Приглашаем посетить сайт

Басистова В. А.: Пророк. Жизнь Перси Биш Шелли.
Часть 5. Без компромисов

Часть V
БЕЗ КОМПРОМИССОВ

«Не в силах я ни видеть, ни забыть,
Что сильный может злым быть и счастливым...»
Шелли, «Лаон и Цитна»

1816 г.

Европа под пятой Меттерниха. Торжество скипетра и креста. Царство Тьмы.

Во Франции вернувшиеся из эмиграции аристократы успешно сводят счеты с уцелевшими революционерами - к таковым относят теперь не только последних, чудом выживших якобинцев, жирондистов и бабувистов, но даже бонапартистов.

В Германии мало что изменилось - она как сидела, так и сидит по горло в феодальной трясине.

В Италии хозяйничают австрийцы, в Англии - принц-регент и лорд Каслри, в России - Аракчеев. В Испании возрождена инквизиция.

Республиканские идеи и философское свободомыслие везде под запретом; везде душатся - порою физически - малейшие ростки нового, прогрессивного начала. Везде - полицейский произвол и политическая цензура, везде в изобилии жандармы, шпионы, попы всех мастей... Двойная - светская и духовная - тирания упивается безграничным могуществом. Кажется, весь мир стал похож на кошмар Гойи - его «Капричос» ожили во плоти...

Но нет, не все предались отчаянию. В феврале этого, 1816-го, года в России создан Союз Благоденствия, зародыш будущего общества декабристов. Основатели - шестеро юношей: Иван Якушкин, Сергей Трубецкой, Никита и Александр Муравьевы, Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы. За полгода к ним присоединилось еще пятеро - Михаил Лунин, Павел Пестель, Михаил Новиков, Федор Глинка, Федор Шаховской. Первая русская конспирация...

Зато итальянским коллегам-нелегалам опыта не занимать: венты карбонариев возникли еще при Наполеоне, теперь движение набирает силу - и скоро заставит врага считаться с собой.

Во Франции тоже есть карбонарии - они не так многочисленны и знамениты, как их итальянские братья, но столь же решительны и отважны; большинство мечтает о новой Республике, о демократии, о политических свободах; некоторые идут еще дальше - до «Всеобщего счастья», уравнительного коммунизма: идея Бабефа жива, вопреки всему.

Жив и один из ее теоретиков - тот, кого Бакунин потом назовет «величайшим конспиратором XIX века». На узких улицах Женевы тем летом Байрон и Шелли могли встречать - и, скорее всего, встречали, не подозревая, кто он - высокого осанистого господина лет за пятьдесят, в широкополой шляпе, сюртуке и черных брюках, заправленных в кавалерийские сапоги; его красивое, благородное лицо всегда было серьезно и сосредоточенно... О чем он думал? О прошлом? О самом ярком событии своей бурной жизни - «заговоре равных», о высокой трагедии Вандомского суда? О том, что клятва, которую он дал без малого двадцать лет назад своим обреченным товарищам за миг до объявления им смертного приговора - клятва рассказать правду о целях и идеях «равных», написать о них книгу - до сих пор не выполнена? Или, скорее, о настоящем, о делах тайного революционно-коммунистического общества «Высокодостойных мастеров», главой которого он является? Он - Филиппо-Микеле Буонарроти, потомок Микеланджело, гражданин Французской Республики, комиссар якобинского Конвента, друг Робеспьера, соратник Наполеона... нет, конечно, не императора Наполеона и не консула Бонапарта, а революционного генерала Буонапарте под Тулоном, в 1793 году... Он, итальянец-аристократ, духовный брат великого французского плебея Гракха Бабефа; он, патриарх равенства, переживший крушение своего дела, гибель Республики, падение Империи - и даже теперь, в самые черные дни, не смирившийся, не отрекшийся от своих идеалов, больше того: продолжающий бороться за конечную их победу...

Шелли не пришлось прочесть знаменитую книгу Буонарроти - она увидела свет лишь в 1828 году, когда нашего героя не было уже в живых - а если бы и прочел, то, конечно, многого в идеях бабувистов не принял бы: прежде всего слишком утилитарного подхода к искусствам, аскетизма, примитивного понимания равенства. Но конечная цель у них была одна: то самое «всеобщее счастье», общество справедливых и добрых, где нет обездоленных, где слабый не унижен и не обделен; добровольное равенство свободных, высокодуховных, гармонически развитых личностей...

Как достичь его, вот в чем вопрос...

Буонарроти верит только в политическую революцию. Но и других, «мирных» проектов переустройства общества на справедливый лад в ту эпоху выдвигается множество, и они еще не скомпрометированы неудачами, не утратили прелесть новизны.

В 1816 году Шарлю Фурье 44 года. Он - автор «Теории четырех движений и всеобщих судеб», но свой главный труд - трактат «О домашней земледельческой ассоциации» - еще только обдумывает.

«безумцу», самому дальнему родственнику Шелли (он тоже потомок Карла Великого) - бывшему графу Анри де Сен-Симону - уже 56 лет. Вчерашний день - молодость, весьма бурная: американская война за независимость, в которой он участвовал добровольцем; Французская революция, восторженно им встреченная, сначала привлекательная, потом страшная; богатство, в одночасье нажитое и столь же быстро потерянное; всевозможные приключения, аресты, финансовые авантюры, брак и развод, вторая попытка жениться - на... мадам де Сталь, и отнюдь не из романтических, а из чисто рациональных соображений: с целью получения от столь талантливых родителей еще более талантливого потомства (Жермена ему отказала - эта великолепная идея не вызвала у нее энтузиазма). День завтрашний - старость, нищета, горечь одиночества... Но сегодня он еще на вершине. Он окружен друзьями, среди которых есть банкиры и промышленники - Лаффит, Казимир Перье, Терно; среди них и поэт Беранже, и автор «Марсельезы» Руже де Лилль. И он уже разработал основы своего учения о новом индустриальном мире, которое, как ему кажется, органично сочетает интересы рабочего и предпринимателя, гуманизм и технический прогресс, которое позволяет, не нанося урона промышленнику, максимально улучшить положение рабочих... Впрочем, не эта теория, а острая критика рождающегося буржуазного общества обеспечила автору право на бессмертие...

Роберту Оуэну в 1816-м - 45 лет, и он, в отличие от других современных ему социалистов, не ограничивается разработкой доктрин. Совладелец и управляющий крупной бумагопрядильной фабрики в Нью-Ленарке, он с 1803 года проводит на ней замечательный социально-экономический эксперимент. Условия труда и жизни рабочих качественно улучшены, при фабрике есть жилые дома с удобными и дешевыми квартирами, собственный магазин, библиотека, детский сад... Результаты ошеломляющие: резко возросла производительность труда! И сами люди преобразились: пьянства, хулиганства, воровства больше нет и в помине. Но реформатору мало достигнутого: ведь по существу его рабочие так и остались наемными рабами, полностью зависящими от воли хозяина. Как сделать их полноправными свободными людьми? Поиски гармонии продолжаются...

Шелли в августе 1816-го исполнилось 24 года. Он не изобретает новых социальных теорий, не проводит экспериментов, не участвует в конспирациях. Но, в сущности, вся его жизнь подчинена той же цели - становлению справедливого и гуманного общества, становлению свободной личности. Ради этого были стихи и поэмы, статьи и памфлеты (в бутылках и без оных), этой же задаче служит, в конечном счете, вся его жизнь, его поведение, воспринимаемое в обществе как открытый вызов религии и морали. Но главное оружие, конечно, поэзия.

Запрещенная «Королева Маб» в рукописных копиях получила самое широкое распространение, реакционная критика осыпает ее дикой бранью - очень хорошо: первый удар достиг цели. На очереди - новый замысел: эпическая поэма о Революции. Тема достойна гения Байрона, но раз тот не спешит за нее браться - Шелли попытается разработать ее сам, как сумеет. Сквозь туман ему уже мерещатся величественные контуры нового творения. Но чтобы реализовать замысел столь грандиозный, нужно время и возможность сосредоточиться, отключиться от мелочных треволнений, нужен - в житейском смысле - душевный покой.

А как-то Англия встретит несостоявшегося эмигранта?..

1.

8-го сентября семейство Шелли прибыло в Портсмут. Там оно разделилось: Мэри с ребенком и Клер поехали на воды в Бат, а Перси - в Лондон, чтобы встретиться с издателем Байрона, Джоном Мерреем, которому он должен был передать Третью песнь «Чайльд-Гарольда», и с мистером Лонгдиллом, своим поверенным.

С первой задачей он справился благополучно. Меррей принял его весьма учтиво и посылке очень обрадовался; правда, названная Шелли цена - две тысячи гиней - сначала привела книготорговца в замешательство, ибо он надеялся приобрести рукопись за 1200, но в итоге условия Байрона были приняты, и посланец мог поздравить себя с тем, что так успешно уладил финансовые дела своего друга. Что до его собственных дел, то с ними произошла небольшая заминка, так как Лонгдилла не оказалось в Лондоне. Шелли написал ему, попросил поскорее приехать; написал он и Годвину - о том, что вернулся и остановился на своей старой лондонской квартире.

На другой же вечер пришла Фанни. Шелли очень ей обрадовался - он всегда с нежной братской любовью относился к этой тихой скромной девушке. Сейчас она выглядела более обычного бледной и грустной, но на вопрос о здоровье ответила небрежно, что чувствует себя хорошо и просто немного устала.

Они вдвоем уютно пили чай и беседовали. Шелли рассказывал о Швейцарии и Байроне, Фанни - о домашних делах: в семье все здоровы, Годвин пишет новый роман и надеется на нем заработать, сама она ищет место гувернантки или учительницы - мачеха намекнула, что ей давно уж пора самой себя содержать; конечно, это было бы счастьем - стать для семьи поддержкой, а не обузой - но никто не хочет брать ее на службу, даже родная тетка отказала - боится потерять клиентов... Хотя в словах девушки не было и тени упрека, Шелли кольнуло чувство вины: он понимал, что главная причина ее неудачи - скандал, связанный с бегством Мэри. Но ничего исправить поэт теперь не мог; не мог, видимо, и помочь. Осмелился спросить, не хочет ли Фанни переменить обстановку, пожить немного с сестрами - но она отпрянула как в испуге: «Нет, нет, я никому не хочу быть в тягость!» Он подумал - пожалой, она права: пребывание в его доме окончательно погубило бы бедняжку в общественном мнении - и перевел разговор на другое: на Роберта Оуэна.

Эта тема Шелли особенно интересовала: он был большим поклонником реформатора и, зная, что Оуэн близок с Годвином, очень жалел о том, что его собственное положение изгоя лишило его возможности добиться знакомства с этим замечательным человеком. В одном из недавних - августовских - писем Фанни упоминала о том, что нью-ленаркский филантроп был у них в гостях. Теперь Шелли горел желанием узнать подробности об этом визите.

- Он провел у нас целый день. Говорил с отцом... Потом долго стоял перед портретом мамы и все сожалел, что такой замечательной женщины нет в живых...

- Вот это глубоко верно... А о чем с Годвином говорил - не припомните?

- В основном - о политике, о бедственном положении низших классов, о том, что зимой ожидается голод...

Мистер Оуэн совершает сейчас поездки по фабричным округам, собирает материалы для будущей книги, и то, что он рассказывает об увиденном... это просто кошмар! Даже трудно поверить... Наверное, мы приближаемся к национальной катастрофе, и я даже думаю, что социализм мистера Оуэна есть единственный выход из всего этого.

- Я полностью согласен с вами, Фанни... А о чем еще была речь? О судьбе предложенного Оуэном законопроекта, запрещающего детский труд, ничего не известно?

- Парламент оттягивает его рассмотрение. Но мистер Оуэн говорит, что не собирается отступать. А еще у него есть идея организовать производственную ассоциацию нового типа - на основе истинной справедливости и подлинного равенства; он хочет привлечь к ее осуществлению и богатых... Но чем рассчитывает их соблазнить - я, признаться, так и не поняла.

- Среди богатых тоже есть справедливые и гуманные люди, - заметил Шелли. - Взять хоть самого мистера Оуэна. Я от души надеюсь, что его новый план будет иметь успех. Но даже если неудача - все равно, уже одного того, что он сделал в Нью-Ленарке, достаточно, чтобы назвать его великим гражданином. Кстати, его эксперимент подтверждает справедливость моей любимой мысли о том, что и общество, и личность доступны совершенствованию. Поднимите человека из грязи, дайте ему книги, звезды, музыку, научите воспринимать прекрасное - он станет другим существом...

На эту тему Шелли мог говорить бесконечно, но Фанни уже пора было возвращаться домой. Она попросила не провожать ее - видимо, не желая, чтобы их видели вместе. В последний момент Шелли вспомнил о часах, которые они с Мэри купили для Фанни в Швейцарии. Девушка очень смутилась, но после уверений, что «они совсем не дорогие», согласилась взять подарок, который ей явно понравился.

- Какая красивая вещь... А кто их выбирал? Вы или Мэри?

- Ну, какое это имеет значение...

Шелли поцеловал ей руку.

- До свидания, дорогая. Вот, я записал вам наш адрес в Бате. Почаще присылайте нам весточки - о Годвине и о себе.

Фанни высвободила пальцы, сказала чуть дрогнувшим голосом:

-Я напишу. Прощайте, Перси! Прощайте... - и, опустив голову, она быстро выскользнула за дверь.

Шелли вздохнул и вернулся к письму, которое он сочинял для Байрона:

«... Урожай еще не собран. Явных признаков недовольства пока незаметно, хотя народ, как говорят, сильно бедствует. Но вся тяжесть положения обнаружится вполне только зимой... Прошу Вас написать мне и прислать о себе хорошие вести. Глубокий интерес, который я чувствую ко всему, что Вас касается, заставляет меня с нетерпением ждать малейших подробностей...»

2.

Закончив дела с поверенным, Шелли заехал в Марло к Пикоку, которого еще в письмах из Швейцарии просил подыскать для возвращающихся путешественников новое жилье. Как раз по соседству с домом Пикока сдавался внаем прелестный коттедж с лужайкой и небольшим фруктовым садом. Тихий маленький городок на Темзе, недалеко от Лондона, живописные окрестности, друг под боком - вариант был хорош во всех отношениях, кроме одного, денежного: дом был великоват, аренда стоила недешево, и нашего героя, как и в юности убежденного, что «роскошь постыдна», несколько смущало это обстоятельство. Поэтому заключать сделку сразу он не стал, решил прежде все досконально обдумать, посоветоваться с Мэри. Впрочем, время на размышление у него имелось, ибо перебираться на постоянное место жительства до родов Клер - то есть до декабря-января - было, по понятным причинам, нецелесообразно.

Погостив пару недель у Пикока и отчаянно соскучившись по семье, Шелли в конце месяца приехал в Бат.

Теперь, в уютной домашней обстановке, на досуге, можно было не спеша обдумать события прошедшего лета и даже начать наконец работу над новой поэмой, замысел которой медленно, но неуклонно вызревал в голове... Судьба выбрала именно этот момент передышки, некоторой даже расслабленности, чтобы нанести очередной удар. В конце первой недели октября Шелли и Мэри получили от Фанни письмо, очень тревожное: «... Я уезжаю в такое место, откуда надеюсь никогда не возвращаться...» - такая фраза не сулит ничего хорошего.

Письмо было, как ни странно, из Бристоля; не раздумывая, Шелли помчался туда, но беглянку уже не застал - узнал только, что она уехала в Сванси. Окончательно сбитый с толку, поэт продолжал погоню, всю дорогу убеждая себя, что ничего страшного, наверное, не произошло: для того, чтобы свести счеты с жизнью, едва ли необходимо отправляться в путешествие, - но сердце плохо слушалось разума, оно болело, ожидая беду.

В Сванси Шелли почти сразу нашел гостиницу, в которой остановилась Фанни; ему сказали, что мисс Имлей вчера вечером взяла здесь номер, и утром еще не выходила. Весь трепеща от страха и надежды, Шелли, в сопровождении служанки, взбежал по узкой лестнице, остановился перед обшарпанной дверью дешевого номера. Служанка постучала - никакого ответа. Шелли тоже начал стучать - сначала негромко, потом - изо всех сил, кулаком.

- Фанни, откройте! Это я, Перси! Фанни, дорогая, вы слышите меня? Откройте, ради бога... - не дождавшись ответа, повернулся к служанке: - Надо ломать дверь. Боюсь, могла случиться беда.

- Ох, боже мой! Сейчас позову хозяина!

Она убежала. Шелли остался стоять у двери, прислонившись к косяку; от волнения его била дрожь, одна мысль раскаленным буравом сверлила мозг: «Неужели опоздал? Неужели?..» Внизу раздался шум, по лестнице затопали тяжелые шаги. Вслед за горничной появился хозяин гостиницы - плотный коренастый господин - и двое слуг.

- Здравствуйте, сударь, - обратился хозяин к Шелли. - Что случилось?

- В этом номере остановилась моя свояченица. Мы стучали... Она не отпирает и не откликается. Третьего дня я получил от нее письмо, наводящее на мысль, что... В общем, опасаюсь худшего. Надо скорее открыть - быть может, еще не поздно...

- Черт побери, этого еще не хватало! - хозяин подергал дверь, потом наклонился к замочной скважине. - Ключ в замке. Придется ломать. Опять убытки! Что за бесчестные люди, право - поганить порядочный дом таким делом...

