слабо, чуть слышно. Отец стоит перед ним на коленях, пытаясь своим дыханием отогреть стынущие ручки ребенка. Вошла Клер с подносом - на нем хлеб, молочник и чашка. Спросила:

- Ты видишь... - помолчал. - Как она?

- Все еще в забытьи. К счастью.

- Да, к счастью...

Вновь пауза.

- Спасибо. Потом.

- Выпей хоть глоток молока.

- Не могу.

- Послушай... Ты шестьдесят часов уже не спишь и не ешь. Так дальше нельзя. Выпей молока и приляг хоть ненадолго, а если надо будет - я сама тебя разбужу.

- Это безумие. Двое с половиной суток! Ты опять свалишься...

Часы пробили полдень.

Маленькое тельце на кровати дрогнуло, вытянулось и застыло.

- Клер! Смотри... Неужели?..

Шелли не сказал больше ни слова: наклонившись вперед, он молча припал лицом к груди умершего сына...

Шелли - Пикоку, 8 июня 1819 года:

«Дорогой Пикок!

Вчера, проболев всего несколько дней, умер мой маленький Вильям. С самого начала приступа не было уже никакой надежды. Будьте добры известить об этом всех моих друзей, чтобы мне не надо было писать самому. - Даже это письмо стоит мне большого труда, и мне кажется, что после таких ударов судьбы для меня уже невозможна радость.»

8.

Ливорно: там живут Гисборны. В тяжелое время лучше держаться поближе к друзьям.

Очередное письмо Пикоку, уже из Ливорно:

«Здесь кончается наше печальное путешествие; но мы еще вернемся во Флоренцию, где думаем остаться на несколько месяцев. - О, если б я мог возвратиться в Англию! Как тяжело, когда к несчастьям присоединяется изгнание и одиночество - словно мера страданий и без того не исполнилась для нас обоих. - Если б я мог возвратиться в Англию!..

Не описываю Вам свою поездку, как это делал обычно, ибо у меня не было ни сил, ни охоты делать заметки. Здоровье мое начало, было, поправляться, но тревога и бессонные ночи вызвали новое ухудшение...»

Шелли положил перо, откинулся на спинку кресла. Закрыл глаза. И тотчас перед ними встала картина, с жестокой навязчивостью повторявшаяся вновь и вновь в эти последние дни: морской простор, узкая полоса неаполитанского пляжа и маленький Вильям, который, звонко смеясь, бежит к отцу с большой раковиной в руках...

«След маленьких ног на песке,
Близ чужой и пустынной волны,
Свет раковин в детской руке,
Вы на миг были сердцу даны,
Взор невинных и любящих глаз
»

Он вздрогнул, усилием воли отогнал дорогое видение. Нет, так нельзя! Он не имеет права распускаться. Он обязан пересилить беду. Обязан бороться - за себя и за Мэри. Она-то, бедняжка, совсем пала духом...

Надо, пожалуй, пойти посмотреть, как она сейчас. Вдруг - не прогонит, позволит остаться?..

Он рывком поднялся с кресла, невольно охнул, схватившись за бок, переждал несколько мгновений - и, справившись с болью, медленно побрел в другую комнату - к Мэри.

... Она сидит у раскрытого окна - мертвенно-спокойная, холодная, отрешенная. На коленях книга, но она не читает - не может читать. Всегда в самые тяжкие дни именно умственный труд был для Мэри спасением - но теперь все в этой жизни, да и сама жизнь, кажется тусклым, серым, лишенным цели и смысла.

Шелли приблизился, нежно обнял жену за плечи - она не ответила на ласку, даже не шевельнулась, словно окаменев.

- Родная, ты все еще не просмотрела посылку из Лондона?

- Нет... - голос безразличный, тусклый, чужой - отвечает только для того, чтобы отделаться.

- Напрасно. В журналах есть много интересного. Я имею в виду прежде всего политику. Ли Хант в качестве политического публициста нравится мне все больше, а Коббет поистине достоин восхищения - признаю это, несмотря на все мое неприятие кровожадных фраз, которые содержатся в его кредо...

- Я только что дочитал «Аббатство кошмаров». Какая прелесть! Я всегда говорил, что Пикок очень талантлив, но такого шедевра не ждал. Великолепная карикатура... главным образом на меня, а заодно и на Байрона, Кольриджа и прочих романтиков. Тебе там тоже досталось. Прочти - получишь огромное удовольствие...

