Приглашаем посетить сайт

Стефанов О.: Эстетика Ницше и ценности в искусстве

Орлин Стефанов,

доктор филологии г. София, Болгария

Эстетика Ницше и ценности в искусстве

Быть может, искусство –
даже необходимый корелят и дополнение науки?
Фридрих Ницше1

Если принять как факт, что эстетические теории суть научное, а не художественное творчество, то сентенция Ницше из его книги “Рождение трагедии или Эллинство и пессимизм”, которую привожу, как эпиграф к данной статье может послужить неплохим поводом для размышления. В чем усматривается соответствие между теоретическими моделями, согласно которых Ницше оценивает конкретные феномены искусства, предписывает требуемого воздействия, квалифицирует авторов и их творческое дело, тех артефактов, которые вошли в духовную сокровищницу человечества. В своих предпочтениях он весьма субъективен, а в тоже время его суждения отличаются удручающей жесткостью. Следовательно, неплохо бы подискутировать, что к чему.

Еще с первого взгляда на тексты Ницше видно, что со своими риторическими приемами, он, по сути, ничего не доказывает. При этом видно его стремление к аргументированности, впечатляет его эрудиция академически подготовленного филолога, чия научная карьера просто рано прервалась. Во всей сумятице эмоций, исторических отсылок, резких суждений и не допускающих возражений обобщениях просто невозможно прийти к однозначным выводам. В комментариях и в толкованиях написанного Ницше обычно утверждается, что сама его индивидуальность проявляется в искусстве фрагмента. Что для него экзальтация миссионера гораздо важнее, чем педантизм в разворачивании соответствующих мыслей и выводов.

подавлено и фактом невысокого же социального происхождения. Ко всему этому следует учитывать его проблемы со здоровьем, все более обострявшиеся приступы коварного сифилиса и других хронических заболеваний. Так вот, в своем желании освободиться от мучающей его неуклюжести, он ищет компенсацию в подчеркивании непомерного достоинства. Весьма выразительно описывает продиктованную такими побуждениями метаморфозу Хайнрих Смит в своем “Философском словаре”:

“Так как Ницше был погружен лишь в мир порожденного им идеального образа человека (сверхчеловека) и обречен на одиночество, то, в конце концов, его жизнь стала нереальной, иллюзорной и привела его к самообожествлению” 2

Столь сложный комплекс противоречий не может не затруднять наше точное понимание, какова эстетика этого мыслителя. А он оставил заметный след не только в чисто философские изыскания, в писательские умонастроения или в сфере немецкого языка. Огромным оказалось влияние Ницше в области политики, поскольку имморализм его романтических видений подвергнут вульгаризации в обыденном сознании и в философском “фольклоре”. Эстетическое возвеличение силы нашло почву для буйного цветения у национал-социалистов Германии. Им было важно возвестить, что белокурая бестия имеет безраздельное право распоряжаться жизнью и имуществом любого, кто окажется препятствием для воли к власти у состоявшейся из сверхчеловеков элиты и их фюрера…

Но по мере этого отрыва от жизни возникает и другая проблема, поскольку искусство, которому Ницше предписывал роль коррелята, никогда не бывает однозначным. Некоторые произведения изначально игнорируют запросы жизни, а, кроме того, посредством манипуляций в истолковании получают значение всего лишь как иллюстрации или как подтверждение нафантазированных и тенденциозных моделей, глубокие сами по себе шедевры. И когда Ницше берется соотносить понятийные постулаты с феноменами искусства, он, в конечном счете, обслуживает свои идеократические устремления.