-Я возмещу расходы. Ломайте скорее!

Хозяин сделал знак работникам:

Слуги приналегли на дверь изо всех сил - треск, грохот... Наконец она распахнулась, все ввалились в комнату.

Тесный убогий номер. Круглый стол, на нем - пустой флакон из-под лекарства, чернильница с пером, исписанный лист бумаги. На кровати - женщина. Лежит одетая поверх одеяла, длинные белокурые волосы распущены и скрывают лицо. Маленькая рука прижата к груди, пальцы стиснуты в кулачок...

Понимая и еще не веря, Шелли бросился к ней, отвел волосы... Лицо Фанни - спокойное, бледное, оно совсем уже застыло. Опоздал! Опоздал. Опоздал...

Он опустился на кровать у ног девушки и сидел неподвижно, как в столбняке, утратив ощущение времени и даже не замечая, что в комнате суетятся чужие люди - входят, выходят, смотрят, перешептываются. Наконец появился полисмен, с ним - человек с маленьким саквояжем, видимо, врач.

- Господа, прошу всех покинуть комнату! - объявил представитель власти.

Врач наклонился над телом, проверил зрачки, пожал плечами - «Мертва!» попытался разжать стиснутый кулак:

- Часы? Как странно...

Шелли вздрогнул - информация дошла до сознания. Часы... те самые... его последний подарок...

Врач подошел к столу, взял открытую склянку, понюхал:

- Опиум. Наверное, большая доза. Я так и предполагал.

Полисмен повторил приглашение посторонним удалиться; любопытные вышли один за другим; кроме лиц, находящихся при исполнении служебных обязанностей, в комнате остались двое - хозяин гостиницы и Шелли; хозяин, кивнув на него, тихо сказал полисмену:

- Ее родственник, только что приехал.

Врач осторожно тронул Шелли за плечо, сказал мягко:

- Сударь, вам надо уйти.

Шелли поднял голову, огляделся с видом разбуженного лунатика, не без усилия поднялся на ноги:

- Да... сейчас...

- Здесь письмо, - сказал полисмен. - Возможно, для вас? Взгляните.

Шелли машинально взял в руки бумагу:

«... Я давно решила, что самое лучшее для меня - это положить конец существованию, которое с самого начала было несчастным и причиняло моим близким только заботы. Быть может, узнав о моей смерти, вы огорчитесь, но очень скоро забудете, что жила когда-то на свете та, которая звалась Фанни...»

«Опоздал. Не смог защитить.»

3.

Смерть Фанни потрясла оба семейства - и Шелли, и Годвинов. Правда, скорбь - скорбью, а дело - делом: старый философ, прекрасно понимая, что самоубийство падчерицы может быть использовано его политическими противниками для возобновления травли, решил скрыть, прежде всего от прессы, обстоятельства ее гибели; с этой целью он даже написал письмо дочери - впервые за два с лишним года, прошедших после ее бегства! - в котором просил троих отверженных - Мэри, Клер и Шелли - держать в тайне все, что им известно о происшедшей трагедии. Что же до причины страшного поступка девушки - а он, разумеется, требовал объяснения - то старики благоразумно позаботились о собственном душевном комфорте, попытавшись переложить груз моральной ответственности на чужие плечи: миссис Годвин, чей злой язык немало попортил Фанни жизнь, теперь выдвинула версию, согласно которой бедняжка покончила с собой из-за несчастной любви к Шелли.

Для поэта, очень тяжело переживавшего случившееся, это откровение стало орудием жестокой душевной пытки. Он всегда видел в Фанни только сестру и друга и даже не подозревал, что мог заронить в ее сердце другое, более сильное чувство. Слепец, слепец... Вновь и вновь перебирал он в памяти подробности их последней встречи: рука Фанни была холодна как лед, и голос дрогнул на последнем слове - будто душа надломилась... А он не понял! Как он мог не понять?.. «А если б и понял - чем ты мог бы помочь ей? - пожимала плечами Мэри. - Полно, родной, не терзай себя понапрасну: мы с тобой ничего не могли изменить. Не любовь убила ее, даже если было в ней это чувство; любовь, даже неразделенная - это всегда счастье. Фанни убила жестокая жизнь - вечная нужда, безысходность, душевное одиночество и - самое ужасное - сознание, что собственной семье ты в тягость. Конечно, все мы, ее родные, не проявили достаточной чуткости; но наши ошибки - лишь фон, на котором разыгралась трагедия... Трагедия беззащитного существа в холодном враждебном мире. Он был слишком велик и суров для ее нежной, кроткой души. Чтобы выжить в человеческом обществе, надо родиться борцом - а этого Фанни не было дано.»

Аргументация Мэри, как всегда, несокрушима, и разум охотно соглашается с ней, а сердце... Сердце - болит.

... Какая тяжелая осень!

Фанни, конечно - самая большая печаль, но и других треволнений достаточно. Клер - тоже один из источников постоянного беспокойства. Она на последних месяцах беременности, физически чувствует себя плохо, морально - еще хуже. Никак не может примириться с мыслью, что Байрон потерян для нее навсегда. Пишет ему нежные послания, с трепетом ждет ответа; не дождавшись, требует, чтобы Шелли показывал ей письма, которые получил сам - и, прочтя в них жесткое или пренебрежительное высказывание в свой адрес, бурно предается отчаянию... Шелли не раз просил друга, чтобы он был осторожнее, щадил несчастную, которая больна и духом, и телом - но эти просьбы остались втуне.

Другая тревога - Харриет. Она ушла от отца, по-видимому, к любовнику. Адрес неизвестен. С кем она теперь живет - до этого Шелли нет дела: лишь бы утешилась, лишь бы была счастлива; но чтобы самому быть за нее спокойным, желательно знать, где она находится и не бедствует ли. При сложившихся обстоятельствах Шелли неудобно было самому заниматься розысками, и он попросил своего приятеля, книготорговца Хукема, оказать ему эту услугу, но от того все еще - никаких вестей.

Зато есть вести от... мистера Саути. «Озерный» бард, когда-то благосклонно встретивший юного Шелли, после «Королевы Маб» резко изменил свое отношение к нему - что, впрочем, естественно: ренегаты всегда ненавидят тех, кто сохранил верность идеям, которые они предали. В начале осени 1816 года Саути посетил Швейцарию и был радушно принят в местном английском обществе, где наслушался о Шелли и Байроне всевозможных ужасов. Задавшись целью собрать максимум информации об этих «преступниках против нравственности», корифей романтизма не поленился объехать все отели и постоялые дворы, где они останавливались, и лично опросить хозяев и слуг; ничего ужасного не нашел (кроме, пожалуй, надписи, которую сделал Шелли по-гречески в книге посетителей гостиницы Шартрез де Монтавер: «Я - филантроп, демократ и атеист»), но за неимением достоверных данных удовлетворился обильными гроздьями самых гнусных сплетен, какие только может породить коллективный разум скопища обуреваемых ненавистью и завистью ханжей. Заботливо собранную коллекцию этих мерзостей благородный джентльмен, вернувшись в Англию, поспешил предать самой широкой огласке через печать. Вместо того, чтобы возмутиться автором непристойного пасквиля, общество охотно ему поверило - и предалось сладострастному смакованию подробностей...

Шелли и его семья оказались в положении зачумленных; даже подруга детства Мэри, с которой она до последнего времени поддерживала переписку, теперь порвала с нею всякие отношения.

Тяжелая осень... Тяжелая не только для Шелли, но и для английской бедноты.

Война окончена, но налоги по-прежнему чудовищно высоки. «Хлебные законы» душат рабочих голодом. Сотнями тысяч возвращаются на родину демобилизованные солдаты и матросы, пополняя толпы безработных - это позволяет хозяевам до нищенского минимума снизить заработную плату наемников...

И все же те, кто имеет хоть какую-нибудь работу - пусть непосильную, пусть за гроши, но все-таки постоянную работу - могут считать себя баловнями судьбы по сравнению с теми, кого общество, как стоптанные башмаки, выбрасывает на свалку. В ноябре Клер писала Байрону о муках этих несчастных: «Они лежат на улицах Лондона, оборванные, умирающие от голода; иногда ночная стража захватывает их и приводит в Мэншонхауз - по 300 человек зараз. Лорд-мэр объявляет, что ничего не может сделать без содействия парламента. Цена на хлеб чрезвычайно высока, погода очень сурова, и холода обещают продержаться долго. Но больше всего народ взбешен против принца-регента, который распустил парламент вплоть до 29 января наступающего года. Оппозиция объясняет это опасениями министров.

Недели две тому назад мы с Шелли вышли в сумерках пройтись по нашей улице. У одной двери мы увидели женщину с тремя детьми; они буквально плакали от голода. Муж стоял тут же, в угрюмом отчаянии. Вы можете быть уверены, что Шелли, который так добр, помог им...»

... Жалость, гнев и стыд от сознания собственного бессилия - как в Ирландии четыре года назад. Голодным на своей улице он в состоянии оказать поддержку. Но остальные - кто их накормит? Сытые не спешат откликнуться на призыв к милосердию. На что же еще надеяться - если вообще в этом мире есть место надежде?.. Общественные беды и личные горести - все сплелось в тугой клубок ноющей, душащей боли...

Тяжелая осень. Но то ли еще впереди...

4.

Когда нам плохо - мы особенно ценим редкие нечаянные радости, иногда посылаемые судьбой. В первых числах декабря Шелли собрался к Пикоку в Марло, чтобы окончательно договориться с его соседом об условиях аренды дома; в самый день отъезда он получил письмо из Лондона, вскрыл его уже в дилижансе, и, взглянув на подпись, чуть не вскрикнул: Ли Хант! Тот самый Джеймс Генри Ли Хант, поэт и журналист, редактор журнала «Экзаминер», отсидевший два года в тюрьме за оскорбление принца-регента - Шелли тогда пытался организовать подписку в его пользу; тот самый Ли Хант, друг Байрона...

Полтора месяца назад Перси направил в «Экзаминер» одно из сочиненных в Швейцарии стихотворений - «Гимн духовной красоте» - подписав его, вместо псевдонима, своим шутливым семейным прозвищем - «Рыцарь эльфов». Ответа он до сих пор не получил и уже мысленно примирился с неудачей, как вдруг - это письмо! И - какое! Дружеское, теплое, очень доброжелательное - чтобы не сказать «хвалебное»... После гнусных пасквилей Саути и дикой газетной свистопляски по этому поводу! Да, Ханту мужества не занимать... Добравшись до Марло, Шелли первым делом написал ответ. Через несколько дней там же, в Марло, он получил от Ханта второе послание, столь же сердечное и содержавшее, среди прочего, приглашение в гости. Посещение Лондона (точнее, его пригорода - Хант жил в Хемпстеде) в планы Шелли первоначально не входило - он собирался, закончив дела в Марло, поскорее вернуться в Бат - но соблазн оказался слишком велик: Перси решил задержаться еще на день, чтобы повидать нового друга.

Одним днем, однако, не обошлось. Хант был гостеприимным хозяином: приехать к нему было легко, но уехать - ох как трудно. Шелли он сразу понравился во всех отношениях, даже внешне: открытое скуластое лицо, большие, широко расставленные глаза - умные, внимательные и веселые; крупный, но красивый рот, охотно складывающийся в добрую улыбку. Ханту было тридцать два года - ровесник Пикоку - и за плечами у него уже немалый опыт, литературный и житейский, а главное, немало заслуг перед обществом, как у активного борца за политические свободы, демократию и права человека. Марианна, жена Ханта - дама серьезная, с принципами, и даже - кто бы мог подумать! - сторонник высшего идеала, Равенства. Кроме того, милая пара успела произвести на свет кучу детей, у которых Шелли, разумеется, имел не меньший успех, чем в свое время у маленьких Ньютонов.

Но самое главное - Шелли и Хант были нужны друг другу, ибо их взгляды - и в политике, и в литературе - были во многом сходными; они говорили - и не могли наговориться, не могли насытиться общением...

Беседы особенно хороши во время прогулок. Хант жил на краю обширного и живописного лесопарка, и в первый же день после обеда повел гостя знакомиться с окрестностями. Это был удачный маневр: Шелли, с утра заметно нервничавший, в привычной обстановке - на природе - быстро успокоился, и некоторое напряжение, всегда неизбежное в начале личного знакомства, исчезло само собой. За час они успели перебрать множество тем, а когда возвращались, Хант сказал, что намерен опубликовать «Гимн духовной красоте» в одном из январских номеров «Экзаминера», и спросил, не согласится ли автор подписать его своей настоящей фамилией.

подписанными именем столь непопулярным и поносимым, как мое.

Хант сделал протестующий жест:

- Последнее - неверно... Во всяком случае, вы сильно сгущаете краски.

- К сожалению, нет... Видите ли, дорогой Хант, в юности у меня были большие надежды; я страстно мечтал принести людям много добра, думал, что ради их блага смогу чуть ли не перевернуть мир... Теперь я уже не верю, что обладаю достаточным талантом, чтобы сильно воздействовать на людей и значительно способствовать их улучшению. Насколько мое поведение и мои взгляды свели на нет все усердие и пыл, с ками я за это взялся, - я не знаю. Но одного я не пытаюсь от себя скрывать: я отвергнут обществом; мое имя ненавистно всем, кто вполне понимает его значение, - даже тем, чье счастье я так горячо желаю обеспечить. Вы - исключение. Вам пришлись по душе моя кротость и искренность, потому что вы сами - добрый искренний человек; но подобных кругом так мало... Быть может, я бы не выдержал, отказался бы от задачи, которую взял на себя в юности - в наши злые времена и среди злых языков бороться с тем, что представляется мне пороком и несчастьем - если бы я был обречен на одиночество, если бы не моральная поддержка моей семьи... - тут Шелли вдруг умолк - он спохватился: - Простите... Я злоупотребил вашим вниманием - предался себялюбивой болтовне, которую только друг может извинять и терпеть.

- Разве вы еще не считаете меня своим другом? - с улыбкой спросил Ли Хант.

-Я этого пока не заслужил. Вы снисходительны ко мне как к человеку, чьи политические взгляды достаточно близки к вашим, а еще потому, что вы - друг Байрона и знаете, как тепло он ко мне отнесся; но все это еще не дает мне права на вашу дружбу... права, которого я со временем непременно добьюсь.

Хант - ласково:

- Полноте, отбросим ненужные церемонии. Помнится, лет этак пять или шесть назад я получил письмо от одного юного студента из Оксфорда. Тот мальчик был настроен гораздо решительнее: он предлагал сразу ни больше, ни меньше как союз единомышленников, объединяющий всех передовых людей Англии...

Глаза Шелли широко раскрылись - две огромные удивленные незабудки:

- Вы помните до сих пор?

- Помню. И думаю даже, что союз не всех, конечно, но хотя бы двух таких людей сегодня вполне может осуществиться...

5.

Бат. Декабрьский день.

За окнами пляшут снежинки. В гостиной уютно пылает камин. Мэри и Клер сидят на диване, перебирают детское приданое.

Мэри:

- Как хорошо, что я сохранила все, что сшила для Вилли! Теперь как раз пригодится.

Клер:

- Ах, Мэри, я так боюсь... Ведь совсем уже скоро... Я, наверное, не выживу.

- Что за глупости! Ты молода, здорова, ни разу серьезно не хворала за эти месяцы - я уверена, все будет хорошо.

Клер вздохнула:

- А право же, лучше бы мне умереть. Сколько хлопот я вам причинила... И сколько еще впереди! А какой выйдет скандал, если все откроется...

- Вздор, никто ничего не узнает. Мы же так хорошо все придумали! Поживем здесь до твоих родов, а потом переедем в Марло. Место уединенное, обществу до нас дела нет. Сменим прислугу... В общем, примем все меры предосторожности...

- И все-таки добром это не кончится, - уныло возразила Клер. - Я чувствую, что навлеку на вас беду. Проклятые ханжи и так уж совсем затравили Перси, - какие гнусности пишут в газетах! - а если еще...

- Ну, полно. Посмотри лучше, что у нас в этой картонке... Чепчики! Прелесть, не правда ли?

Мэри надела батистовый, в кружевах, детский чепчик на свой кулачок; нужный эффект был достигнут - Клер улыбнулась сквозь слезы...

Вошла горничная.

- Госпожа, почта.

- Спасибо. Положите на стол, - сказала Мэри.

- Что там? - встрепенулась Клер.

Мэри подошла к столу, взглянула:

- Газеты и письмо.

- От Байрона?

- Нет. От Хукема, книготорговца. Это - для Перси, деловое.

-А-а... - разочарованно вздохнула Клер. - Понятно... - помолчала, взглянула на часы. - Знаешь, Мэри, уже половина второго. А дилижанс приходит в двенадцать. Перси опять нет. Пора бы ему уж вернуться.

- Да, честно говоря, я ждала его сегодня. Странно, что он не приехал.

- Не случилось ли какого несчастья? Может, опять заболел?

Мэри - испуганно:

- Что ты! Если бы заболел - написал бы...

Легкие стремительные шаги за дверью. Молодые дамы радостно переглянулись, и Мэри с огромным облегчением воскликнула:

- Наконец-то!

"добрые старые времена" - возбужденный, сияющий, розовый от холодного ветра; его редингот расстегнут, шляпа отсутствует, на волосах еще блестят снежинки. Сгреб Мэри в охапку, закружил по комнате:

- Любимая! Как же я соскучился! Ты здорова? Клер, дружок, а ты как?