И снова в ответ - тишина.

Шелли опустился перед женой на колени, взял ее руки в свои, покрыл их поцелуями.

- Родная, молю тебя - не молчи. Не отгораживайся от меня своим горем. Ведь оно - наше общее горе... Ну, скажи мне: вот сейчас, в эту минуту - о чем ты думаешь?

-Я думаю о том, что... судьба покарала нас за Харриет.

Он вздрогнул.

- Полно, любимая. Ты сама знаешь, что это не так. Спроси свой собственный разум.

- Разум... - повторила Мэри с горечью. - Отец тоже твердит о разуме. Ведь это ты ему написал, попросил утешить меня? Вот он и прислал проповедь во славу разума - мол, когда имеешь любимого мужа, приличное состояние и все возможности для того, чтобы быть полезной обществу, стыдно предаваться такому отчаянию лишь оттого, что умер трехлетний ребенок... Возможно, это и справедливо, но у меня разума уже не осталось, осталось только сердце, и в нем - такая боль, что не хочется жить.

Она пожала плечами:

- Ради чего?

- Ради ребенка, который родится осенью... Ради бедняги Годвина... Ради меня, наконец - я без тебя не смогу.

- И даже ради тебя - не хочу. Нет сил. Прости, любимый - ты знаешь, я не умею лгать... А теперь уйди. Не бойся, я ничего над собою не сделаю, но... мне сейчас лучше одной...

«Любимая, зачем ты оставила меня одного на пустынной дороге? Твоя нежная оболочка здесь, прекрасная, как всегда, но ты далеко - в обители скорби - и я не могу до тебя дотянуться... Вернись!..

Мир туманный угрюм
И устал я от дум,
Я устал без тебя на пути...»

существом по имени Перси-и-Мэри - существом свободным, сильным и бесстрашным - вдруг распалось на две растерянные, беспомощные половины. Сольются ли они когда-нибудь вновь в одно целое? Вернется ли утраченная гармония?.. Пока Шелли остается лишь ждать - и надеяться.

9.

Боль может повергнуть в шок. Боль может и привести в чувство. Летом 1819 года Шелли испытал на себе и то, и другое.

В конце августа почта принесла из Англии страшную весть. 16 числа этого месяца на Питтерсфилд близ Манчестера состоялся массовый митинг сторонников парламентской реформы. В нем участвовало свыше восьмидесяти тысяч человек. Это была как бы кульминация всех выступлений демократической оппозиции против правительства, которые в течение трех или четырех лет шли по нарастающей - стачек, митингов, демонстраций, голодных походов. Собравшиеся на Питерсфилд требовали немедленной отмены «хлебных законов» и высказывались за создание явочным порядком нового - демократического - парламента; однако никаких резолюций принять они не успели. Власти, давно искавшие предлог, чтобы запугать недовольных и положить конец открытым антиправительственным выступлениям, бросили на разгон безоружных участников манифестации конную полицию и войска. В результате пятнадцать демонстрантов было убито на месте и ранено свыше четырехсот. Эта кровавая бойня осталась в истории под горестно-ироническим названием «Битва при Питерлоо».

Известие о манчестерской резне глубоко потрясло Шелли, наполнило его сердце болью и гневом. Но такая боль и гнев были для него сейчас благотворны: скорбь гражданина заставила его встряхнуться, подняться над своим личным горем - общественный долг превыше всего. «Это словно отдаленный гром надвигающейся страшной грозы. Как и перед Французской революцией, наши тираны пролили кровь первыми. Пусть только их омерзительные уроки не будут усвоены с такой же готовностью!.. Пожалуй, дело не дойдет до схватки, пока финансовое положение не столкнет лицом к лицу угнетателей с угнетенными. Но час этот, видимо, близится. А я... сижу здесь и только с нетерпением жду, как страна ответит на кровавые убийства. Нет, надо что-то делать... что - не знаю...»

Возвращаться в Англию, особенно теперь - невозможно: Мэри месяца через два должна родить, и самого Шелли очередной врач предупредил категорически, что провести осень и зиму в сыром и холодном климате будет для него самоубийством. А сидя в Италии, он может только писать... Впрочем, разве перо - не самое сильное его оружие?