Этим объясняются его выпады против теоретизации, поскольку ему не хочется обсуждать то, что могло бы опровергнуть его собственные, заранее надуманные представления. Но в таком случае, нам еще более необходимо освободится от жестких внушений Ницше. И в этом нам могут помочь неподдельные ценности в искусстве. Та оторванность от жизни, на которую указывает Х. Смит, с удивительной наглядностью сформулирована и Томасом Манном:

«В течение всей своей жизни Ницше предавал анафеме “теоретического человека, но сам он являет собой чистейший образец этого “теоретического человека” par excellence: его мышление есть мышление гения; предельно апрагматичное, чуждое какому бы то ни было представлению об ответственности за внушаемые людям идеи, глубоко аполитичное, оно в действительности не стоит ни в каком отношении к жизни. 3

Когда имеется столь требовательная и авторитетная позиция, автоматично отпадают любые сомнения, насколько оправдана тема настоящей статьи. Необходимо высветить конструкции Ницше с помощью вечных ценностей искусства и тем самым откреститься от его натянутых оценок и квалификаций по отношению к великим произведениям и их гениальным авторам…

Знаменательна та ирония, с которой Ницше оценивает восприятие трагедии сквозь призму ее морального воздействия. Он считает, что в таких толкованиях пропадает эстетическая стихия дионисийского экстаза и поэтому клеймит каждого, кто бы захотел выискивать в театральном искусстве императивы нравственности:

“…Их невозмутимость наводит меня на мысль, что они, пожалуй вообще эстетически невозмутимые люди и по отношению созерцания трагедии могут быть приняты лишь как моральные существа.” 4

Чуть дальше он как бы невзначай высказывает весьма странную формулировку о катарсисе Аристотеля, называя его “патологическим освобождением психики”. Это определение он выдвигает как аргумент для своего мнения, что

“Эстетики-истолкователи ровно ничего не поняли в трагедии как высшем искусстве”. 5

Все эти высказывания весьма экстравагантны и соответствуют изначальной, слишком радикальной позиции немецкого писателя, который позволил себе заявить такую вот высосанную из пальцев максиму за окончательную истину:

“Греки вообще делали все, что противодействует элементарному воздействию образов, возбуждающих страх и сострадание: они как раз не хотели страха и сострадания”. 6

Ницше претят глубокие чувства и переживания, и он как бы опасается, что зрители смогли бы уразуметь, в чем коренятся все те заблуждения, иллюзии и фетиши, которым они сами преклоняются в своей собственной повседневности. Такого рода осознание может подорвать яркое, неограниченное какими либо соображениями проявление жизненных сил. Соответственно Ницше не подходят категории Аристотеля, и он выдвигает совсем уж фальшивые основания для зрительского интереса:

“Афинянин шел в театр слушать изящные речи”. 7

феноменов искусства. В своей критике ницшеанства можно обрести твердую почву, если обратим взгляд, прежде всего на самих драматических произведениях, доставшиеся нам в наследство со времен классической древности. И тогда мы не сможем пренебречь таких крутых поворотов как самоослепление Эдипа, которым он расплатился за совершенные грехи или резкий отказ Иокасты от прежней жизни, когда единственный выход для нее: повиснуть на петле. Достаточно даже вникнуть в недвусмысленное описание о том, как Эдип вторгается в ее покои с желанием наказать скрывающуюся от его гнева супругу, которая оказалась и его матерью. Одно только изящество ли вложено в эти слова или они, прежде всего, переворачивают душу? Вестник рассказывает, как сын сначала искал убить ту, которая его родила. До этого он заподозрил Иокасту, что она зазналась со своим знатным происхождением. Как только выяснилось, что царица приходится ему матерью, ее уход Эдип объясняет как бегство от возмездия, которое он вправе воздать. Это она виновата за все, и в свою гордыню победитель Сфинкса бросается мстить за козни, которые впутали его в греховное кровосмешение. Выхватив у какого то сторожа меч, он ломает засов и вторгается наказать царицу!

Однако своим покаянием она опередила его, закончила жизнь самоубийством и этим поступком наконец-то дала толчок духовному перерождению своего первенца. Иокаста заплатила по векселям и при том с непредставимыми процентами вдобавок. Тем самым, мать и супруга опровергла его версию, что–де преступница прячется от его справедливого гнева. Возомнивший себя великим героем Эдип, теперь выкалывает свои зрачки.