Клер улыбнулась:

- А где твоя шляпа?

- Шляпа? - искренне удивился Шелли, провел ладонью по волосам. - А в самом деле - где она? - и вдруг засмеялся: - А! Понял! Небольшое приключение: вылез я из кареты, бегу сюда, вдруг вижу - драка...

- И ты, конечно, вмешался, - нахмурилась Мэри.

- Я хотел защитить того, кто на вид послабее. А он-то и оказался зачинщиком...

Мэри - с ласковой насмешкой:

- О мой Дон-Кихот...

Клер - деловито:

- Ребра целы?

- Да, я отделался благополучно. А вот шляпа, скорее всего, осталась на поле боя. Ну да бог с ней. Как у вас дела? Мой Вилли-мышонок здоров? Где он?

- Гуляет с няней, - ответила Мэри. - Ты, наверное, проголодался с дороги - выпьешь чаю, или хочешь чего-нибудь посущественнее?

- Чаю, но - потом... И вообще я могу подождать до обеда.. А сейчас, любимая, расскажи, как подвигается твоя книга.

- Нет, лучше сначала ты расскажи, как съездил. Как тебя принял Ли Хант?

- О, превосходно. Это самый благородный и великодушный человек, какого я только встречал за последние годы. И придерживается, в основном, правильных взглядов - если не в философии, то хотя бы в политике, а это уже немало. И жена его, Марианна - тоже замечательная женщина, передовая, без предрассудков... И какие у них прелестные дети! Целых пять. Им очень понравились мои сказки. Мы вместе гуляли и играли...

- Представляю себе, - улыбнулась Клер.

- Да, но какой рев они подняли, когда я уезжал!.. В общем, самая милая семья, да ты скоро сама убедишься. Одно плохо: они материально очень нуждаются. Такова в наше время участь всех талантливых людей, которые служат общему благу... Надо подумать, как помочь им.

- Что ж, подумай, - сказала Мэри с усмешкой. - Скажи, а что в Марло?

- Все в порядке. Арендовал дом, нанял садовника и договорился о ремонте; Пикок обещал проследить, что бы все было сделано должным образом... А у вас тут - никаких новостей?

- От Байрона письма есть?

- Ни одного, - вздохнула Клер.

- Зато другие твои корреспонденты не ленятся, - сказала Мэри. - На своем столе ты найдешь целую гору пакетов. Мне на нее страшно смотреть: если хоть половина из них - о деньгах (а я боюсь, что так и есть) - мы пропали... А вон то принесли за пять минут до твоего прихода.

Шелли взял конверт:

- От Хукема! Это важно. Я просил его навести справки о Харриет.

- О Харриет? - удивилась Мэри.

- Да. Кажется, я тебе говорил, что она ушла от Вестбруков, куда - неизвестно. В сентябре она получила свою пенсию, и с тех пор - ни слуху, ни духу. Признаться, я немного тревожусь. Прочту прямо сейчас, хорошо?

- Ну, конечно...

Он развернул письмо.

«Дорогой сэр! Я тщетно пытался узнать адрес миссис Шелли, когда мне сообщили, что она умерла, покончив самоубийством... Ее вытащили из Серпантины в последний вторник...»

Глаза прочли - рассудок не принимает. «Харриет - утопленница? Самоубийца? Нет! Не верю! Не хочу...»

- Перси - что там?.. Тебе дурно?! Сядь, ради бога!

Он услышал этот испуганный крик Мэри, но слов не понял: мозг был занят одной задачей - силился вместить невместимое. Харриет, его первая возлюбленная... Харриет, мать Ианты и маленького Чарли, которого он еще ни разу не видел... Харриет мертва - как это возможно?.. Вдруг - видение, яркое, живое, почти осязаемое: комната в их доме в Лаймуте, стол, уставленный пустыми бутылками, пачка «Декларации прав», запах типографской краски, кляксы сургуча... И Харриет - в пышных каштановых локонах, розовая, смеющаяся, танцует с бутылкой в руках... Картинка вспыхнула - и погасла. Как удар током - жуткая мысль: «Ты больше никогда ее не увидишь. Ее нет. Есть полуразложившийся труп...»

Шелли понял - все душой, всеми нервами, каждой клеточкой тела содрогнулся от страшной боли... И ледяная рука остановила сердце.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Полная тьма. Абсолютная пустота. Нет ни вещества, ни света, ни времени. Есть только ощущение медленного и непрерывного падения, вращения и падения все глубже и глубже, в невидимую бездонную пропасть... «Это сон. Кошмар. Надо проснуться. Почему я не могу проснуться? Может быть, это смерть?»

Издалека, будто сквозь толстую войлочную стену - голоса, тени голосов:

-... Мэри, что с ним?.. Обморок или...

-... очень глубокий... скорее воды...

«Не смерть, нет... Всего лишь обморок... Надо сделать усилие... надо вздохнуть..»

Голоса - ближе, отчетливее:

- Кажется, обошлось... Он возвращается. Но какой же бледный...

- Перси, родной, тебе лучше? Ты слышишь меня?

«Слышу, любимая, не бойся... Только сказать не могу...»

Свет.

Сквозь туман, белым пятном - лицо Мэри. Прошло мгновение - туман рассеялся - Шелли понял, что лежит на полу, и жена стоит перед ним на коленях. Повел глазами по сторонам - увидел Клер: тоже очень бледна, губы дергаются, в руке - бумага... Письмо! То самое!

Воспоминание обожгло душу ударом хлыста. Шелли слабо вскрикнул. Первый проблеск радости в глазах Мэри вновь сменился тревогой:

- Что, милый? Тебе больно?

Он собрался с силами - прошептал:

- Харриет...

Мэри сжала ему руку:

- Знаю. Это ужасно. Но... ты - ни в чем не виновен!

Далеко за полночь. Клер давно спит. Мэри тоже ушла в свою комнату. Шелли один в гостиной - он спать не может. Сидит, ссутулившись, в кресле, смотрит в пространство, думает, думает - все об одном...

Сердце словно придавлено ледяной глыбой, а голова - в огне; мысли бегут бесконечным потоком, и образы... собственно - один образ в разные моменты жизни - Харриет, веселая и грустная, задумчивая, встревоженная - и опять веселая... Больше всего - веселая. Как ни странно - ни разу в эти мучительные часы не вспомнил он ее такую, какой она была перед их разрывом - пошлую, хищную, озлобленную буржуазку: эта Харриет исчезла теперь навсегда; зато вернулась, чтобы остаться, милая поэтичная тень девочки-жены первых, счастливых лет их супружества. Один за другим всплывали перед глазами эпизоды их общего прошлого - такого еще недавнего и такого бесконечно далекого: первые встречи, венчание в Эдинбурге, постоянные переезды - Йорк, Кесвик, Дублин... памфлеты, разбрасывавшиеся с балкона и подсовывавшиеся в капюшоны дамам на улицах... Лаймут - бутылки с начинкой... Лондон, Таниролт... работа над "Королевой Маб" - автор посвятил ее Харриет... О, какая пытка! Зачем она это сделала? Кто - или что - толкнуло ее в реку? Ведь она была свободна, независима, вполне обеспечена материально. И - она была матерью! Положим, она не из тех, кто способен жить только детьми и духовными интересами: ей нужен муж. Но она вполне могла бы получить развод, и без какого бы то ни было ущерба для своей репутации - «вина» ее бывшего супруга была очевидна, и он не собирался ее отрицать. Харриет имела бы возможность второй раз выйти замуж; если бы дети были помехой тому - Перси взял бы их себе... для него - Харриет знала об этом - такой исход был бы счастьем... Почему она не захотела?..

Душа изболелась; кажется, она даже распухла, как воспалившаяся конечность. Сердце исходит кровью. Есть ли его доля вины в том, что случилось? Чего он не понял? Чего не предусмотрел?.. Тихо отворилась дверь. Вошла Мэри. Взглянула. Приблизилась. Осторожно коснулась рукою плеча Шелли.

- Не надо, любимая. Прости. Мне лучше сейчас одному.

- Нет, Перси. Довольно. Ты истязаешь себя - это бессмысленно и несправедливо. Пойми - ты ни в чем не виновен...

Он не ответил - вздохнул тяжело, со стоном. Глаза Мэри вспыхнули:

- Ты - ни в чем не виновен! Ты не мог жить с Харриет после того, как ее разлюбил - это было бы твоим моральным самоубийством... И разве ты не поступил тогда с нею честно и великодушно? Всю вину за ваш разрыв взял на себя, хоть сам был убежден, что она еще раньше тебе изменила... Я знаю, ты никогда никому из друзей не говорил об ее измене, называл ее «благородным существом» - так ведь? Так! И разве не обеспечил ты ее материально как мог - и больше чем мог? Вспомни, как мы голодали! Вспомни нашу бедную доченьку, не прожившую двух недель... А Харриет в это время...

- Не надо, - глухо вымолвил Шелли. - Она - умерла.

только в той первой юношеской ошибке... Да и то - ведь тебе было всего девятнадцать лет, ты был ребенком, и в гораздо большей степени ребенком, чем большинство твоих сверстников - ты совершенно не знал жизни, жил только книгами и мечтами... И потому был совсем беззащитен! Вот Харриет и воспользовалась твоей наивностью... Нет, я ее не виню - наверное, девочка искренне любила тебя, но ею руководила опытная сестра, которая, уж конечно, действовала из корыстных побуждений. Вот кто - настоящий виновник трагедии! И - косвенно - твой отец, бросивший тебя на произвол судьбы в самую трудную минуту... О, ты опять куда-то ушел...

- Нет, я тебя слышу.

- Так ответь: разве я не права?

- Твоя логика безупречна. Чувствуется школа Годвина.

- Ты не ответил. Ведь я права? Спроси свой собственный разум!

- Мой разум говорит мне то же, что и ты. Но кроме разума у меня есть еще сердце...

6.

Утром Шелли помчался в Лондон: надо было узнать подробности о происшедшем и забрать у Вестбруков осиротевших детей. Он, однако, был так измучен и так глубоко потрясен случившемся, что чувствовал себя абсолютно не в силах что-либо самостоятельно предпринять и прежде всего заехал к Ли Ханту - посоветоваться.

Увидя нового друга в ужаснейшем состоянии, Хант испугался и заявил, что одного его из дома не выпустит - всюду, куда следует, они пойдут вместе.

Для начала поехали к Хукему. Тот рассказал все, что ему удалось узнать о жизни Харриет в последние месяцы и о возможных причинах трагической развязки. Утратив надежду на возвращение мужа, Харриет сначала сильно тосковала; в отцовском доме ей жилось невесело - она жаловалась на стеснительную обстановку и поговаривала о самоубийстве. В конце концов она ушла к некоему полковнику и жила с ним открыто, пока он не оставил ее, так как его полк послали в колонию. После этого Харриет, видимо, опустилась еще ниже, и вновь была покинута - беременная, на последних месяцах. Вестбруки отказались ее принимать. Конец известен...

- Ужасно, - прошептал Шелли, выслушав эту печальную повесть.

- Да, ужасно, - согласился Ли Хант, - но, во всяком случае, ясно, что не разлука с вами убила ее - она утешилась - но другие, вполне конкретные жизненные обстоятельства.

- Совершенно верно, - подхватил Хукем. - Вы, мистер Шелли, ни в чем себя не можете упрекнуть - вы вели себя по отношению к бедняжке честно и великодушно. По-видимому, ее сестра - это чудовище в женском образе - довела несчастную до гибели, чтобы одной завладеть всем наследством своего отца - старый Вестбрук, говорят, при смерти... А что до ваших детей - то они, как я слышал, находятся здесь, в Лондоне, но едва ли Вестбруки добровольно вам их отдадут.

- Как это они посмеют не отдать - родному отцу! - возмутился Хант. - Ну что, Шелли - мы сразу сейчас к ним поедем?

-Я - да, но мне не хотелось бы вас обременять...

- Глупости. На моем месте вы поступили бы так же.

Сцена с мисс Вестбрук была короткой и бурной.

Элиза:

- Детей отдать? Ну уж нет! Ишь, чего захотел!

Шелли:

- Но моя просьба естественна и законна. Кто, как не родной отец, должен заботиться о своих детях? Пока жива была Харриет, я не хотел ни в чем стеснять ее волю; теперь же я не только могу, но и обязан предъявить на детей свои права. Хотя бы ради того, чтобы дать Ианте и мальчику достойное воспитание...

- Сударыня, я попросил бы... - попытался вмешаться Хант, но Элиза перебила:

- Не трудитесь - с вами, сударь, я вообще не разговариваю.

Шелли сделал усилие, чтобы заставить голос звучать спокойно:

- Мисс Вестбрук, я не хотел бы обращаться в суд, но если вы откажетесь отдать мне детей - я вынужден буду это сделать.

Элиза - в ярости:

- Судиться? Со мной? Что ж, прекрасно! А я подам встречный иск! Давно пора вывести вас на чистую воду, господин вольнодумец! Да-да! Я-то отлично знаю, что вы - атеист и революционер, и могу это доказать! У меня есть документы... Да одной вашей богомерзкой «Королевы Маб» достаточно, чтобы не только детей у вас отнять, но и самого упрятать в тюрьму...

Шелли:

- Презренное существо!..

Хант схватил друга за руку и потащил к дверям:

- Идемте, Шелли - здесь мы ничего не добьемся...

На улице Хант вздохнул с облегчением:

- Ну и фурия! Как вы ее раньше терпели?.. Ладно, только не падайте духом. Детей ваших мы отвоюем. Главное - пережить этот трудный момент. Думайте о мисс Мэри - и не отчаивайтесь.

- Не представляю, как я смогу отплатить вам за вашу ко мне доброту... - тихо промолвил Шелли.

- Ну, полно. Куда мы теперь поедем?

- К моему поверенному, мистеру Лонгдиллу. Надо узнать, что он посоветует.

Лонгдилл был уже наслышан о гибели Харриет и, как и Хукем, винил в ней исключительно Вестбруков, подчеркивая открытое и благородное поведение Шелли. Но что касается перспективы - прогноз его был неутешителен:

- Если дойдет до суда - дело, скорее всего, решат не в нашу пользу. Уже сам факт вашего... извините, мистер Шелли, но будем уж называть вещи своими именами... вашего незаконного сожительства с мисс Годвин - сам этот факт станет непреодолимым препятствием для возвращения детей...

- Но в ближайшее время Шелли со своей второй женой, без сомнения, обвенчаются, так что этот аргумент отпадет, - возразил Хант. - И вообще, я не понимаю: какая-то трактирщица будет судиться с аристократом, сыном баронета, будущим лордом, наследником огромного состояния... Как можно сомневаться в исходе дела?

Лонгдилл со вздохом развел руками:

был нужен предлог для расправы - теперь они его имеют... Пожалуй, у нас остался только один шанс изменить ситуацию в нашу пользу. Пресловутая «Королева Маб» была написана, когда мистеру Шелли едва исполнилось двадцать лет. С тех пор прошло четыре года. За это время его взгляды могли существенно измениться. Если он согласится публично отречься от заблуждений своей юности...

- Никогда! - вспыхнул Шелли.

- Но разве ваши идеи не подверглись с тех пор существенной корректировке? - мягко спросил Лонгдилл.

- Только в отношении средств, но - не целей! Я не собираюсь бросать в Темзу бутылки с воззваниями и памфлетами, но по убеждениям своим я такой же, как был, республиканец, демократ и атеист, мои взгляды на ханжескую мораль и церковный брак остались прежними, а этот неправый общественный строй я ненавижу еще сильнее, чем прежде! И если вы, мистер Лонгдилл, попытаетесь - разумеется, из лучших побуждений - представить меня в ином свете... - он запнулся, посмотрел поверенному в глаза и закончил с твердостью: -... то я вынужден буду дезавуировать ваши действия.

Лонгдилл развел руками:

- Ну - это уж как знаете. Я вас предупредил.

7.

Итак, вопрос о детях повис в воздухе. Шелли вернулся в Бат один. Но хорошо уже то, что мнение других людей - Хукема, Ханта, Лонгдилла - о его роли в этой печальной истории, полностью совпадавшее с мнением Мэри, пролило несколько капель бальзама на исстрадавшуюся душу. По-видимому, включился уже и бессознательный инстинкт самосохранения, запрещающий нам рефлексию в тех случаях, когда углубленные душевные раскопки сопряжены с большой опасностью для здоровья. Короче говоря, потрясенный и перемучившийся поэт пришел в результате к выводу - объективно вполне справедливому - что, как ни ужасно все происшедшее, лично ему вряд ли есть в чем раскаиваться. Весьма кстати оказались и навалившиеся сразу хлопоты, связанные с предстоящим судебным разбирательством спора о детях Харриет, а также с родами Клер и переездом на новое место жительства.

Первая забота - старшие дети, Ианта и Чарльз. Чтобы требовать их с полным правом, отец должен был «узаконить» свой гражданский брак. Отступление от принципа - но, как бы ни относились Перси и Мэри к обряду венчания, в сложившихся условиях этой процедуры было не избежать. Впрочем, Шелли сейчас смущала больше не идейная сторона проблемы, а чисто этическая: после гибели Харриет не прошло и месяца. Это, конечно, формальность, но все равно неловко: свадьба через две недели после похорон. Не зная, как поступить, поэт обратился за советом к Пикоку, и этот кладезь житейской мудрости ответил, что, раз уж они с Мэри все равно живут вместе, то чем скорее оформят союз, тем будет лучше.