Но следует ли ограничиваться только политической лирикой? Или уж дать себе волю - воплотить на бумаге странный и страшный замысел, который вдруг сам собой развернулся в мозгу?

... Зловещее и омерзительное триумфальное шествие - парад призраков, жутких ряженых: вот Убийство и лицом лорда Каслри, в сопровождении своры жирных ищеек - хозяин кормит их человеческими сердцами, в крови и слезах, - сердцами, которые он несет под своим плащом. Вот Обман в образе лорда Элдона - он плачет, а слезы его превращаются в каменные жернова и выбивают мозг играющим на земле детям. Вот Лицемерие - точь-в-точь лорд Сидмут, верхом на крокодиле, и с Библией в руках. Вот другие страшилища, все наряженные в шпионов, пэров и судей. И вот, наконец, главный триумфатор: Смута, Произвол (две стороны одной медали: Анархия, буйство безумной толпы, и Деспотизм преступного антинародного правительства органически соединились в одном образе) - это сама смерть, скелет на белом, залитом кровью коне. На голом черепе - венок и надпись: «Я - бог, король, закон»; в костях пальцев - скипетр; законники, ханжи и войска - опора старого мира - приветствуют его как хозяина, и кошмарный фантом, улыбаясь, раскланивается на все стороны, обещает горы золота и реки крови... Сможет ли кто-либо преградить ему путь? Да: только сплоченный, единый восставший народ...

«О люди Англии, сыны
Непогасимой старины,
Питомцы матери, чей дух

Восстаньте ото сна, как львы,
Вас столько ж, как стеблей травы,
Развейте чары темных снов,
Стряхните гнет своих оков,

В чем вольность, знаете ль? Увы,
В чем рабство, испытали вы,
И ваше имя - звон оков,
В нем отзвук имени рабов.

В работе вечной дни идут,
И платят вам тираны так,
Что прозябать вам кое-как.

Вы все для них, вы - дом, и печь,

С согласья или без него
Вы им пригодны для всего.

И жалок вид детей нагих,
И бледны матери у них,

К ним смерть идет,
И смерть не ждет.

И было бы желанно вам
Есть то, что сильный жирным псам

Но пищи нет для вас такой.

Дух Золота лелеет взгляд
И от труда берет стократ,
И в тираниях старых дней

И за чудовищный ваш труд
Бумажных денег вам дают,
Вы им даруете кредит,
Хоть в них обман бесстыдный скрыт.


Над волей собственною нет,
Но что другие захотят,
В то вашу волю превратят.

Когда ж вы издадите вздох,

Тогда тиран к вам войско шлет,
И вас и ваших жен он бьет,
И кровь из ваших ран течет.

И месть горит и хочет вновь

Не поступайте так, когда
Настанет ваша череда...»

Перо словно само собой бегает по бумаге. Строфы складываются почти без усилия - быстрее, чем рука успевает их записать.

Шелли работает в своем кабинете в башне, которую он, по аналогии с «Аббатством кошмаров», прозвал «башней Скютропа». Здесь ему хорошо: уютно и тихо, никто и ничто не тревожит, не отвлекает - даже Либеччьо, большой добродушный пес, который разлегся под столом и, томно виляя хвостом, с нежностью смотрит на друга, ожидая удобного момента, чтобы продемонстрировать пылкие чувства.

другая чашка - фарфоровая - с недопитым чаем; кусок пожелтевшей слоновой кости, фитиль, чернила в осколке зеленого стекла вместо обычной чернильницы, и - бумаги, бумаги, бумаги... И - пыль. Она лежит слоями на книгах, кружится и танцует в падающем из окна солнечном луче. Поэт, однако, не обращает на нее никакого внимания, на окружающий беспорядок - тоже: раздвинул локтями хлам на столе, отвоевал местечко для писанья - и вполне доволен.

«... Да, птицы носятся везде,
Но отдохнут в своем гнезде,
И есть берлога у зверей
В суровый холод зимних дней.


В их стойлах корм всегда готов,
Собак дворовых впустят в дом,
Когда бушуют вихрь и гром.

Есть хлев и корм есть у ослов,

О Англичанин, только ты
Бездомен в мраке нищеты.

Вот это рабство - посмотри,
Терпеть не станут дикари,

То, в чем обычный твой удел.