По мне вполне достаточно вновь разобраться в эту четко описанную в трагедии сцену, и мигом затуманивается шаблонно приписываемая лазурность литературы в Древней Элладе. А Ницше прямо ссылается на самого знакового героя – на Эдипе. Согласно его толкованиям, необычайна судьба, исключительной личности дает ей право пренебрегать общепринятую мораль. Подобная смелость вознаграждается чудесной силой или, иными словами, катастрофизм – это нечто желанное, высшее и тот, кто содеял сии преступления, получает романтический ореол жертвующего самого себя страдальца.

“Благородный человек не согрешает (...) пусть от его действий гибнут всякий закон, всякий естественный порядок и даже нравственный мир.” 8

В этой цитате проявляется стремление Ницше восхвалять аморализм при помощи искусства. Такой, вот какой ”коррелят” с утаенными событиями и неучтенным развитием конечной судьбы героев, понадобился ему, чтобы его надуманные тезисы получили видимость научности.

– ссылкой на великом драматурге. Таким образом, весьма сомнительное благородство преподносится как достаточный повод, что бы полностью снять ответственность владетеля за ужасающие преступления. Но без особых усилий мы можем усмотреть ряд несоответствий. Среди них самое парадоксальное – это тот сомнительный хюбрис (или чванливая гордость) царствующего героя, который переходит в смиренность грешника. Толкователи не учитывают это перерождение, которое только и придает герою подлинное благородство. Когда он умоляет Фесея, что бы тот ни говорил никому, где захоронен его труп, мы понимаем, что наконец-то насильник в прошлом отказался от тленных ценностей, телесное уже им отвергнуто. И Эдипу не хочется, чтобы тот духовный опыт, к которому привел его трагический путь в жизни, был рассеян лицемерными поклонениями или же злобным надругательством.

И это проникновенное смирение предвосхищает появление христианских ценностей, которые столь ненавистны для Ницше. Они будут четко сформулированы несколько веков позже, но как умонастроение и по художественному проникновению ими осенено творчество гениального Софокла.

К сожалению, в наши дни наблюдается своеобразный ренессанс в апологетическом отношении к Ницше. В Болгарии появляются ряд изданий, иногда в парадном исполнении и эти шикарные томики предваряются пространными и восторженными предисловиями. Особенно усердствует философ Исаак Паси и те издательства, которые ему доверяются. В студиях этого популяризатора философского и эстетического наследия преобладают звучные эпитеты, громкие определения и снимающие вину комментарии. Паси решается даже на несомненную подмену, объявляя, что Ницше стоит у истоков антифашистского сопротивления, поскольку его идея о сверхчеловеке была воспринята национал-социалистами без его прямого участия, а мыслителя привели бы в ужас концентрационные лагеря в третьем рейхе.

Но разве пристало забывать, что чуткому человеку могли быть ясны изначально заложенные в ницшеанстве покушения на человечность и на истину. Очень убедительно подверг критике установки Ницше выдающийся христианский философ Владимир Соловьев, который видит всю несостоятельность в позиции своего современника. В сочинении «Оправдание добра. Нравственная философия», которое еще в названии как бы противопоставляется ницшеанству, взгляды немецкого мыслителя представлены вот в каком синтезированном виде:

«Есть смысл в жизни, именно в ее эстетической стороне, в том, что сильно, величественно, красиво» 9

которые содержат требования нравственности и поэтому вполне убедительно последовавшее предупреждение:

«…Конец всякой здешней силы есть бессилие, и конец всякой здешней красоты есть безобразие».