30 декабря 1816 года состоялась свадьба, очень скромная. Взаимным чувствам супругов она ничего не добавила, зато осчастливила Годвина: теперь философ мог со спокойной душой общаться с единственной дочерью и открыто брать деньги у зятя.

А еще через две недели, 12 января, в маленькой семье произошло другое событие, на сей раз действительно важное - Клер благополучно родила прехорошенькую девочку. Мэри и Шелли, окружившие мать и дитя самой нежной заботой, решили временно (ибо окончательный выбор имени оставался за отсутствующим отцом) - назвать малютку Альбой, то есть Зарей. Шелли немедленно - и в самом восторженном тоне - написал Байрону о рождении его дочери; в том же письме он сообщил и о своих «неожиданных и тяжких бедах»:

«Моя бывшая жена умерла. Это произошло при обстоятельствах столь ужасных, что я едва решаюсь о них думать. Сестра ее, о которой Вы от меня слышали, несомненно (если не в глазах закона, то фактически) убила ее ради отцовских денег. Поэтому событие, которое я считал для меня безразличным, после гораздо более тяжкого удара, потрясло меня так, что я не знаю, как я это пережил. Сейчас ее сестра подала на меня в Канцлерский суд с целью отнять у меня моих несчастных детей, ставших мне теперь дороже, чем когда-либо; лишить меня наследства, бросить в тюрьму и выставить у позорного столба за то, что я РЕВОЛЮЦИОНЕР и атеист. Как видно, живя у меня, она похитила некоторые бумаги, подтверждающие эти обвинения. По мнению адвоката, она несомненно выиграет дело, хотя мне, может быть, удастся избегнуть полного разорение в денежном смысле. Итак, меня повлекут на судилище деспотизма и изуверства и отнимут у меня детей, имущество, свободу и доброе имя за то, что я обличал их обман и бросил вызов их наглому могуществу. Но я не сдамся, хотя мне и намекнули, что можно купить победу ценой отречения. Я слишком горжусь тем, что избран их жертвой...»

Теперь, когда ребенок Клер был уже в колыбели, пришло время приступить к осуществлению второй части намеченного ранее плана: к переезду в Марло, где малютка будет выдаваться за дочь лондонских друзей, которую отправили в сельскую местность для поправки здоровья, а ее настоящая мать - за невинную девушку. Так должны думать не только соседи и знакомые, но даже слуги; единственный посвященный в тайну человек - Элиза (никакого отношения к мисс Вестбрук не имеющая), швейцарка, няня маленького Вильяма, которой предстояло теперь заботиться и об Альбе. Вранье - дело хлопотное и неприятное, а при таких обстоятельствах - особенно, однако в преддверии суда лишний скандал был совершенно ни к чему, а главное - следовало щадить чувства бедняги Годвина.

Итак - новый дом, новая обстановка, новые хлопоты и тревоги... Чего-чего - а уж тревог хватает с избытком.

Прежде всего - тревога о детях Харриет.

Рассмотрение иска в Канцлерском суде отложено до марта. Впереди - два месяца ожидания. Изощренная психологическая пытка...

Вторая тревога - Клер и Альба. Малышка здорова и весела, а вот Клер - нервничает: от Байрона давно нет писем. Нервничает и Мэри - боится, что степень родства Клер и девочки каким-либо образом обнаружится, и соседи припишут отцовство Шелли: в этом случае разразится нечто такое, после чего семейство, без сомнения, будет изгнано не только из Марло, но и вообще из Англии.

И еще постоянная забота - деньги: не столько для своих, сколько для Годвина, Ли Ханта, Пикока, а также для общественных целей (в феврале, несмотря на все житейские треволнения, Шелли написал памфлет на самую злободневную политическую тему - о парламентской реформе: «Предложение поставить реформу на всеобщее голосование» - где, среди прочего, высказал намерение внести сто фунтов - то есть десятую часть своего годового дохода - в общую кассу для организации референдума).

И еще постоянная боль - голодающие бедняки. Зима 1817 года была для них лютой. Трудовое население Марло - в основном женщины, добывавшие средства к существованию плетением кружев - оказались в крайне тяжелом положении. Кризис - стало быть, нет работы - стало быть, нет ни денег, ни хлеба, ни дров...

Хладнокровные философы, любящие рассуждать о прогрессе, о том, что во имя будущего процветания временные жертвы низших классов законны и морально оправданы - чего стоят ваши мудрые теории рядом с простой и неразрешимой житейской проблемой: «Как дотянуть до весны?..»

Водворившись на новом месте, Шелли прежде всего занялся тем, что в более поздние времена назвали бы «социологическим обследованием» населения. Он обошел все улицы Марло, все близлежащие деревни и местечки, не забыв ни одного чердака или подвала, ни одной бедняцкой лачуги, и составил список нуждающихся - увы, огромный. Взять под опеку всех Шелли не мог. Пришлось выделить категорию лиц, чье положение было самым тяжелым - одиноких вдов, стариков, больных, осиротевших детей - им он из своих средств назначил еженедельное пособие. В других случаях можно было обойтись единовременной помощью деньгами или натурой - одеялами, теплой одеждой (больше вероятности, что не пропьют). Не менее важной, чем материальная, была порой медицинская помощь: как и ранее, в Бишопгейте, Шелли взвалил на себя обязанности бесплатного врача неимущих. Итак, теперь он регулярно по установленным дням, в любую погоду и при любом самочувствии, отправлялся на обход своих подопечных. Деньги, время, тепло души - доброе слово, слово надежды и утешения - что он мог дать им еще?.. Много лет спустя память об удивительном филантропе - удивительном не щедростью даже, а любовью, совершенно невероятным со стороны человека его касты отношением брата, равного - еще сохранялась в тех местах, как легенда...

«... Была зима, такая, что с ветвей
Комочком белым падал воробей;
Закованные в ледяные глыбы,
В речных глубинах задыхались рыбы,
И до сих пор не замерзавший ил
В озерах теплых, сморщившись, застыл.
В такую ночь в печах гудело пламя,
Хозяин с домочадцами, с друзьями
Сидел и слушал, как трещит мороз...
Но горе было тем, кто гол и бос!»13

Необычайно суровый февраль 1817 г.

Зимний день клонится к вечеру. Обледенелая дорога, белые поля, редкие деревья, какие-то очень жалкие и несчастные - замерзшие, с голыми черными ветвями. Мороз и ветер, злой ветер - он сечет лицо, замораживает на щеках слезинки, пронизывает до костей...

Телу холодно. Душе - еще холоднее. Всегда после очередного посещения своих подопечных он возвращается с тяжелым сердцем. Ничего похожего на чувство внутреннего удовлетворения от доброго дела - скорее, наоборот: недовольство собой оттого, что можешь так мало, и даже чуть ли не стыд при мысли, что сам-то - не голодаешь и живешь в просторном, теплом и комфортабельном доме. Сколько бы ни сталкивался с этим - все равно, к зрелищу чужих страданий, чужой безысходной нужды привыкнуть нельзя. И - нельзя примириться...

... Впереди, на белой скатерти снега - темное пятно. Человек? Да, кажется, человек... Двое: один лежит, второй стоит над ним, руками размахивает. Видно, случилось несчастье. Надо поспешить, узнать, какая требуется помощь...

Поэт прибавил шагу. Неизвестные тоже заметили его - по крайней мере тот, кто стоял: он вдруг сорвался с места и побежал, спотыкаясь, навстречу Шелли; закричал еще издали:

- Сэр! Помогите, сэр!

Парнишке на вид лет восемнадцать. Худой, как скелет, и если не в полном смысле оборванец - то что-то вроде того.

- Друг мой, что у вас за беда?

Парень всхлипнул:

- Матушка помирает... Мы шли в город... С утра не евши... Устали... Потом она вдруг упала - и не встает...

узкий. «Значит, не смерть. Но - полная потеря сознания. Ее необходимо срочно согреть, привести в чувство, дать горячего питья, накормить... Ах, если бы это - рядом с домом!.. До Марло больше часа пути - это налегке, быстным шагом; а с такой ношей не доберешься и к ночи. Так долго больная не выдержит. Надо искать жилье. Нужна помощь».

- Молодой человек, возьмите себя в руки. Не плачьте - она будет жить. Только надо скорее перенести ее в теплый дом. До моего нам ее не дотащить - слишком далеко; попытаем счастья в ближайшем местечке. Вон там, справа, коттеджи - видите?..

- Да, я уже бегал туда, просил помочь - мне все отказали...

- Мне не откажут: я могу заплатить. Ну-ка, давайте поднимем ее - я с этой стороны возьмусь, а вы - за ноги. (Э! да он сам от ветра качается...) Осторожнее, уроним! Нет, лучше я один ее подниму. А вы будете поддерживать ей голову.

Согнувшись под тяжестью своей ноши, поэт, сам чуть не падая, побрел к поселку; до ближайшего дома оставалось ярдов сто, когда пришлось остановиться: Шелли почувствовал, что больше не выдержит - сбил дыхание - и вынужден был вновь опустить женщину на снег.

- Ну, вот что, дружок: вы тут с ней побудьте, а я схожу за помощью.

- Сэр, но вы нас не бросите?

- Конечно, нет. Не бойтесь. Ждите меня.

Улица. Дома опрятные, добротные - здесь живут не бедняки. Вереница запертых дверей.

Дверь первая:

- Что-о? Приютить каких-то бродяг? Здесь не ночлежка! За деньги? Нет, все равно не пущу!

Дверь вторая:

- У нас и без того тесно. Спросите соседей.

Дверь третья:

- Больная нищенка? Того еще не хватало! А если она помрет? Потом неприятностей не оберешься! Идите, сударь, своей дорогой!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дверь десятая:

-......... катись к черту!

Дубовые двери. Каменные сердца.

Вот - последний дом. Куда идти, если и здесь откажут?

- Добрый вечер, сэр, и простите за беспокойство. Позвольте вас на два слова...

Пожилой джентльмен, направившийся, было, к крыльцу, оглянулся, окинул Шелли подозрительным взглядом, но, убедившись, что перед ним - человек его круга, остановился:

- Что вам угодно, сударь?

Шелли подал ему свою визитную карточку, потом самым вежливым тоном в немногих словах изложил просьбу. По мере того, как он говорил, выражение лица его собеседника становилось все более холодным и недовольным.

- Так что вы от меня хотите? - переспросил он, когда Шелли кончил.

-Я уже имел честь это объяснить: я прошу у вас пристанища для этих несчастных, хотя бы на несколько часов.

- Это невозможно.

- Почему же?

- Потому что... видите ли, мистер... э-э... - взгляд на визитную карточку, - мистер Шелли - так вот: я убежден, что эти нищие - воры и авантюристы. Они имеют целью ограбить своего благодетеля. Женщина наверняка притворяется...

- О нет, сэр! Я - почти врач и убежден - ей действительно очень плохо! Примите их под мое поручительство!

- Нет.

- Но, сударь, это же - бесчеловечно! Согласием вы спасёте человеческую жизнь, может быть - две; отказом вы их погубите! Сжальтесь! Вспомните о своем долге - вы же христианин!

- Свой христианский долг я исполняю - о чем не обязан всем встречным давать отчет - но о ваших нищих не желаю более слышать. Прощайте, милостивый государь. Не могу не подчеркнуть, что я изумлен и до крайности возмущен вашей навязчивостью. Ваше поведение совершенно необыкновенно. Я не понимаю...

«Да, конечно, где ему понять! О, эта сытая, холеная, самодовольная рожа!»

Шелли горячей волной захлестнула ярость; он выпрямился - все тело напряглось - лицо вспыхнуло гневом:

- Сэр, я, к сожалению, скажу вам, что ваше поведение вовсе не необыкновенно, и если мое поведение изумляет вас, то сейчас вы услышите нечто такое, что изумит еще больше - и, я надеюсь, вас напугает. Такие люди как вы доведут до бешенства самый терпеливый народ, и если в нашей стране будет революция - а это очень вероятно! - то попомните мои слова: ваш дом, в который вы отказываетесь принять несчастную женщину, будет сожжен над вашей головой!

Почтенный джентльмен возражать не стал - он вдруг повернулся и, с удивительной для его возраста и комплекции резвостью взбежав на крыльцо, юркнул в дверь; последняя с грохотом захлопнулась, щелкнул замок.

«Глупо сорвался. Как в Итоне. Очень глупо. Теперь этот болван будет считать меня сумасшедшим. Или - бандитом. Ну и черт с ним... Но что же делать с моими беднягами? Куда идти?.. - внезапно - счастливая мысль: - К Ханту! Как это я сразу не догадался! Он же тут где-то недалеко...»

Хант, конечно, помог. Сходил вместе с Шелли за его подопечной, общими усилиями ее донесли до дому. В тепле бедная женщина быстро пришла в себя. Выяснилось, что она не больна, а просто изнемогла от голода и усталости. Сытный ужин и крепкий сон должны были восстановить ее силы: Хант решительно заявил, что раньше утра ее не отпустит.

«Мэри будет волноваться» - и заспешил в Марло. К своему дому он подошел уже в сумерках.

Увидя едва живого хозяина, молоденькая горничная Амалия Шиддлс даже всплеснула пухлыми ручками:

- О господи, сэр! Да вы промерзли насквозь!

- Ничего, Милли - обойдется, - он снял пальто и шляпу, отдал их девушке. - Я заходил к вашей тете, еще утром; думаю, пока причин для тревоги нет: если не будет осложнений, она быстро поправится. Я оставил немного денег - на неделю хватит - а микстуру вы уж сами завтра отнесете, хорошо?

-Я прямо не знаю, как и благодарить...

- Никак: мне этот визит не стоил труда - я все равно был там по соседству... Я припозднился - надеюсь, наши обедали без меня?

- Нет, госпожа не велела.

- Напрасно. Я ведь просил, чтоб не ждали... Пикок здесь?

- Да, и еще один гость приехал. Фамилию я не запомнила... Такой носатый, из Лондона.

- Джефферсон Хогг?

- Точно, сэр. Они все в библиотеке, вас дожидаются.

- Что ж, прекрасно...

Противореча своим словам, он невольно вздохнул. Визит Хогга - довольно редкая в последние годы радость, но сегодня Шелли так замерз и устал (физически и морально), что не хотел ни обедать, ни говорить - хотел только поскорее забраться в постель: все его существо настоятельно требовало тепла и покоя. Но раз налицо гости - надо их принимать.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В библиотеке хорошо - это для Шелли самый уютный уголок дома. Радующий глаз интерьер: недорогая, но изящная мебель, цветы на окнах, и, главное - набитые книгами шкафы, ряды кожаных корешков: некоторые блестят золотым тиснением, другие - большинство - темные, затертые. В глубине комнаты - дешевые гипсовые слепки статуй Венеры и Аполлона. Ярко пылает камин, возле него полукругом - пять кресел, четверо собеседников. Услыхав шаги, все дружно повернули головы к дверям.

- Слава богу, - сказала Мэри, увидя входящего мужа. - Почему ты так долго? Мы уже начали беспокоиться.

-Я был на дальней окраине Марло, а потом сделал большой крюк по окрестностям.

Пикок пересел, чтобы уступить другу место поближе к огню. Шелли обменялся рукопожатиями с ним и с Хоггом.

- Сосулька, - констатировал Пикок.

- Тебе не следовало так рисковать, - подхватила Клер. - Я же говорила - надо отложить обход до завтра: может, погода за сутки улучшится.

Хогг усмехнулся:

- Обманывать, конечно, нехорошо; и все же сдается мне, дорогой мой друг, что ваши подвиги на ниве благотворительности и милосердия выходят за пределы разумного.

- «Благотворительность...» - задумчиво повторил Шелли. - В сущности, я всего лишь выплачиваю свои долги - долги справедливости - да и то не в такой мере, как следовало бы... А что до «милосердия», то это слово так затерто ханжами, что его уж и произносить неловко. Да, кстати - вот как раз сегодня я видел милосердие наших сограждан во всей красе...

Он пересказал эпизод с больной странницей. Друзья выслушали его очень внимательно и не без тревоги - особенно то, что касалось пророчества о поджоге.

- Ты прямо так и сказал: «подожгут у вас над головой»? - переспросила Клер.

- Кажется, да. Я не помнил себя от гнева.

Мэри:

- Это ужасно: теперь тебя ославят по всей округе как главаря банды поджигателей. А если, не дай бог, у этого субъекта и впрямь случится пожар!

Шелли:

- О, тогда плохо. Пусть лучше по-прежнему процветает.

Пикок:

- А я лично думаю, что в этой истории вы, Шелли, были неправы: нельзя требовать милосердия с ножом у горла. Благотворительность - дело добровольное.

Шелли:

- Смотря о ком речь: если о крестьянине, отдающем голодному своим трудом заработанный пенс, то - конечно. Но сегодня налицо огромная несправедливость в распределении общественного богатства; налицо класс трутней, живущих за счет пчел. И когда такой трутень - вроде моего сегодняшнего знакомца - швыряет бедняку монету, то он - не жертвует своим достоянием, он возвращает частицу награбленного, и только.

- Это слишком резко, - заметила Мэри.