О Вольность, мир огнем одень,
Пусть говорят, что ты лишь тень,
Что из пещеры славы ты

Нет, для работника ты хлеб,
Чтоб он, насытившись, окреп,
Чтобы, окончив труд дневной,
Он счастлив был с своей семьей.


Одежда, пища и очаг;

Ты для богатого, когда
Он топчет слабых - как узда:
Отдернет ногу он свою,

Ты справедливость: никогда
Не купишь твоего суда;

Ты мудрость: в Вольном не горят
Огни, твердящие про ад,

Навеки будет осужден.

Ты Мир: сокровища и кровь
Не тратишь, чтоб сбирать их вновь;
Ты свет Любви..."

- Фу... какая длинная лестница!

Шелли вскочил, придвинул жене стул:

- Зачем ты сама поднялась? Послала бы за мной. Такие упражнения тебе сейчас ни к чему.

- Не беспокойся, я хорошо себя чувствую. Прости, что потревожила, но только что принесли почту, и там оказался пакет от Оллиера - вот видишь, какой толстый. Я подумала - может, здесь что-то спешное.

- Да я, кроме письма, просто хотела тебя видеть. Соскучалась... Ты опять работаешь дни и ночи.

- Спешу закончить «Маскарад Анархии» - поэма на злобу дня, тут важно не упустить время. Кстати, я последовал твоему совету - нарочито упростил слог, так что даже полуграмотному будет понятно.

Мэри взяла свежеисписанный лист, быстро пробежала глазами:

- Ты всерьез думаешь это опубликовать? Под своим именем?

- Ты уже не надеешься вернуться в Англию?..

Шелли замялся:

- Почему же? Вот мы с тобой немного поправимся - и вернемся... Может быть, в следующем году. Но, конечно, если у издателя будут неприятности из-за этой поэмы - тогда я один вернусь раньше. Не могу же я допустить, чтобы другой расплачивался за мои грехи.

Мэри - тихо:

Он наклонился, поцеловал жену:

- Полно, родная, ты преувеличиваешь опасность. Нус, давай посмотрим, что нам прислали, - вскрыл конверт. - А, так и есть: статья из «Куотерли». Я услыхал, что меня там опять дико разбранили, и просил прислать вырезки.

- Зачем?

- Интересно. Видишь ли, Мэри, когда хвалят (разумеется, единомышленники - от врага получить похвалу не дай боже!), так вот, когда хвалят - это доставляет удовольствие, но любопытство возбуждает только брань. А рецензии «Куотерли», при всей их злобе, всегда крайне потешны; эта, должно быть, тоже лакомый кусочек. Ты не обидишься, если я прямо при тебе прочту?

Мэри подозвала Либеччьо, который взвизгнул от радости и моментально ее всю облизал; Шелли, улыбаясь, быстро просмотрел журнальные вырезки.

- Да, именно то, что я и предполагал. Зло, не слишком умно и очень забавно. Разумеется, опять нападки на мою личность - ну да это все пустяки. А финал просто великолепен; прочти - всласть посмеешься.

- Я этих мерзостей читать не желаю.

- А зря. Там, представь себе, описан финал моего сражения с их всемогущим богом. Он увлекает меня под воду за волосы, как фараона, утонувшего в Красном море (это - сравнение рецензента); я кричу, как дьявол, который гибнет, но не сдается, проклинаю и ругаюсь всеми смешными и страшными ругательствами, как французский форейтор в Мон-Сени, уверяю всех, что я и не думал тонуть - хотя сам уже пошел на дно - и в конце концов действительно тону...

- Я тоже об этом думаю. Неужели все-таки Саути? Очень на него похоже. Боюсь, мне придется - хотя и не хочется - ему написать, чтобы выяснить этот вопрос.

- Не советую. Если у тебя есть лишнее время - лучше наведи порядок в этой...

- В чем?

Мэри широким жестом обвела окрестность:

- Беспорядок здесь только на первый взгляд, - возразил Шелли. - Я в нем отлично ориентируюсь. А стоит разложить все по полочкам - не найду нужных вещей.

- Тогда позволь, я хоть пыль вытру. Где это видано - дышать таким воздухом при твоих-то легких!

- Ну, это уж я сам сделаю. Хотя зачем - ведь мы скоро уедем во Флоренцию.

- По-моему, здесь тебе хорошо. Ты в самом деле уверен, что ехать необходимо?