Не покажется ли эта максима тягостной или печальной? Вполне может быть, но от этого не умаляется ее значимость. Лучше уразуметь того, что наш выбор оправдан, когда во главе угла ставится духовное начало, когда берется под защиту истина и человечность. Но как раз эта прозорливость смущает тех пропитанных комплексами устроителей общества, которые прибегают к насилию, не брезгуют террором. Поэтому социалисты в России определяют Соловьева как реакционного философа-идеалиста, а для Ницше как эстетика сыплются комплементы. И это притом, что остро осуждаются все морально-политические стороны его сочинений. Томас Манн и тут недвусмысленно предупреждает:

«У критиков-социалистов, главным образом русских, мне неоднократно приходилось читать, что отдельные эстетические взгляды и суждения Ницше отличаются подчас удивительной тонкостью, но что в вопросах морально-политических – он варвар. Такое разграничение представляется мне наивным, ибо ницшевское прославление варварства – это всего лишь буйное похмелье его вакхического эстетизма, свидетельствующее, между прочим, о том, что существует какая-то несомненная близость между эстетизмом и варварством. (…) В конце ХІХ века это зловещая связь была еще незаметна, ее никто не ощущал и она никому не внушала страха.» 10

…Так вот, варварская вера нисколько не соприкасается с христианским гуманизмом и поэтому вполне логично, что Ницше не принимает требования нравственности: они бы сковывали его сверхчеловека. Этим и объясняются яростные выпады философа против христианства. Он ни в коем случае не хотел бы напоминать или тем более подчеркивать человеческую сострадательность Фесея, когда царь Афин объявляет Эдипу, что он может рассчитывать на его защиту. Давайте вникнуть в то, как он торжественно обещает страдальцу:

Не отвернусь, от бед тебя избавлю.

Я – человек, не боле, и на «завтра»

Мои права равны твоим, Эдип. (561-564 Перевод С. Шервинского.)

Видим, какую доблесть и неподдельно благородную щедрость проявляет в своей первой встрече с обездоленным страдальцем государь прославленного города. Отчего же он придерживается к требованиям гостеприимства, почему не желает быть насильником как Креонт? Это потому что он испытал немалые житейские превратности: «Дел, мне грозивших гибелью, свершил». Поэтому Эдип может рассчитывать на заступничество, а эти слова напоминают об отзывчивости Шекспировского Лира. Однако этот герой начинает сочувствовать обездоленным, когда из-за своей добровольной абдикации, и сам стал одним из бесприютных и незащищенных в буре людей. Если без отрезвляющей потери власти Фесей готов сочувствовать Эдипу и Антигоне, то выходит, что Софокл завещал нам пример еще биле мудрый и человечный, чем поступки переродившегося Эдипа или же прозревшего Лира. И снова толчок к этому – страдание, а если это соотнести с миссией высокого искусства, то и публика так же могла бы возвыситься с помощью столь ненавистного для Ницше сострадания. Этой неприязнью выясняется и его желание умалить творческую значимость Шекспировского наследия нареканиями, что, ссылаясь на Шекспира, Лессинг успел принизить французскую форму в драматургии. А следствием этого последовал возврат к натурализму. В «Человеческое, слишком человеческое» Шекспиру достается за то будто своими сентенциями он подражает Монтеню и наспех он заключает , что они «слишком далеки и тонки и, следовательно, не производят впечатления. 11

– хуже. Потому что, тому предписанию для искусства, которое устраивает Ницше, не подходит даже гений Софокла. В адрес древнегреческого поэта высказан упрек, будто у него началось урезание функции хора, и тем самым приоритет Дионисийского начала был ущемлен:

«Этот сдвиг в положении хора, который Софокл во всяком случае рекомендовал своей практикой, а по преданию – даже в отдельном сочинении, есть первый шаг к уничтожению хора». 12

Как видим, Ницше снова лет воду только на свою теоретическую мельницу, в чьи жернова готов перемолоть даже то, что завещал нам как будто бы самый чтимый им автор. Таким образом, выясняется, что для этого хвалителя воли и ее насильнического триумфа, полностью излишне чувство сострадания. Ведь оно исключает желанного дионисийского (пьянящего и в буквальном смысле, поскольку Вакх - это бог вина) экстаза. Следовательно, Ницше требуется эйфория, а не гениальные прозрения.