- А вспомни, как хорошо сказал твой отец в «Политической справедливости» о сущности современной филантропии - о том, что религия искаженно толкует дело осуществления благотворительности по отношению к бедным: не как обязанность для каждого состоятельного человека, а как добровольное проявление благородства и великодушия с его стороны. В результате утопающий в роскоши аристократ или буржуа, давая бедняку в виде милостыни двадцатую часть того, что нужно для поддержания жизни и на что, следовательно, этот несчастный имеет безусловное моральное право - такой богач-«благодетель» ставит себе эту жалкую подачку в заслугу, он умиляется своей доброте и от других требует уважения, вместо того, чтобы считать себя преступным за то богатство, которое он еще сохранил...

Хогг:

- И вы, стало быть, разделяете это мнение?

Шелли:

надо еще суметь до равенства дорасти.

Хогг:

- Но если равенство - значит, нет надежды разбогатеть, а это - единственный стимул к труду.

Шелли:

- Единственный? Я думаю, вы неправы. Уважение окружающих, сознание приносимой обществу пользы - это тоже очень сильные стимулы. Потом, кажется еще Аристотель писал, что счастье человека заключено в том, чтобы развивать свои способности и трудиться в соответствии с ними... Но, конечно же, я понимаю, что идеал - это одно, а конкретные условия сегодняшнего дня - другое, и я вовсе не призываю к немедленному примитивному уравнительству. Нет, все гораздо сложнее. Быть может - мне хочется верить в это - путь к возрождению человечества лежит через социализм Роберта Оуэна... Но, так или иначе, равенство - будет! Не только политическое, но и социальное, равенство жизненных благ и возможностей для раскрытия, самореализации личности - оно станет последним результатом высшей стадии цивилизации...

Хогг:

- Стало быть, мы до него не доживем. А если оставить красивые теории - ваши, мистера Оуэна и прочие - в стороне и взять действительность такой, какова она есть - что тогда?

Шелли:

- Тогда - на сегодня - самым разумным, как мне кажется, был бы такой подход: кто нажил деньги честным трудом (а собственным честным трудом, как правило, много не наживешь) - тот может их иметь по праву и может оставить в наследство детям, чтобы защитить их от нужды: частная несправедливость в этом случае работает на общее благо. Но тот, кто разбогател путем обмана, мошенничества и насилия, кто нажился на чужом труде, превратив в золото чужой пот и кровь - тот должен быть ограблен.

- Как - ограблен? - изумилась Клер, никак не ожидавшая такого слова. - Что ты говоришь!

Шелли:

- Так же, как с уличенного вора снимают краденое платье, чтобы он предстал в своей постыдной наготе.

- Круто! - усмехнулся Пикок. - Но при таком подходе в разряд подлежащих «раздеванию» попадет и старая наследственная аристократия, и большая часть буржуазии.

Шелли:

- Совершенно верно. Своими богатствами первые обязаны случайности рождения, вторые, как правило, разным махинациям и спекуляциям, то есть опять же насилию и обману...

- Постойте, постойте! - перебил Хогг. - Давайте все же не забывать, что родовая аристократия - это цвет и честь нации, а буржуазия - это экономическое преуспеяние нашей страны, это рост национальной индустрии! Шелли, неужели вы - против прогресса?

Шелли:

-Я всегда за то, чтобы идти вперед, а не вспять, но надо, чтобы благами прогресса пользовались все, а не только кучка собственников! Сегодня же наш индустриальный скачок означает прежде всего резкое усиление труда бедняков и увеличение производства ими предметов роскоши для богатых. Рабочих мануфактур заставляют теперь работать по шестнадцать часов в сутки, в то время как раньше они работали только восемь! Дети превращены в безжизненные, бескровные механизмы - и это в том возрасте, когда они бы должны не работать, а только играть. Шести-семилетних малышей уже гонят на фабрику! Детский труд - это наш национальный позор!.. А безработные, буквально умирающие от голода - их господа филантропы угощают библией вместо хлеба...

Тут гневную тираду прервало появление Милли, пришедшей доложить, что обед подан.

- И чем нас сегодня порадуют? - деловито осведомился Пикок.

Пикок - с удовлетворением:

- Пуддинг - это прекрасно.

Хогг лукаво поглядел на Шелли:

- Да, но пуддинг - это измена принципам.

- В каком смысле? - удивилась Клер.

Хогг:

- А вы разве не знаете этого анекдота?

Клер:

- Нет. Расскажите!

Хогг взглянул на Шелли:

- Перси, можно?

- Ну, разумеется.

- А это - длинная история? - забеспокоился Пикок. - Может лучше после обеда?

Хогг:

- Всего два слова. Дело было еще аж в 11-м году, когда Шелли... гм... с Харриет гостили у меня в Йорке. Они уже тогда увлекались вегетарианством - из гуманных соображений, разумеется... да и с деньгами было туго. И вот как-то додумался я сказать Перси, что капуста и хлеб - это хорошо, но традиционный английский пуддинг - вещь тоже неплохая, и время от времени он был бы очень кстати...

Пикок:

- И что же?

Хогг:

- Наш борец против рутины этак строго на меня посмотрел, помолчал - и глубокомысленно изрек: «Пуддинги - это предрассудки!»

Глаза сами собой закрывались; только бы поскорее лечь!.. Мэри мельком взглянула на мужа - встревожилась - вгляделась внимательнее: в лице и позе - одна бесконечная усталость.

- Перси, что с тобой?

- Ничего, любимая, не беспокойся. Просто утомился немного. Мне очень стыдно, особенно перед вами, Джефферсон - но, похоже, придется пару часов поспать.

Хогг:

- Ради бога, только без церемоний. Отдыхайте. О чем не доспорили - после поговорим.

Мэри:

- А как же обед?

- Извини - есть я совсем не хочу.

- Ладно, я принесу тебе в спальню теплого молока.

- Не надо, родная: через два часа я буду в порядке и снова к вам присоединюсь.

Шелли встал с заметным усилием.

- Хочешь, провожу тебя? - спросила Мэри.

- Это лишнее. Занимайся гостями.

Поэт вышел. Оставшиеся переглянулись.

- И все-таки, Мэри - он болен, - мрачно изрекла Клер. - Или - накануне серьезной болезни. Надо что-то делать.

Мэри, грустно:

- Да, но - что? Я просто не знаю...

Хогг:

- Вы не должны заранее огорчаться - быть может, для тревоги и нет оснований. Кстати, в свое время, в Оксфорде, я наблюдал нечто похожее. Мы с Шелли тогда очень тесно общались, каждый вечер и большую часть ночи проводили вместе за беседой. И вот, я хорошо помню - был период, когда с ним регулярно около шести часов по полудни случались похожие припадки непобедимой сонливости. Посреди самого оживленного разговора он вдруг умолкал, бросал на пол подушку, ложился - и мгновенно засыпал. Скорее, это был даже не сон, а какое-то летаргическое оцепенение.

Клер:

- Он укладывался так, чтобы придвинуться головой как можно ближе к камину: видимо, от тепла ему становилось лучше. Однажды я попробовал заслонить его экраном...

Пикок:

- И Шелли вас, конечно, потом поблагодарил?

- Представьте, странная вещь: он, не просыпаясь, инстинктивно переполз на другое место. Позднее я несколько раз повторял этот опыт - и всегда с тем же результатом... Ну, а после двух-трех часов такого отдыха - или такой тепловой процедуры - он просыпался бодрый и веселый и продолжал со мной спорить или читать стихи вслух с прежней энергией.

Пикок:

- Любопытно... А вы не помните - перед этим он ничем не болел?

- Кажется, нет... Он занимался очень много своей любимой химией, физикой, философией - часов по шестнадцать в сутки. И питался кое-как - в основном булочками с изюмом.

Пикок - торжествующе:

- Ага! Я так и думал: вегетарианство до добра не доводит. Он ведь и сейчас продолжает в том же духе. А я, кстати, предупреждал его еще два года назад: упорствовать опасно; малокровие уже приобрел - дело, стало быть, за чахоткой.

Клер:

- Бога ради, не говорите о таких ужасах!

- Но надо же когда-то взглянуть правде в глаза! - возразил Пикок. - Он и в самом деле истощен, надорван, а грудь у него слабая... Нет, ему надо решительно менять образ жизни - пока не довел себя до беды. Прежде всего - нормально питаться, а потом... Эти его хождения по лачугам - ну, не знаю!.. Мы все умиляемся, но ведь для него это - большой риск. Там такая грязь... столько больных... а он совсем не бережется. Ему мало быть дарителем и утешителем - он готов стать для своих возлюбленных нищих и врачом, и даже санитаром, если в том есть надобность! На вашем месте, дорогая Мэри, я попытался бы на него повлиять.

- В таких вопросах повлиять на него невозможно, - ответила Мэри со вздохом. - Да это, пожалуй, и к лучшему: помогая другим, он хоть ненадолго забывает о собственных несчастьях - о гибели бедняжки Харриет и о предстоящем суде.

- Да, это невеселая тема для размышлений, - согласился Хогг. - И когда слушается ваше дело?

- Как будто через месяц. И если решение будет не в нашу пользу - не представляю себе, как Перси это переживет.

Хогг:

- А есть ли надежда на благополучный исход?

Мэри:

- Очень слабая. От председателя Канцлерского суда, лорда Элдона, мы не можем ждать объективности. Но человек так уж устроен - он всегда надеется до последнего...

8.

жизнь.

Разумом он и прежде понимал (хоть в глубине души и трепыхалась затаенная надежда), что нелепо ждать от врага пощады, тем более после того как он сам, отказавшись признать свои былые слова и действия заблуждениями юности, составил письменную декларацию, в которой заявлял, что не отказывается ни от своих взглядов на религию и брак, ни от свободной критики существующих порядков. И все-таки приговор в такой форме, как он был произнесен, поразил жертву в самое сердце: «Поведение Шелли было в высшей степени безнравственным, и, не стыдясь его, он еще проповедует ужасы атеистического учения. По смыслу закона приказываю отнять детей вышеназванного Шелли и одну пятую его доходов, чтобы обеспечить детям религиозное воспитание...» Таким образом, лишение прав на детей мотивировалось не столько атеизмом - к этому обвинению Шелли был готов - сколько «безнравственностью» отца. Больше того: с детьми, отданными на воспитание посторонним людям (Элиза Вестбрук для этой цели была признана непригодной), отцу разрешалось двенадцать свиданий в год, так же как и деду с материнской стороны; но если при этом старый Вестбрук имел право видеть внуков наедине, то Шелли - только в присутствии свидетелей. Как будто он был таким исчадьем порока, что мог сознательно причинить трехлетней дочери и двухлетнему мальчику какое-то зло!..

Этот приговор был не просто изощренным издевательством - нет: это было публичное бесчестье, несмываемое клеймо позора; это было как бы официальное изгнание из общества цивилизованных людей. По существу это была тягчайшая форма гражданской казни.

Приговор потряс Шелли, пожалуй, даже сильнее, чем смерть Харриет. Какая сила нужна, чтобы встать после такого удара? И где взять ее, эту силу? Помощь извне в таких случаях мало эффективна, утешения друзей - не лекарство. Только в себе самом, в своей собственной душе борец обретает опору, необходимую для сопротивления.

Он выдержал. Это не было чудом: помощь пришла. Измученному Шелли-человеку помог выстоять Шелли-художник.

... Не стенать, не метаться - работать! В этом - спасение. И в этом - исполнение долга. Именно сейчас, когда торжествует реакция, когда все остатки свободомыслия душатся, и все, что связано с Французской революцией, предается анафеме - именно сейчас он обязан сделать то, на что никто другой в Англии - да и не только в Англии - не решится: воспеть Революцию, великую Бурю, обновляющую мир. Конечно, не якобинскую диктатуру с ее кровавыми эксцессами и вообще не какую-либо конкретную революцию - нет, Идеал Революции, рожденной не буйством толпы, но гением просветителей. Эта тема, которая лишь смутно мерещилась Шелли полгода назад, теперь встала перед ним в полный рост, грозная, величественная и светоносная, как вершина Монблана в рассветном огне... И наступило то удивительное состояние, когда мысль, давно зревшая подспудно, даже неосознанно, вдруг собирается с силами, прорывает плотину и льется широким свободным потоком - сами собой вырастают образы, высвечиваются характеры, повороты сюжета, сами собою слагаются стихи... То состояние, которое обычно зовут «вдохновением». Почему оно пришло теперь, именно теперь? Потому ли, что подсознание как раз успело завершить свою таинственную черновую, подготовительную работу? Или помогла весна? Она явилась победоносно - светлая, смелая, дружная; зацвели яблони в саду возле дома, и Бишемский лес по соседству ожил - оделся зеленью, задышал ароматами, зазвенел птичьими голосами. Шелли облюбовал себе в нем прелестную полянку и каждый день с раннего утра уходил туда - работать.

Он усаживался на пригорке, доставал записную книжку и карандаш - и... реальный мир исчезал. Перед глазами вставал пейзаж гораздо более романтический: морской берег, крутые скалы, башни и площади Золотого города - величественные декорации рождающейся трагедии. Шелли видел своих главных героев: это Лаон, седой юноша, борец, мыслитель, поэт и воин - такой, каким бы автор хотел быть сам - и Цитна, прекрасная девушка, благородная и бесстрашная, совсем такая, как Мэри... только с черными волосами. Эти двое - одно существо: они - брат и сестра, они друзья и единомышленники, наконец - они не венчанные супруги... (Шелли очень увлекался естественными науками, но генетики он знать не мог - в его время она еще не существовала - и поэтому смело относил запрещенный церковью инцест к категории ненавистных ему предрассудков).

Итак, есть светлые герои, совсем еще юные - мальчик и девочка; есть Тиран с кликой богатеев и жрецов, сосущих кровь народа, и есть сам угнетенный народ, которого герои жаждут освободить - такова экспозиция. Как же будут разворачиваться события? Первая попытка просветить несчастных братьев и поднять их на борьбу за свободу закономерно кончится неудачей. Движение будет разгромлено, его вожди - схвачены. Лаона обрекут на страшную медленную смерть от голода и жажды - на одинокой башне, под палящими лучами солнца; друг, подоспевший в последнюю минуту на помощь - старый Отшельник (благодарный поклон любящего ученика незабвенному доктору Линду) спасет истерзанное тело, но, увы, не рассудок несчастного. На долю Цитны, отвезенной во дворец Тирана, достанутся еще худшие муки... Но придет час - и народ проснется. Придет час - Цитна вырвется из застенка, она принесет людям идею Лаона - идею Свободы и Равенства. Придет час - к Лаону, благодаря заботам Отшельника, вернется память. И он устремится туда, где заняли позиции перед боем две армии - армия слуг Тирана и вооруженный восставший народ; туда, где завтра, быть может, прольется море крови...

Он подоспеет вовремя - в самый разгар битвы - и его появление сплотит дрогнувшие было ряды инсургентов для мощного удара по врагу. А когда победа будет завоевана - он спасет побежденных от истребления, он заслонит одного из обреченных собою и примет предназначенный ему удар, чтобы чтобы ценой своей крови доказать друзьям безнравственность мщения: «Несчастье - злом за злое воздавать...» Больше того: Лаон спасет от смерти и свергнутого Тирана, простит ему свои муки, вернет свободу... О, Лаон - гуманист. Но ему и его друзьям дорого обойдется их великодушие...

... Победа. Миг единства, миг общего братства, миг торжества. Он - будет. И будет грандиозное празднество вроде тех, которые видел Париж в годы подъема революции: радостно возбужденная толпа на площади, алтарь Свободы, женщина под покрывалом (Лаон еще не знает, что это - Цитна) - прекрасная женщина, славящая в высоком гимне Народ и вечные принципы Равенства, Справедливости, Мира, Любви... И будет клятва революционеров на верность святому делу: «Пусть боль застигнет нас, восторг губя, Коль в наших душах оскверним мы волю, Коли других не будем, как себя, Любить, деля сочувственно их долю...»

Огромная общая радость, как бы сконцентрированная в одной ослепительной точке - удержать бы ее, продлить! И потом - подарить бы исстрадавшимся героям счастливую долгую жизнь и спокойную старость... Увы! Есть непреложный закон - закон жизненной правды - через который художник не может перешагнуть.

Нет, не мажорным аккордом всеобщего ликования закончится Поэма о Революции...

9.

Усиленные умственные занятия всегда полезны душе, но подчас вредны телу. Работа над поэмой - напряженная, почти лихорадочная - быстро довершила то, что начали осенне-зимние горести и тревоги (смерть Фанни и Харриет, заботы о бедных, судебное надругательство): в июне Шелли серьезно заболел. Как в 1815 году - крайняя слабость, приступы спазматических болей в боку - таких острых, что пришлось прибегать к опиуму; появились и новые, очень тревожные симптомы - лихорадка, мучительный неотвязный кашель. Врач предписал покой, и с этим пришлось примириться.

В хорошие часы, когда боль отпускала и опиум не туманил сознания, Шелли, смирно лежа в постели (без необходимости лучше не шевелиться, чтобы не разбудить притихшего ненадолго зверя!), думал о своих героях, и перед глазами его сами собой развертывались картины, исполненные высокой поэзии и драматизма.

... Что может быть трагичнее, нежели утрата победы в тот миг, когда она казалась уже завоеванной? Сцена ликующего народного праздника сменилась кровавым кошмаром: так же как Людовик XVI и Мария-Антуанетта в 1792 году - свергнутый, но оставленный на свободе Тиран обратился за помощью к другим монархам, и вот уже бесчисленные орды интервентов черной тучей надвигаются на восставший город, сметая все живое. Лаон и его друзья пытаются организовать сопротивление, смельчаки бьются отчаянно, но слишком неравны силы.