- Но там не будет миссис Гисборн. Кто же станет давать тебе уроки испанского языка?

- Продолжу заниматься самостоятельно. Сейчас нам гораздо важнее другое соседство - мистер Белл, знаменитый шотландский хирург, осенью как раз должен быть во Флоренции. Я хочу, чтобы тебе была обеспечена его помощь - я побоялся бы доверить тебя даже самому лучшему из итальянских врачей... достаточно сам на них обжегся. Впрочем - ты, любимая, ведешь себя хорошо. Я совершенно уверен, что роды пройдут гладко. Но все-таки с мистером Беллом - надежнее.

10.

Во Флоренцию Шелли, действительно, переехали - месяц спустя, в октябре. И там 12 ноября Мэри родила сына. Роды были благополучные и на редкость легкие - все муки продолжались не больше двух часов. Новый член семьи оказался существом прехорошеньким и совершенно здоровым. Мэри все же решила сама кормить его: не говоря уже о принципиальной стороне, это после всех недавних потерь - отнюдь не лишняя предосторожность.

Утром 13-го ноября бледный луч осеннего солнца разбудил нового обитателя этого мира; маленький белый сверток шевельнулся и запищал.

деловито зачмокал - и слабая блаженная улыбка тихо разлилась по лицу матери...

Одна створка двери, между тем, чуть-чуть приоткрылась, и в щели появился большой, сияющий, внимательный синий глаз. Посмотрел, насладился, исчез - и сразу немного пониже возник другой глаз, черный...

Шелли и Клер - за дверью, оба с букетами цветов. Переговариваются шепотом:

- Перси, ты видел? Она улыбается!

- Да... Чуть ли не в первый раз после смерти Вильяма...

- Подождем: пусть спокойно покормит.

- Кажется, она уже кончила.

- Тогда - войдем.

Клер отступила от двери:

... Шелли подошел к постели, поцеловал жену, положил букет на одеяло.

- Доброе утро, любимая. Какая ты сегодня красавица!

- В самом деле?

- Да. Ты чудесно выглядишь и на вид совсем здорова - прямо удивительно, зачем ты в постели... Дай-ка мне сына.

Шелли взял малютку так нежно, что тот не проснулся; с наслаждением ощутив ладонями ровное живое тепло крошечного тельца, промолвил тихо:

- Вот оно, мое утешение во всех горестях - прошлых, настоящих и будущих...

- Вылитый Вильям, правда? - прошептала Мэри.

- Правда. Я тоже сразу это заметил - еще вчера - но не решался сказать... Как ты его назовешь?

- Флоренция принесла мне счастье... Я дам ему имя Перси-Флоренс.

Напуганные пережитыми бедами, родители решили никуда не переезжать до весны. Впрочем, для того, чтобы вдоволь налюбоваться Флоренцией, надышаться ее воздухом - не хватит и года. Родина Возрождения, город Данте и Петрарки, Леонардо и Микеланджело, город Бокаччо, Донателло, Джотто, Макиавелли, Савонаролы... Все его достопримечательности - дворцы, храмы, галереи - невозможно даже перечислить, не то что посетить.

Одно плохо: очень уж много здесь английских туристов. Публика, в основном, светская, что не мешает ей быть тошнотворно вульгарной. Поэтов такие господа не читают, разве что самых модных, но о Шелли многие слышали, в основном как о безбожнике, развратнике, изверге - в общем, редкостном моральном уроде. Доказывать им, что этот портрет лжив - по меньшей мере наивно: предубежденные подобны слепым и глухим; лучше просто держаться от них подальше - иначе не избежишь оскорблений.

Если бы Шелли хоть на минуту забыл эту истину, то ни с чем не сообразный случай на флорентийской почте мгновенно вернул бы его к действительности.

плаще и широкополой шляпе.

Шелли тоже подошел к прилавку, назвал себя и спросил, нет ли для него писем до востребования. Почтовый служащий попросил минутку подождать и вышел в соседнюю комнату. И вот тут-то произошло невероятное: господин в плаще обернулся, произнес на чистейшем английском языке: «Так ты и есть тот самый проклятый безбожник Шелли?!» - и, не дожидаясь ответа, взмахнул рукой... Поэт не успел ни отпрянуть, ни заслониться: огромный, тяжелый, точно каменный, кулачище молотом обрушился на его темя. Удар был так силен, что пострадавший упал без сознания. Когда, после длительного обморока, его удалось привести в чувство, он увидел почтового клерка и нескольких зевак, привлеченных то ли состраданием, то ли простым любопытством - но неизвестного обидчика среди них не было: он поспешил скрыться.