Последние бойцы прижаты к городской стене, один за другим падают под ударами; вот уже Лаон один остался в живых: еще минута - и смерть... Но - что это? Огромный черный конь летит, давя врагов, по усеянному трупами полю; на коне - молодая женщина с развевающимися черными волосами, с мечом в руке, подобная валькирии или ангелу мести... И те, кто уже готов был убить Лаона, в ужасе разбегаются. Цитна остановила коня, Лаон сел позади нее - они мчатся прочь...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пустынный берег моря. Обломки скал. Пена прибоя. Закатный огонь в облаках.

Изнемогший конь замедлил бег, потом, не чувствуя понуждения, остановился. Беглецы соскочили на землю. Упали друг другу в объятия. Экстаз отчаяния и любви...

Ночь. Море блещет в лунном свете. Лаон и Цитна сидят, обнявшись, без сна. Думают о свершившемся - о страшной народной трагедии, о гибели единомышленников, о крушении всех своих общественных чаяний, о неотвратимости собственной смерти; думают о будущем...

«Зима настала в мире, - мы с тобою
Застынем, как осенняя волна,
Покрытые туманной пеленою,
Но вот гляди. Опять идет Весна!
Залогом были мы ее рожденья,
Из нашей смерти, как сквозь горний свод,
Грядущее приходит оживленье,
Широкий ясный солнечный восход...»

Это скажет Цитна. Да, конечно, она. Ясно, как наяву, Шелли видит ее просветленное, скорбное и вдохновенное лицо, слышит чистый, полный глубокой веры голос:

«Любовь моя! Остывшим будешь ты,
И стану я остывшею, холодной,
Когда займется утро красоты.
Ты хочешь видеть блеск ее свободный?
Взгляни в глубины сердца своего,
В нем дышит рай бессмертного рассвета,
И между тем как все кругом мертво
И в небесах лазурь зимой одета,
В лучах твоей мечты цветы горят,
И слышен звон, и дышит аромат...»

- Это надо записать, пока не забыл, - Шелли вытащил из-под подушки записную книжку и карандаш.

«Они в могиле, и глубок их сон,
Мыслители, Герои и Поэты,
Властители законченных времен,
Но бездны мира славой их одеты,
Мы им подобны: пусть могила их
Сокроет, - их мечты, любовь, надежды,
Их вольность - для мечтаний мировых
Как легкие лучистые одежды:
Все, что сковал их гений - для времен
Позднейших - знак примера и закон...»

- Ай-яй-яй, дорогой сэр! Так вот как вы изволите выполнять мои назначения?

Шелли поднял глаза - и на пороге спальни увидел своего врача. Прятать работу было поздно.

- Здравствуйте, доктор. Не сердитесь. Мне, право, лучше - температуры сегодня нет, и кашель утих.

- Лучше? Ну-ну, поглядим.

Врач тщательно осмотрел своего пациента, долго выстукивал спину и грудь, потом промолвил:

- Да, пожалуй, вы правы: наметилось некоторое улучшение. Но вставать - и, тем более, работать - я вам пока не разрешу. В понедельник навещу вас опять - тогда и видно будет. Все назначения остаются прежними. Главное для вас - тепло и покой, физический и душевный. Иначе я не ручаюсь за будущее.

- Вот как раз о будущем я и хотел вас спросить...

- Давайте отложим этот разговор на неделю. Вам надо окрепнуть, а мне - еще немного за вами понаблюдать, прежде чем решусь вынести определенное заключение...

- А мне кажется, вы для себя его уже сделали, - Шелли заглянул врачу в глаза. - Если да - то не стоит скрывать. Я ведь все равно об этом думаю... А у меня богатое воображение. Так что лучше знать всю правду.

- Ну, что ж, правду - так правду... Вы - мужественный человек, я имел случай в том убедиться. Скажу вам откровенно: я подозреваю чахотку.

Шелли облизнул губы: у него сразу пересохло во рту. Врач заметил - подал с тумбочки стакан воды, спросил мягко:

- Разве это для вас - такая уж неожиданность? Я-то, признаться, думал, что вы сами догадались - вы достаточно сведущи в медицине.

- Благодарю вас, и простите мою слабость: догадываться и знать - это, оказывается, далеко не одно и то же... Я, честно говоря, надеялся все-таки, что боль в боку - чисто нервного происхождения: какое-то хроническое местное воспаление, которое периодически обостряется от простуды или чрезмерной усталости... Обычно страдания так сильны, что других объяснений - кроме невралгии - просто не придумаешь...

- Это несомненно. Но, к сожалению, и легкие тоже задеты. Ряд признаков явно указывает на туберкулез.

Поэтому советую вам в ближайшее время принять меры, чтобы предотвратить дальнейшее развитие болезни.

- Какие меры?

- Лучшее лекарство для вас - теплый климат, и, как я уже не раз вам говорил - душевный покой. Я бы очень рекомендовал поехать в Италию - конечно, если средства позволят...

- Спасибо, я подумаю об этом.

- Подумайте. Время для размышлений у вас пока есть. Однако не советую вам откладывать решение до зимы, - врач поднялся со стула и закрыл свой саквояж. - До свиданья. В понедельник я приду в то же время.

- До свидания. И - еще раз спасибо...

Шелли проводил врача глазами, потом... зарылся лицом в подушку: с новым положением надо еще освоиться.

Да, туберкулез - это серьезно... А что до поездки в Италию (давняя мечта!) - то он ведь опять по уши в долгах. Из-за Годвина, из-за Ли Ханта, из-за собственного филантропического усердия, из-за... впрочем, не все ли равно, куда ушли деньги - важно, что в настоящее время их нет и добыть их негде. Следовательно...

«Следовательно - об этом лучше пока вообще не думать. Только - не раскисай! Возьми себя в руки. Время еще есть, ты сможешь переломить болезнь - процесс вряд ли зашел далеко. Об Италии подумаем позднее, а сейчас главное - доктор прав - душевный покой. И не столько твой собственный, сколько покой Мэри: она на седьмом месяце - ей никак нельзя волноваться...»

Итак - ничего особенного не случилось. Он не поддастся панике и не позволит черным думам подчинить себе душу. Он будет работать: Поэма о Революции еще не кончена.

... И вновь свободная мысль устремилась в Золотой город - туда, где восстановленный на престоле Тиран празднует свою победу над республиканцами...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Резня продолжается. На улицах - горы трупов. Тела казненных качаются на виселицах, извиваются посаженные на кол. Горят костры, на которых сжигают еретиков.

Вслед за Войной явились ее обычные спутники: Голод и Чума. Не только местные жители, но и солдаты иноземных армий, посланных на помощь Тирану, мрут как мухи. Сопровождавшие их жрецы разных религий усердно молятся каждый своим богам, просят указать средство спасения. Боги молчат... Но вот Иберийский жрец, более удачливый, чем его коллеги, или, скорее, более хитрый, объявляет, что получил оракул: эпидемия чумы прекратится, если будут найдены и сожжены зачинщики восстания - Лаон и Цитна. Тиран тутже отдает соответствующий приказ, назначает за их поимку большую награду. Начинаются лихорадочные поиски, против дворца Тирана сооружают гигантскую поленницу для будущего костра - но преступников все нет...

подняли на борьбу, после чудовищных бедствий войны - благородные вожди восстания не могут думать о спасении собственных жизней. Вернее - каждый из них готов пожертвовать собой, но хочет сохранить жизнь другому. Только вот - как это сделать?.. У Лаона созрел тайный план. Воспользовавшись тем, что внимание его возлюбленной отвлеклось, он, не простившись с Цитной, скрылся и поспешил в сторону Золотого города...

Во дворце Тирана собрались на совет военачальники и жрецы. Внезапно в тронный зал вошел Неизвестный; он в монашеском одеянии, лицо скрыто капюшоном. Он обратился к Тирану и его слугам с речью, страстной и, в то же время, полной достоинства - он заговорил с врагами не языком вражды, но попытался воззвать к их разуму, к тому лучшему, светлому, что могло уцелеть в их душах... И, странное дело - некоторые из молодых воинов стали прислушиваться - поняли - поверили... Но их реакция сразу была замечена, и верные рабы Тирана убили этих несчастных ударами в спину. Больше надеяться не на что, и Неизвестный делает последний ход: он говорит, что он - друг Лаона и хочет его предать, но с одним условием: если победители поклянутся сохранить Цитне жизнь и свободу. «Со мною поступите, как хотите - я враг ваш». Сто человек смотрят на Неизвестного глазами голодных змей: «Где, где Лаон? Зачем не за порогом, не здесь? Скорей! Исполним клятву мы!» - «Клянитесь мне ужасным вашим Богом!» - «Клянемся им, и бешенством чумы!»

Остальное понятно: Неизвестный открывает лицо. Это - сам Лаон.

И вот - последняя сцена, развязка и кульминация одновременно: гигантская пирамида из дров и хвороста, на вершине - Лаон. Через секунду будет зажжен костер. Тиран у окна своего дворца и толпа внизу - все с жадным нетерпением ждут захватывающего зрелища. Но прежде им еще предстоит увидеть нечто, не предусмотренное церемониалом казни. Прекрасное явление, героическое и трогательное: по улицам вихрем летит черный конь. На нем - Цитна. Обыватели в ужасе шарахаются с дороги... Цитна остановила коня на площади, соскочила с него, поцеловала в морду, выпустила поводья - и сама поднимается на костер... Встала рядом с Лаоном, обняла его - они не расстанутся и в смерти! Спокойные, гордые в своей правоте, они с презрением смотрят на Тирана и с жалостью - на толпу, жаждущую насладиться их муками, с надеждой - в далекое, но открытое их духовному взору будущее... Вспыхнуло пламя, охватило всю гигантскую поленницу, заслонило героев алой стеной, поднялось к самому небу. Миг последний: миг скорби и торжества...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Перси, ты спишь?

Видение растаяло, Цитна превратилась в озабоченную Мэри.

- Нет, родная. Просто задумался.

- Пора принять лекарство.

- Опять?..

- Разумеется. Вот твоя микстура. Выпей.

Шелли повиновался, потом сказал, возвращая стакан:

- Какая же гадость... Но, тем не менее - благодарю.

- Теперь полчаса отдохни, а потом будешь обедать. Я принесу тебе бульона с гренками.

- Лучше бы просто чай: во-первых, я не голоден, а во-вторых...

- Во-вторых, ты вегетарианец - это хочешь сказать? Нет, дорогой - довольно экспериментов! С этого дня ты будешь питаться как все нормальные люди... хотя бы пока не встанешь на ноги.

«Должно быть, доктор ей тоже сказал про туберкулез. Ох, как некстати...»

- Не будем ссориться, любимая... Посиди со мной, если не очень спешишь.

Мэри села на край постели.

- Перси, я должна с тобой серьезно поговорить. Доктор сказал мне... - она запнулась.

-Я знаю.

Мэри:

- Надо ехать в Италию, не откладывая.

- Для этого у нас пока нет денег.

- И - не будет, если ты не изменишь свою манеру обращаться с ними.

- То есть? - удивился он.

Она пожала плечами:

- Ты хочешь облагодетельствовать всех друзей и знакомых - но это же нереально. Разумеется, я очень признательна тебе за то, что ты делаешь для моего отца; и эти твои еженедельные пособия голодавшим - я никогда не говорила против. Но ведь ты помогаешь еще и Хантам, которые не сводят концы с концами (а до знакомства с тобой каким-то образом сводили), и мистеру Пикоку, чтобы он мог писать свои романы... между прочим, он теперь живет больше у нас, чем у себя дома, обедает каждый день, хоть я его и не приглашаю, и выпивает по целой бутылке вина... Потом еще брат нашей Клер со своей невестой-француженкой: с какой стати именно ты, ни разу ее в глаза не видавший, должен заботиться о приданом - этого я никак в толк не возьму... Наконец, сама Клер. Она с девочкой полностью на твоем иждивении...

- Но, Мэри, а как же иначе?

- Никак. Ты поступил совершенно правильно, и я сама согласилась. Но Байрон мог бы помочь.

- Я его не просил.

- Он сам должен был догадаться.

- Он знает, что я ничего бы не принял.

- Во всяком случае, покупать для Клер пианино было совсем не обязательно.

- Но пойми, она так несчастна! Для нее музыка - единственная радость.

- Да, ее радость - это очень важно. А что долги накапливаются - не имеет значения. И если ты в скором времени угодишь в долговую тюрьму - это тоже пустяк... Только не подумай, что я заразилась от мачехи скупостью. Просто - надо же кому-то ходить по реальной земле. Одного ангела в доме вполне достаточно...

- Полно, родная, не надо...

Она прикрыла глаза ладонью:

- О господи... Не слушай меня, Перси - я сама не знаю, что говорю! Так тяжело на душе...

все равно не удастся - не только из-за долгов, но прежде всего из-за нашего будущего ребенка: придется ждать, пока дитя окрепнет. А к тому времени и финансовые проблемы как-нибудь уладятся.

По лицу Мэри прошла тень:

- До зимы?.. Как знать, может статься, что мы должны будем уехать срочно, в ближайшие дни, и не из-за тебя даже, а...

Спохватившись, она оборвала фразу.

- Не понимаю, Мэри, о чем ты?

- Ну?!

- Ходят слухи, что решение Канцлерского суда в отношении двух твоих старших детей может быть распространено и на Вильяма. Как будто сам лорд Элдон сказал, что следовало бы отнять его у нас.

- Отнять Вилли?..

Словно подброшенный пружиной, поэт сел на кровати - и тут же, как удар плетью по ребрам - острая, дух захватывающая боль...

Он опустился вновь на подушку, осторожно перевел дыхание.

- Конечно, не будет... но мы... на всякий случай... примем меры предосторожности... Все подготовим, чтобы при первой же тревоге - бежать... А сейчас главное...

Она приложила палец к его губам:

- Сейчас главное - тебе поскорее поправиться. А для этого ты должен соблюдать режим до мелочей...

-... велено не работать - работаешь...

- Нет.

- Еще и обманываешь?

- Да нет же!

Жена проворно сунула руку под подушку и вытащила ее с добычей:

- Ага! Я так и знала!

- Мэри, отдай!

- И не подумаю!

- Ладно, отдам. Только посмотрю, что здесь такое... Ну, хоть одну страничку - можно?

- Можно.

Она открыла наугад записную книжку, прочла вслух первое попавшееся:

- «Как человек способен быть свободным,

Кто воздухом упьется благородным,
Когда вокруг гниющие гроба?
Как могут те, чьи спутники суть твари,
Восстать на тех, кто их гнетет весь век?

Живет, обманом скован, человек;
Сестер своих позорят их же братья,
И женщина - насмешка и проклятье!..»

М-да-а... И что, все остальное - в том же духе?

- Интересно знать - кто, как ты думаешь, решится это напечатать? Твой Оллиер? Пари держу, он струсит.

- Поживем - увидим. Сначала надо закончить поэму.

- Сначала надо выздороветь. Перси, я прошу тебя, умоляю - береги себя. С чахоткой не шутят. Поэму твою надо пока оставить.

- Оставить - значит, упустить настроение, то есть попросту загубить дело. Ты же сама - писатель и знаешь: так, как могу сейчас, я потом уже не напишу... Нет, Мэри: я не имею права останавливаться на полдороге. Я обязан выполнить свой долг - долг художника и гражданина.

10.

Шелли - Байрону:

«Вы, наверное, знаете, что гражданская и религиозная тирания, угнетающая нашу страну, обрушилась и на меня. От этого она не стала для меня ни хуже, ни лучше, ибо всегда была предметом моей безграничной ненависти. Но мне, быть может, придется уехать из Англии. Возможно, что решение Канцлерского суда относительно двух других моих детей будет распространено и на Вильяма. В таком случае я уеду. А что делать тогда с Альбой?»

План возможного бегства обсуждался всерьез: Перси и Мэри были основательно напуганы и готовы на все, только бы сохранить своего ребенка. Друзья относились к их тревогам по-разному: одни разделяли их, другие, как Пикок, пожимали плечами: «Ваш Вильям никому не нужен, кроме вас самих. Для того, чтобы Канцлерский суд вновь занялся вашим делом, туда должен поступить соответствующий иск. Но - от кого? Кто, кроме родителей, может претендовать на этого ребенка?» Такие рассуждения были вполне логичны, но утешали плохо: Шелли был слишком тяжело потрясен мартовским приговором, чтобы теперь хладнокровно взвешивать «за» и «против».

Тем не менее, время шло, никаких новых демаршей со стороны лорда Элдона не следовало, и ощущение опасности несколько притупилось. Физически Шелли тоже чувствовал себя лучше и в июле смог вернуться к нормальному образу жизни: работать в полную силу, кататься на лодке, гулять с Пикоком в Бишемском лесу, принимать гостей. Кроме Пикока, давно превратившегося в члена семьи - или, по крайней мере, в некую неизбежную домашнюю принадлежность - частыми посетителями были чета Годвинов и Ли Хант со своей Марианной. С этими людьми можно было, не опасаясь насмешки и непонимания, говорить практически обо всем - о правительственной политике и бедственном положении народа, о тактике борцов за парламентскую реформу, о смелых журналистах-демократах - Коббете и Карлайле, - о проблемах сегодняшних и перспективах на будущее. Часто в их беседах мелькало имя Роберта Оуэна, который как раз в этом году развил необыкновенную политическую активность: он еще в марте предложил правительству свой «план» расселения безработных в особых «поселках общности и сотрудничества», не знающих частной собственности, классов, эксплуатации - вообще никаких социальных противоречий. В высших сферах этот проект никакого интереса не вызвал; зато «отшельник из Марло» был от него в таком восторге, что Ли Хант не без основания стал поговаривать, будто Шелли заочно избрал мистера Оуэна своим новым наставником.