Шелли принял меры к тому, чтобы разыскать оскорбителя - впервые в жизни противник дуэлей решил нарушить свое непреложное правило. Когда-то он отказался драться с Хоггом; потом, в Женеве, был эпизод с Полидори: тот приревновал к нему Байрона и упорно, но безуспешно, провоцировал, пока сам лорд не положил конец злобным выходкам завистника, предупредив: «Учтите, доктор: если Шелли его принципы не позволяют участвовать в поединках, то у меня таких принципов нет»; потом были и другие случаи, когда Шелли отказывался драться, не желая ни убивать дурака, ни рисковать бессмысленно своей жизнью. Но случай во Флоренции был из ряда вон выходящим; тут уж из одного самосохранения следовало покарать хулигана - чтобы и другие ревностные блюстители нравственности, читатели «Куотерли ревью» и «Литературной газеты», не последовали его примеру.

Однако розыски оказались тщетными. Удалось только выяснить, что человек, по описанию похожий на оскорбителя Шелли, сел в дилижанс, направлявшийся в Геную, но дальше его следы затерялись. Может быть, это и к лучшему, но все-таки на душе - мрачный осадок. Старый враг - Нетерпимость - вновь демонстрирует свое могущество... А ведь такие люди называют себя христианами!.. Христос-то учил свою паству другому...

Горько. Зрелище любого уродства - а тем более духовного - всегда вызывает тяжелое чувство. Но нет худа без добра: поэт еще раз убедился, что, не сумев завоевать любовь добрых, он, по крайней мере, вызвал к себе лютую ненависть злых. Тоже своего рода признание заслуг, хоть и с обратным знаком. Гордость может утешиться этим. Но - не сердце...

11.

душой и горячим сердцем - в цивилизованном стаде тебе нет места. Твои собеседники - Философия и Поэзия... И - Природа, великая утешительница, целительница всех ран... вечно свободная и вечно прекрасная - даже в неприветливом ноябре.

По лесам в окрестностях Флоренции, над берегами Арно, бродят двое - Шелли и Западный Ветер. Суровый Дух Осени качает вершины деревьев, клонит их волнами, как траву, срывает увядшие листья... Желтые, красные, бурые, они то кружатся в дикой пляске под его могучими вздохами, то вновь пестрым ковром устилают землю.

«Год кончается... Пожалуй, самый плодотворный год в моей жизни. Так много я никогда еще не писал. Что ж, пора подводить итог...

«Прометей» - мое лучшее создание - все еще не опубликован; правда, он, если и увидит свет - наверное, останется незамеченным. Да, Мэри права: поэзия, начиненная философией, может в наше в ремя интересовать лишь немногих... «Ченчи» Ковент-Гарденский театр отверг в самых дерзких выражениях - я убежден, они отгадали автора. «Маскарад Анархии» - фантасмагорический отклик на «Питерлоо» - даже мой друг Ли Хант в своем «Экзаминере» поместить не решился. Что ж, наверное, он прав, что не захотел рисковать: парламент после «манчестерской резни» принял ряд законов, ограничивающих свободу печати. «Акты для затыкания рта» в полном смысле слова - и мой рот оказался первой жертвой... Интересно, удастся ли опубликовать хотя бы «Питера Белла III»? Кажется, у меня получилась неплохая карикатура не только на Вордсворта и других поэтов-ренегатов, продавшихся реакции, но и на всю общественную верхушку моей бедной Англии... Лучше не обольщаться - наверное, с ним тоже ничего не выйдет. Хант даже не сообщил до сих пор, получил он эту вещь или нет. Хорошо еще, если он напечатает хотя бы мое открытое письмо в защиту бедняги Карлайля - вот еще одна жертва клерикалов-мракобесов, осудивших его за деизм, как Итона... Да, если Хант решится на эту публикацию - прощу ему все издательские грехи. Да только, скорее всего - не придется. А что до тех моих опусов, которые все же увидели свет - вроде «Розалинды и Елены» и «Юлиана и Маддало» - то они или вовсе не были удостоены вниманием, или - осмеяны и оплеваны. Итак - задачу свою я не выполнил, к сердцам читателей не пробился. Та же ледяная стена непонимания, недоверия, презрения - всюду натыкаюсь на нее...»

Шелли присел на бугорке под большим раскидистым дубом, подобрал обломок красивой веточки с желтыми листьями и коричневыми желудями.

«Когда старый дуб истлеет, здесь будет шуметь листвой молодой дубок, выросший из этого желудя. Продолжение рода - единственная возможность победы над смертью, доступная растениям и животным. Но человеку, если он - личность, этого мало. Он должен реализовать свой творческий потенциал, оставить людям свое дело... вместе со своим именем или безымянное, большое или маленькое - это не суть важно... доброе дело, которое будет светить и греть, когда сам он сойдет в могилу. Доброе дело ради общего блага - лишь в этом и личное счастье, и подлинное бессмертие человека... Лишь в этом, а не в христианском загробном рае, мечтой о котором тешатся трусы...

Я так хотел донести эту истину до людей, так хотел помочь им стать добрее - и, значит, счастливее... Не смог. Не услышали. Не достучался.

Плоды моего ума и сердца не утолили ничьей жажды... Семена упали на скудную каменистую почву и так и не дали ростков...

Что же - бросить борьбу? Опустить руки? Отречься от былой веры, от гордой мечты?

Ну, нет! Другие пусть покорятся судьбе - но не я! Огненосцы, сыны Прометея, никогда не сдаются. Наш удел до последнего вздоха - борьба!.. Буду работать. Быть может - еще достучусь...»

«Западный ветер... Великий разрушитель и созидатель... Он собирает испарения земли в грозовые тучи - вечером они разразятся дождем и градом... Он сметает все отжившее, всю мертвечину, всю гниль, чтобы расчистить место для юной жизни, сильной и прекрасной. О Ветер, брат мой... О, бурный ветер, Осени дыханье...»

Новый мощный порыв ветра над головою - и ответный, все существо потрясший всплеск - в душе. Сердце бешено забилось, в ушах зазвенело, мысли, как осенние листья, вихрем закружились в голове, на лету превращаясь в звучные терцины:

«О, бурный ветер, Осени дыханье,
Перед твоей незримою стопой,

Бегут листы, и кружатся толпой,
Тая в себе всех красок сочетанье,
Объятые губительной чумой...

Перед тобою семена земные,

И как в могилах спят они, немые,

Пока над ними носится метель,
И ждут во тьме, и ждут, полуживые,
Когда Зима растеплит им постель.


Поднимет клич везде, - вблизи, вдали,
И почки, как стада, семьей согласной

Взойдут на лоне материземли...
Суровый дух, могучий и бесстрастный!
»

Не помня себя, Шелли поднялся и зашагал по траве навстречу упругой воздушной волне; он в эти секунды похож на безумного - волосы растрпаны, глаза блуждают, губы шепчут стихи:

«Когда б я был листом, тобой носимым,
Когда б с тобой я тучкою летал,
В восторге бытия невыразимом;


И под твоим крылом неукротимым
Участником твоих порывов стал!

О, если бы, как в детстве, я с тобою
Мог по небу скользить и ускользать

Как в детстве, - в дни, когда тебя догнать
Казалось мне возможною мечтою,
Не стал бы я тебя обременять

Такими неотступными мольбами,

Житейскими истерзан я шипами,

И кровь бежит... Пусть буду я волной,
Листом и тучей! Я стеснен цепями,
Дай волю мне, приди, побудь со мной!..»

развеваются за спиною, как крылья. В страстном порыве Шелли протянул руки вперед, к ветру - это уже экстаз...

«Пусть, вместе с лесом, лютнею певучей
Тебе я буду! Пусть мои мечты,
Услыша зов гармонии могучей

Помчатся, как осенние листы,

Бегущий с звонким плачем с высоты!

Моим, моим будь духом, дух надменный,
Неистовый! О, будь, мятежник, мной;
Развей мои мечтанья по вселенной,


Взойдет иной посев благословенный,
Подъятый жизнеродостной волной!

Развей среди людей мой гимн свободный,
Как искры, что светлы и горячи,

Пророческой трубою прозвучи,
Что за Зимой, и тусклой, и бесплодной,
Для них блеснут Весенние лучи!»

© Copyright: Басистова Вера, 2004