«правильном» духе - начинает постепенно осуществляться.

Поэма о Революции близка к завершению. Подчеркивая прямую идейную связь нового своего детища с осужденной официальной критикой «Королевой Маб», автор предпослал «Лаону и Цитне» тот же дерзкий эпиграф - знаменитую фразу Архимеда: «Дай где стать - и я сдвину Вселенную!» Мало того: Шелли написал предисловие, в котором не только изложил причины, побудившие его создать это необычное сочинение, но и дал свою оценку современных процессов в литературе и в общественном сознании в целом - оценку, поразительную по своей прозорливости и гражданской смелости. Но главное - он с предельной четкостью сформулировал свое отношение к важнейшему событию эпохи, до сих пор остававшемуся в центре идеологических споров - к Французской революции.

Великая буря, предугаданная и подготовленная просветителями, оказалась, увы, не такой, какою она виделась ее духовным отцам. Не торжество Свободы и Разума, не всеобщее братство - жесточайшая гражданская война, кровавая бойня, террор... и восстановление тирании: сначала Наполеон, потом Бурбоны. Не мудрено, что самые горячие приверженцы общественного блага, сначала горячо приветствовавшие революцию - ибо ждали от нее только добра, и больше, чем то было возможно - в итоге потерпели моральный крах: в их одностороннем восприятии такой ход событий выглядел как катастрофа, не оставляющая места надежде. Отсюда ренегатство Саути и Вордсворта, мистицизм Кольриджа, бурное отчаяние Байрона, отсюда печать безысходности на всей почти литературе послереволюционной эпохи; отсюда стремление возродить отжившие предрассудки, усиление клерикализма, отсюда же мрачные софизмы Мальтуса - идеолога угнетателей, призванного убедить нынешних хозяев жизни, что власти их не будет конца.

Но неужели целые поколения должны смириться с мрачным царством невежества и отчаяния потому только, что народ, веками пребывавший в рабстве и темноте, не сумел выказать мудрости и спокойствия, свойственных свободным людям, когда часть его оков была разбита? Его поведение и не могло быть иным: цепи угнетения и суеверий, которые он силился разорвать, были отнюдь не из паутины - они сжимали железом и разъедали ядовитой ржавчиной сами человеческие души. «... Разве могли внять голосу разума жертвы, страдавшие под гнетом общественного порядка, который позволяет одним утопать в роскоши, а других лишает куска хлеба? Разве может вчерашний раб сразу стать свободомыслящим, терпимым и независимым? Это приходит как результат иного общественного строя, которого можно добиться только упорством, непоколебимой верой, терпеливым мужеством и непрерывными усилиями целых поколений людей высокой нравственности и высокого ума. Таков урок, преподанный нам опытом...» Поражение, даже такое тяжелое - это еще не причина, чтобы отказываться от дальнейшей борьбы: времена меняются, после отлива неизбежен прилив - и он уже надвигается. «Мне думается, что для нашего поколения пора отчаяния уже позади...»

Шелли - Байрону, 24 сентября 1817 года:

«Дорогой лорд Байрон!

После получения Вашего письма я сам находился в такой неопределенности, что ничего не предпринял для девочки. Если удастся, я проведу эту зиму в Пизе и тогда сам буду Львом при этой маленькой Уне... Здоровье мое очень плохо, так что придется о нем позаботиться, если я не хочу, чтобы дело быстро кончилось смертью. Это событие я обязан отвратить, да и не равнодушен к радостям земной жизни. В качестве лучшего лекарства мне советуют Италию...

Этим летом я был всецело поглощен одним трудом. Я написал поэму, которую пришлю Вам, когда закончу, хотя и не хочу испытывать Ваше терпение и заставлять Вас читать ее. Она написана в том же стиле и с той же целью, что и «Королева Маб»... Она предназначена для печати - ибо я не разделяю Вашего мнения относительно религии и пр., по той простой причине, что не боюсь последствий для себя лично. Преследования я переживаю мучительно потому, что горько видеть порочные заблуждения преследователей. Что касается меня, то хуже смерти мне ничего быть не может; меня могут растерзать на части или предать незаслуженному позору; но умру ли я по воле природы и обстоятельств или же за истину, которая, как я верю, принесет большие блага человечеству - это мне не безразлично.»


11.

В первых числах октября Шелли пришлось отправиться в Лондон. Ему надо было переговорить с издателем о своей новой поэме, встретиться с Годвином и мистером Лонгдиллом, а прежде всего - раздобыть денег, ибо упражнения в благотворительности всех видов уже довели его до полного финансового краха, и кредиторы не желали более ждать - угроза долговой тюрьмы вновь стала вполне реальной.

Таким образом, цель поездки была чисто деловой. Однако в первый же вечер ноги сами понесли Шелли к Ли Ханту, и этот визит оказался как нельзя более кстати, ибо там он застал их с Хантом общего друга Хорейса Смита (известного писателя-сатирика, прославившегося еще в 1812 году своим сборником блистательных пародий), который был человеком состоятельным и, узнав о затруднениях Шелли, сразу предложил ему взаймы 250 фунтов. Эта сумма всех проблем не решала, но все же была большим подспорьем. Со Смитом вообще приятно было иметь дело - отчасти, может быть, потому, что он, будучи знаменитым писателем и на тринадцать лет старше Шелли, обращался с ним как с равным.

заинтересовался, сочтя его ранние стихи слабыми и подражательными. Однако Хант, взявший юное дарование под свое покровительство, в последнее время очень его расхваливал - и, похоже, не без причин... Сейчас Китсу двадцать два года; он невысок ростом, но так строен, что не кажется маленьким; лицо с резкими, несколько тяжеловатыми чертами - крупный нос, глаза глубоко под бровями - это лицо красивым, пожалуй, не назовешь, но симпатичным - да, необычным - безусловно: в глазах - гордость, задор и отвага, общее выражение - подчеркнуто независимое, упрямое, неустрашимое... Рыжеватые волосы, мягкие и пушистые, чем-то напоминают оперение птицы, они придают всему облику юноши смутное сходство с молоденьким боевым петушком.

После недолгого разговора на общие темы Хант предложил трем поэтам (включая себя) почитать последние стихи. Шелли вынужден был отказаться - не из жеманства, нет: он просто очень устал с дороги и чувствовал себя не совсем хорошо, а сильное волнение, без которого публичная читка никогда не обходится, могло спровоцировать приступ невралгии. Зато Китс охотно согласился.

-Я заканчиваю большую поэму «Эндимион». В ней уже около четырех тысяч строк. Если желаете - могу прочесть некоторые отрывки...

Все, конечно, пожелали. Китс начал:

- Прекрасное пленяет навсегда.

Не впасть ему в ничтожество...14

С первых же слов Шелли насторожился, весь обратился в слух. Стихи лились - а он жадно впитывал каждое слово, каждый звук, и в сердце его росла радость: «Да, Хант прав - это талант. Огромный талант! И совершенно оригинальный - не похож ни на Байрона, ни на Кольриджа, ни на Вордсворта... Конечно, поэма еще сыра. В ней есть и подражательство, и дурной вкус... Да, знаний и общей культуры мальчику явно не хватает. Это и понятно - он, кажется, из простой семьи, не мог получить систематического образования... Ну, не беда. Знания - дело наживное. Главное, что есть талант... Конечно, таланту нужна огранка. И - нужна идея, нужна цель. Он воспевает Красоту - но ведь Добро выше Красоты. Вернее, так: не Красота сама по себе, а Добро через Красоту - вот путь к совершенству, смысл бытия... Надо, чтобы он это понял. Надо им заняться.»

Потом свои стихи читал Ли Хант, потом все пили чай, потом Китс собрался уходить. Он прощался с Хантом в прихожей, когда к нему подошел Шелли, дружески протянул руку, сказал с мягкой сердечной улыбкой:

- Простите, что задержу вас, но не могу не сказать: то, что вы сегодня читали, глубоко меня потрясло. Не думайте, будто я хочу вам польстить - я говорю совершенно искренне: частные недостатки, конечно, есть, но целое - прекрасно...

-Я думаю, нам следует больше общаться - у нас есть, о чем поговорить друг с другом. Правда, мне придется в недалеком будущем уехать в Италию на лечение, но до тех пор я был бы счастлив принимать вас у себя в Марло, и как можно чаще.

Китс вновь поклонился, еще более холодно и надменно, промолвил:

- Весьма сожалею, но в ближайшее время я очень занят...

В первое мгновение Шелли не понял. Потом вспыхнул весь - и сразу побелел, как бумага; его рука, протянутая для дружеского пожатия, беспомощно опустилась: «Не хочет со мной знаться? Почему? Я ему зла не делал... Ах, да! конечно - я ведь изгой. Нарушитель общественной морали... Неужели он всерьез так возмущается моим поведением? Или свою собственную репутацию подпортить боится? Такой большой талант - и такое маленькое сердце?.. Жаль...»

Он повернулся, вошел в гостиную и закрыл за собой дверь.

- Зачем вы так... - с упреком промолвил Хант. - Он искренне желает вам добра.

-Я ему - тоже, - невозмутимо промолвил Китс. - Я высоко ценю его как поэта - если бы он перестал проповедовать свои идеи и занялся чистым искусством, он мог бы создать не один шедевр... Но в дружбе с ним я не нуждаюсь.

- Вас смущает его репутация? Напрасно. Это чистейший и благороднейший человек на свете; лично я - счастлив, что могу назвать его своим другом... - Хант сделал паузу и тихо прибавил: - Сейчас ему трудно: редко кто не согнется под грузом такой клеветы. И он очень болен...

- Кажется, вы неверно меня поняли. Я не думал его оскорблять. Я просто хочу избежать чьего бы то ни было влияния на себя. Я в поэзии иду своим путем и в учениках ни у кого ходить не желаю.

- Ну, если так... - Хант пожал плечами. - Что ж - воля ваша.

12.

Шелли - жене из Лондона. 6 октября 1817 года:

«... Все говорит за то, чтобы нам ехать в Италию. Здешняя погода очень мне вредна. Я лечусь сам, и за мной очень заботливо ухаживают эти добрые люди. Я думаю о тебе, моя любимая, и до мелочей забочусь о своем здоровье...

как если бы я тебя обнимал...

Сегодня мне трудно писать, но завтра будет лучше. Прощай, моя единственная любовь, целую много раз твои милые губы...»

Мэри - мужу, из Марло, 16 октября:

«Ты ничего не сообщаешь о недавнем аресте и о том, каковы могут быть последствия...»

Она же - 18 октября:

«Похоже на то, что если ты приедешь в воскресенье, то в понедельник может последовать арест...»

Скверная штука - долги!

На этот раз Шелли все-таки удалось выкрутиться, но Италию придется отложить - по крайней мере до весны. Рискованная проволочка, но - ничего не поделаешь. Хорошо хоть, что избежал тюрьмы: это само по себе уже счастье.

Другая удача - Томас Мур, которому рукопись «Лаона и Цитны» была отдана на рецензию, дал о поэме благожелательный отзыв, и это позволяет надеяться, что ее удастся напечатать.

В Марло все благополучно: семья (за исключением главы) здорова, и зловещие слухи о том, что лорд Элдон имеет какие-то виды на детей Шелли от второго брака - теперь, по счастью, заглохли. В целом, если оставить за скобками общественные проблемы и травлю в журналах, то можно считать - все хорошо. Можно, стало быть, немного расслабиться, успокоиться, отдохнуть. Но...

Психологически это, пожалуй, понятно. В первые недели после катастрофы переживания такого рода блокировались подсознанием - иначе не выдержал бы рассудок. Затем были волнения и хлопоты, связанные с процессом в Канцлерском суде и с помощью голодающим; затем - напряженнейшая, потребовавшая мобилизации всех умственных и душевных сил работа над поэмой - все это надежно заслоняло от страшных воспоминаний. Но - не могло устранить их совсем. Они ждали своего часа. Теперь он настал. Горе нельзя просто забыть, от него нельзя убежать или спрятаться - его можно только изжить; его надо принять в душу, чтобы она, переболев, сама выработала противоядие.

Бедная Харриет, бедная девочка... Что бы там ни было - свою первую жену Шелли никогда не забудет. Скрытая даже от самых близких, в его сердце останется рана. Нет, это - не раскаяние и не угрызения совести: вины за собой он не знает. Он всегда желал Харриет только добра, он допустил лишь одну ошибку - когда попытался поделиться с ней своим великим даром: духовной свободой. Свобода предполагает мужество и, главное, ответственность, способность самому решать и самому платить за свои поступки. Прежде чем заступить черту, нарушить, хоть в малом, принятый обществом порядок, надо оценить последствия и рассчитать свои силы. Увы! Харриет не была орлицей, как Мэри, ей не дано было взлететь выше людского суда и людского презрения. Ей в пару нужна была птица соответствующей породы - солидный гусак, бравый петух или нарядный павлин... О, если бы не встретился ей - на горе обоим! - орел в золотом оперенье!.. Если бы она не пыталась потом ему подражать - забыв, что можно перенять лишь повадки, но - не сердце...

Так или иначе - прошлое непоправимо. Его нельзя изменить. Нельзя забыть. Надо научиться жить с ним, постоянно носить в сердце свою боль и ни от кого - кроме времени - не ждать облегчения мук.

Странно... В 14-м году - в момент разрыва с Харриет - он думал, что сильнее страдать невозможно. Потом, в декабре 16-го, познал нечто худшее. Но то, что с ним происходило сейчас, было несравнимо тяжелее всего пережитого прежде. Ни оглушающего удара, ни судорог отчаяния - нет, устойчивое, ровное состояние: душа варится в кипятке. И нельзя позволить себе даже стона, даже того - очень слабого - утешения, которое дает сочувствие близких: ни Мэри, и никто из друзей не должен знать об его терзаниях. У них достаточно своих горестей и тревог... Он - сильный. Он справится сам.

в его собственный монолог, а Шелли идет рядом молча, глубоко погруженный в свои мысли - судя по выражению лица, невеселые. Стремясь расшевелить друга, Пикок отпустил по его адресу пару насмешливых замечаний, надеясь, что Шелли сам охотно посмеется над своей рассеянностью - но тот, даже не улыбнувшись, вдруг сказал обычным тоном:

- Знаете, я окончательно решил, что каждый день на ночь буду выпивать большую кружку эля.

- Отличное решение! - рассмеялся Пикок. - Вот к чему приводит меланхолия!

- Да, но вы не догадываетесь, почему я его принял. Дело в том, что я хочу умертвить свои чувства, ведь у тех, кто пьет эль, чувств не бывает, я знаю.

Разумеется, никакого эля он в тот вечер, как обычно, не пил, но на другой день, увидев Пикока, сразу напомнил ему о вчерашней беседе:

- По правде говоря, да, - признался Пикок. - Умертвить свои чувства - довольно странное желание, особенно для поэта.

- В таком случае я скажу вам то, чего не сказал бы никому другому: я думал о Харриет. В такие минуты и правда хочется одного: перестать помнить и чувствовать.

- Простите, мне это в голову не могло прийти. Вы так давно не говорили о ней...

- Не говорить - не значит не думать... А знаете, вот что странно: в те дни, когда я только что узнал о ее гибели - это было тяжелейшее потрясение, ужас, боль, жалость - но еще не горе. Не ощущение горя. Оно пришло потом. И все продолжает расти.

Пикок запнулся, но Шелли угадал его невысказанную мысль:

- Раскаиваюсь ли я? Нет. В том, что ушел от нее к Мэри - нет, не раскаиваюсь. Разрыв так или иначе был неизбежен. Я не виновен во зле ни делом, ни помышлением. Но если бы я не встретил Харриет тогда, в 11-м году - сейчас она, наверное, была бы жива. И, может быть, счастлива. Эта мысль огнем жжет мне душу...

- Да, это жестокая пытка, - тихо промолвил Пикок. - Но почему вы не сказали мне раньше? Откровенный разговор мог бы принести некоторое облегчение...

- Свой крест я должен нести один. Я не упаду под ним, не сломаюсь. У меня есть работа и Мэри. Не бойтесь за меня.

13.

обстоятельство: имя и титул скончавшейся дамы - принцесса Шарлотта. Она была дочерью правителя Англии, принца-регента, и наследницей престола. Леди Шарлотта считалась наиболее гуманной, либеральной и образованной в королевской семье, с ее будущем правлением демократы связывали определенные надежды, да и в народе она была популярна. Лондон погрузился в печаль; издательства были завалены элегиями и эпитафиями - профессионалы и любители соревновались в скорбных излияниях по этому поводу; сам Байрон в далекой Венеции не остался равнодушен к случившемуся и позднее посвятил покойной несколько строф Четвертой песни «Чайльд-Гарольда», в которых сетовал:

«... Дочь королей, куда же ты спешила?
Надежда наций, что же ты ушла?
Иль не могла другую взять могила,
Иль менее любимой не нашла?

Зачем крестьянок роды так легки,
А ты, кого мильоны обожали,
Кого любых властителей враги,
Не пряча слез, к могиле провожали,

Едва надев из радуги венец
Ты умерла...»15

Разумеется, тесный дружеский кружок, по вечерам собиравшийся в библиотеке шеллиевского домика в Марло, тоже обсуждал животрепещущую тему. Как ни странно на первый взгляд - гуманист Шелли отнюдь не склонен был сейчас ударяться в патетику. К немалому удивлению Пикока и Мэри, он даже заявил, что объявлять национальный траур по поводу семейного несчастья, на его взгляд, совершенно излишне:

- Нельзя попусту взывать к чувствам людей, растрачивать из-за частного дела их слезы, которые льются при общем горе. Национальный траур следует объявлять лишь в случае народных бедствий или по смерти людей, самоотверженно служивших человечеству и много сделавших для прогресса - таких как Мильтон, Руссо, Вольтер... Или при временных победах реакции: когда была уничтожена Французская республика - весь мир должен был погрузиться в траур!

Шелли кивнул:

- Без сомнения. Мне тоже очень жаль бедняжку, тем более, что она, в отличие от своего папаши, не причинила народу зла. Но и добра - тоже, не так ли? За что же воздавать ей почести? Только за то, что она умерла во цвете лет и самой трагической смертью? Но разве не такова участь тысяч беднейших из бедных, для которых горе еще усугубляется многим, о чем богатые не имеют понятия? А разве они не оставляют любящих и любимых? Разве у них не бьется сердце, не льются слезы из глаз? Разве они не такие же люди? И, однако, никто не оплакивает их публично, и, когда их гробы опускают в могилу (если только у прихода хватает гробов) - никто не предлагает всей стране погрузиться в скорбь... Впрочем, 6-е ноября все-таки заслуживает того, чтобы считаться общенациональным траурным днем - но по причине, со смертью принцессы никак не связанной.

- Теперь я совсем вас не понимаю, - заметил Пикок.

- Видите ли, в тот день умерла не только леди Шарлотта. В этот же день были повешены трое рабочих-бунтовщиков из Дерби - Брандрет, Ландлам и Тернер. Их признали виновными в государственной измене и осудили на жесточайшую казнь.

- Но ведь надо же как-то сдерживать безрассудных, которые думают бороться с насилием посредством насилия!

- Но не забудем, что угнетатели довели их до крайности, принесшей им гибель! В промышленных районах страны недовольство и брожение царят уже много лет; это следствие правления двух аристократий: наследственных землевладельцев и аристократии денежного мешка. У рабочих нынешняя система отнимает хлеб, привязанности, здоровье, досуг и все возможности просвещения, которое одно только способно отвлечь их от пьяного буйства, порожденного беспросветной нищетой и неуверенностью в завтрашнем дне... Вот вам и широкое поле для действий любого провокатора, любого подстрекателя-авантюриста!

Пикок:

- Вы полагаете, что в Дерби имела место провокация?

сферы ответственны за действия своей дьявольской агентуры - но сам факт провокации несомненен.

- Я все-таки не понимаю, зачем властям нужно было это... несчастье, - возразила Мэри. - Всевозможных выступлений за последние годы было больше чем достаточно, и все усилия правительства были направлены на то, чтобы поддержать порядок.

Шелли:

- Дорогая, надо учесть, что сегодня - не 11-й год, сегодня главную опасность - и действительную опасность - для правящей клики представляют не спонтанные бунты обездоленных, а планомерное, широкое движение борцов за парламентскую реформу, которое значительно окрепло за последние месяцы и продолжает набирать силу. Правительству стало понятно, что требование широкого народного представительства придется вскоре удовлетворить, если не удастся скомпрометировать его сторонников - тогда-то и были пущены в ход провокаторы, которые должны были создать предлог для репрессий. И вот цель достигнута: парламент с перепугу облек исполнительную власть чрезвычайными полномочиями - которых она и добивалась и которые, может статься, так и не будут отменены, разве что в результате кровопролития или по решению другого - законного! - парламента, представляющего не одних аристократов, но всю нацию. Мы, таким образом, стоим сейчас перед выбором: деспотизм, революция или реформа.

- Реформа - лучше всего, - сказала Мэри.

- А пока, - подхватил Шелли, - можно сделать только один вывод: если мы даем править собою людям, которые, из каких бы то ни было побуждений, способны поощрять провокацию и заговор, достигающий цели ценой такого кровопролития и таких страданий - то это национальное бедствие! Да, 6-е ноября - это воистину день народного траура. Траура по Британской Свободе... Нас давят оковы, которые тяжелее железных, потому что они сковали нам души...

Мэри ласково улыбнулась:

- Не узнаю моего оптимиста... Полно, родной. Дух Свободы нельзя уничтожить навек. Сколько раз уж его убивали - а он вновь и вновь встает из могилы.

Шелли вздохнул:

доживу...

Свое мнение по поводу смерти принцессы, казни троих рабочих и связанных с нею обстоятельствах Шелли не мог оставить достоянием только небольшого дружеского кружка - он решил довести его до сведения широкой публики и с этой целью поспешил написать очень острый памфлет, который тутже отправил своему издателю Оллиеру. Тот обещал выпустить брошюру - и не сдержал слова. Мало того: уже начатое печатание поэмы «Лаон и Цитна» было внезапно приостановлено, ибо первые же проданные экземпляры вызвали взрыв негодования у ханжей, и осторожный книготорговец испугался, как бы из-за этого опасного сочинения вовсе не лишиться клиентов и не навлечь на себя недовольство властей. Он даже попытался изъять и уничтожить проданные экземпляры - но это ему в полной мере не удалось... к счастью для потомков.

Потрясенный и возмущенный этим неожиданным ударом в спину, Шелли попытался убедить Оллиера изменить свое решение. Однако взывать к совести, справедливости, а тем более к гражданскому мужеству перетрусившего обывателя - заведомо напрасный труд. Оллиер наотрез отказался издать поэму в первоначальном виде; он потребовал изменений и сокращений. Шелли ответил гордым отказом. Возникла тупиковая ситуация. Друзья, понимая, что Оллиера с места не сдвинешь, насели на поэта, убеждая пожертвовать частностями, чтобы спасти целое. В конце концов он - не первый и не последний: литераторам не так уж редко приходится калечить своих духовных детей, чтобы вывести их в люди. Но нет для творца худшей пытки, чем эта...

Пикок открыл дверь без стука.

- Шелли, вы спите?

- Нет. Идите сюда, садитесь поближе.

- А не помешаю?

- Мне - никогда.

- Вы что, опять плохо себя чувствуете?

- Я был занят. Знаете, чем?

- Нет.

- Вашим делом, - Пикок похлопал по объемистой папке с бумагами, которую он принес с собой, и, усевшись, положил себе на колени. - Я еще раз перечитал «Лаона», и очень внимательно; посмотрел, какие купюры требует сделать Оллиер - и пришел к выводу, что в целом поэма от этой операции не так уж много потеряет.

Шелли со стоном откинулся на подушку:

- Разумеется. Не могу же я допустить, чтобы вы своим упрямством загубили эту прекрасную вещь.

- Я вам уже говорил и повторяю: никаких правок я делать не стану.

- Перси, будьте же благоразумны. Ваш Оллиер уперся как осел, в первозданном виде он «Лаона» не напечатает. А на другого издателя вы рассчитывать не можете. Следовательно, перед вами альтернатива: или вы исправите некоторые места, или поэма вообще не увидит света. Надо идти на уступки.

- Друг мой, вы же сами - поэт и, следовательно, понимаете, что кромсать по живому - значит наверняка загубить произведение!

Шелли неохотно взял рукопись, полистал, сказал со вздохом:

- Допустим, заменить слова «сестра» и «брат» я соглашусь - не стоит без крайней необходимости шокировать обывателя - но революционную и антиклерикальную тенденцию приглушить не позволю. И предисловие должно остаться без исправлений. В общем, я подумаю...

- Подумайте, - Пикок встал. - А я пойду пить чай с миссис Шелли и мисс Клермонт. Не составите нам компанию?

- Нет. Ни сил, ни желания двигаться... Лучше еще полежу, почитаю.

- Да. «Королева фей». Голова у меня сегодня тяжелая, работать совсем не могу, читать что-либо серьезное - тоже, а для отдыха это - лучше всего. Между прочим, набрел на один любопытный эпизод. Раньше он мне как-то не бросался в глаза, а сегодня подумалось - глубокая мысль.

- Какой эпизод?

- А помнете сценку, где Великан взвешивает на весах добро и зло? Артогел спорит с Великаном, и аргументы Великана в этом споре более вески. Тогда слуга Артогела сбрасывает его в море и топит. Таков обычный способ расправы силы с убеждением.

- Думаю, Спенсер не вкладывал в этот эпизод такого смысла, - возразил Пикок.

- Возможно. Но именно этот смысл извлекаю из него я. Ведь я принадлежу к той же группе людей, что и этот Великан...

Править «Лаона и Цитну» собственноручно Шелли оказался все же не в состоянии, и этим неприятным делом занялась небольшая литературная комиссия во главе с Пикоком. Друзья разрабатывали варианты возможных изменений и предлагали поэту, который их принимал или отвергал; в большинстве случаев он лишь смягчал первоначальный текст, и без конца повторял, что его поэма загублена. В результате исправленное (или изуродованное) согласно требованиям Оллиера произведение под новым названием («Восстание Ислама») было, наконец, напечатано. Однако и в таком, сокращенном и приглаженном, виде эта новаторская поэма оказалась для английского общества все-таки слишком смелой и свою долю поношений получила сполна.

Джон Китс - своим братьям Джорджу и Томасу:

«Поэма Шелли вышла; носятся слухи, что ее встретят столь же враждебно, как и «Королеву Маб». Бедный Шелли! - ведь он, ей-богу, тоже не обделен добрыми качествами...»

14.

Шелли - Годвину:

«Дорогой Годвин! Начну с самого важного - договаривайтесь поскорее с Ричардсоном...» - Ричардсон был кредитором Годвина. - «Если бы я мог считать, что он действительно это предлагает, каким облегчением это было бы для меня после стольких тревог! - От Лонгдилла ничего нет, хотя я настойчиво просил его известить меня.

Здоровье мое заметно ухудшилось. Иногда я чувствую какое-то оцепенение, иногда, напротив, бываю столь сильно возбужден, что - если приводить в пример хотя бы только зрение - каждая травинка и каждая отдельная ветка видятся мне резко, словно в микроскоп. К вечеру я ощущаю страшную вялость и часто подолгу лежу на софе между сном и бодрствованием, в каком-то мучительном душевном раздражении. В таком состоянии я нахожусь почти беспрерывно. Для работы я с трудом нахожу промежутки времени. Однако не это побуждает меня ехать в Италию, даже если я найду там облегчение. Дело в том, что у меня был приступ несомненно легочной болезни, и хотя сейчас он миновал почти бесследно, но ясно показал, что в основе моей болезни лежит туберкулез. Хорошо еще, что этот недуг обычно развивается медленно, и если за ним следить, то теплый климат может принести излечение. Если он примет более острую форму, поездка в Италию станет моим немедленным долгом, этого не хотелось бы ни Мэри, ни мне, из-за Вас. Но едва ли нужно напоминать Вам, что моя смерть, помимо горя, причиняемого близким, имела бы ряд нежелательных следствий. Я потому пишу об этом столь подробно, что Вы, как видно, неверно меня поняли. В Италию я поехал бы не ради здоровья, но ради самой жизни, и притом не для себя - я способен побороть подобное слабодушие - но ради тех, кому моя жизнь нужна для счастья, полезной деятельности, покоя и чести и у кого моя смерть могла бы отнять все это...»

Да, жаль старика Годвина, и жаль расставаться с друзьями. Но ехать в Италию надо, и чем скорее, тем лучше: каждая лишняя неделя пребывания в сыром и холодном английском климате увеличивает риск, и надо спешить, пока изменения в легких не стали необратимыми.

издательство «Лекингтон и Ко» выпустило первый роман Мэри - «Франкенштейн, или Современный Прометей» (на основе той самой жуткой фантастической истории, которую она сочинила в Женеве) - но гонорар за эту работу по обоюдному согласию супругов пошел на помощь Годвину.

На поиски средств для себя и на сборы два первых месяца 1818 года ушли целиком. И вот уже март, и ехать не хочется - наступила весна, скоро будет совсем тепло... Впрочем - весна только в природе, что же до общества, то здесь даже намека на оттепель не видно, и рупоры правящей касты - реакционные журналисты - с прежним усердием поливают грязью «безнравственного атеиста Шелли» вместе с его последней «чудовищной» поэмой. А эта грязь для больных нервов, пожалуй, еще опаснее, чем туман и холод - для больных легких.

Так или иначе, медицинский приговор обжалованию не подлежит. Решение принято. Вещи уложены. Назначен день отплытия - 11 марта. А накануне, 10-го, все отъезжающие - Шелли, Мэри и Клер - вместе с Пикоком и супругами Хант были в Итальянской опере и с наслаждением слушали Россини: давался «Севильский цирюльник». После спектакля все вместе поехали на лондонскую квартиру Шелли, куда семья еще в январе перебралась из Марло.

Ужин получился грустный - в предчувствии разлуки; а после ужина Шелли, очень уставший в театре и совершенно разбитый, попросил разрешения прилечь в гостиной на диван, клятвенно обещав, что не заснет - и, конечно, сразу же уснул, едва головой коснулся подушки. Остальные просидели все вместе до поздней ночи, разговаривая полушепотом, чтобы не разбудить больного.

Марианна, поглядев на Шелли:

Пикок:

- Вы правы: какой сильный контраст!

Мэри:

- Слишком уж много тяжелого досталось ему за последние полтора года - после смерти Фанни... и Харриет. Но седина - это пустяки. Только бы он поправился!

- Я не сомневаюсь в этом. Италия должна помочь.

Мэри:

- Но до Италии надо еще добраться.

Клер:

укладывается.

Пикок - меланхолически:

- Завтра я вернусь в Марло, одинокий, как облачко в небе, и печальный, как брошенная хозяевами кошка. Чтобы не погибнуть с тоски, придется, видимо, написать очередной роман... Улыбаетесь? Я - вполне серьезно; уже и название придумал: «Аббатство кошмаров».

Марианна:

- Звучит соблазнительно!

Мэри:

- Надеюсь, этот труд не поглотит всего вашего времени, и вы постараетесь писать нам почаще.

Пикок:

- Если он, - кивок на Шелли, - будет присылать мне по письму в неделю, как обещал, то уж я-то в долгу не останусь.

- Полагаю, что обязательства Шелли перед вами должны выполняться не в ущерб нашим интересам: ведь мы тоже будем ждать писем.

Марианна - Мэри:

- О вещах, которые остались у нас, не беспокойтесь: они нам не мешают. А если понадобится что-нибудь, чего в Италии не достать - книги и не только книги - пишите без стеснения, мы тутже пришлем.

Пикок:

Мэри:

- Ох, боюсь, забот хватит на всех. Я совершенно не представляю, как мы там устроимся.

Клер:

- Ничего, как-нибудь не пропадем.

- О, нам пора, - встрепенулся Ли Хант. - Вы должны еще отдохнуть перед дорогой... - посмотрел на Шелли: - Разбудим?

Марианна улыбнулась - грустно и ласково:

- Нет, жаль: спит как дитя - такой спокойный, довольный... А прощание - грустная штука.

Мэри:

Марианна:

- Ничего, поцелует при встрече.

Пикок - со вздохом:

- Да, но когда еще она будет, эта встреча...

- Мы же вернемся. Как только Перси поправится. А может быть, и вы приедете к нам в Италию.

Ли Хант:

- Маловероятно. А впрочем - кто знает...

Ла Манш. Медленно и неохотно удаляется берег. Мэри и Шелли, стоя рядом на палубе, с бесконечной тоской смотрят на белые скалы и серое небо Англии.

- У меня - тоже. Прежде мы чувствовали себя путешественниками. Сегодня - как будто уходим в изгнание.

- По существу - так оно и есть, - очень тихо сказал Шелли. - Родина отвергла меня.

Мэри гордо подняла голову:

- Пусть так! Зато мы не изменили своим убеждениям. И наших детей у нас теперь никто не отнимет!

дымке...

«Вкруг берега бьется тревожный прибой,
Челнок наш - и слабый, и тленный,
За тучами скрыт небосвод голубой
И буря над бездною пенной.

Пусть ветер сорвался, над морем свистя,
Бежим, а нето нам придется расстаться,
С рабами закона должны мы считаться.

Они уж сумели отнять у тебя

Их слезы, улыбки и все, что, любя,
В их душах лелеял я свято.
Они прикуют их с младенческих лет
К той вере, где правды и совести нет,

За то, что мы вольны, бесстрашны с тобою.

Не бойся, что будут тираны всегда,
Покорные лжи и злословью.
Они над обрывом, бушует вода,

Взлелеяна тысячью темных низин,
Вкруг них возрастает свирепость пучин,
Я вижу, на зыби времен, как обломки,
Мечи их, венцы их - считают потомки.


Как призрак видений безбольных;
В Италии будем мы жить золотой
Иль в Греции, матери вольных.
Я эллинским знанием дух твой зажгу,

И, к речи привыкнув борцов благородных,
Свободным ты вырастешь между свободных...»

© Copyright: Басистова Вера, 2004

Свидетельство о публикации №2407110048