Любопытно отметить, что такое же умонастроение можем вычитать и у Канта, который по ходу своего заступничества в пользу требований хорошего вкуса морщится на сострадание. Оно, дескать, только увеличивает и без того хватающего нам страдания. Нам, однако, не следует поддаваться такому количественному признаку. Надо осознать, что при составлении философских или же эстетических доктрин, очень часто само искусство оказывается на задворках. На месте нерасторжимой целостности художественного образа, из отдельных произведений вытягиваются какие-то сюжетные ходы, обособляются зафиксированные и неразвивающиеся характеры, сколачиваются иллюстративно однозначные конфликты и сконструированные коллизии. И эту пренебрежительность к органике образов нельзя замалчивать, не стоит поддаваться гипнозу демонстративных, прямо таки тартюфовских клятв о приоритете искусства…

Тут нам снова понадобится особая требовательность, поскольку для Ницше важна эстетическая приподнятость. Для него самое ценное – это красота и языческое буйство, мощь жизни. Как раз на этом алтаре он приносит в жертву тех нравственных императив скромности и терпимости, сочувствия к более слабым и беззащитным людям. Или, выражаясь словами Пушкина: надо побуждать «милость к падшим» и к этому сводится основное послание высокого искусства во все времена. Опять же в посвященной Ницше студии Томаса Манна даны очень ценные наблюдения о том толчке имморализма, но и о необходимости давать отпор ницшеанским инвективам против требований нравственности. Да, панлогизм и выдвижение сознательности как высшая инстанция породили реакция сопротивления вначале у Шопенгауэра и Кьеркегора, а потом и у Ницше. Но если защита инстинктов оправдана, как необходимая для данной эпохи коррекция, то нравственные ценности значимы во все времена. И для Томаса Манна то романтическое возвышение столь мизерного зла исключительно наивно. Налицо теоретическая стерильность, которая ограничена только в узких рамках современной Ницше эпохи. И Томас Манн настаивает на другой корректив, который суть завещанных гениями человечества художественных посланий:

«Коррективы, вносимые в жизнь духом, или, если угодно, моралью, имеют значение непреходящее. (…) Мы имели возможность познакомиться со злом во всем его ничтожестве и теперь уже чувствуем себя недостаточно эстетами, чтобы побояться открыто выступить в защиту добра или стыдиться таких тривиальных понятий и представлений, как истина, свобода, справедливость. (…) Эстетическое миросозерцание решительно не способно справиться с решением стоящих перед нами сложнейших проблем…» 13

Вместе с тем, необходимо сознавать, что эстетика Ницше весьма коварна и соблазнительна, поскольку создает ореол гениальности и дерзкого эретизма. Но если гипноз имморализма столь властен, то с тем большей категоричностью мы должны сопротивляться устранению нравственного пафоса. Горький опыт разрушительных катаклизм в ХХ веке учит нас не повторять указанный Томасом Манном грех Ницше:

«…Он ни разу даже не дал себе труда подумать над тем, что получилось бы, если бы его проповеди были претворены в жизнь и стали политической реальностью. Не сделали этого и все высокоученые проповедники иррационального, которые после Ницше развелось в Германии видимо-невидимо, точно грибов после дождя. Да и не удивительно! Ибо могло ли быть что-нибудь более близкое и более понятное немецкой душе, чем ницшевский философствующий эстетизм?» 14

Тут я позволю себе сослаться на замечательный роман болгарского писателя Димитра Димова «Табак». В нем описана сцена, которая подтверждает предупреждения его немецкого коллеги. Германия уже теряет войну, и представитель табачного концерна фон Гайер в гневе набрасывается на своего служителя Адлера, обвиняя его и себя самого в молчаливом примиренчестве:

«На лбу у Адлера выступили мелкие капли пота. Он давно уже сознавал трагическую истину, которая звучала в голосе у фон Гайера, но никогда не находил у себя сил высказать ее кому бы то ни было. В его правдивых глазах смешались покорность, согласие со словами шефа и страх – выражение, свойственное человеку, который был и храбрым солдатом, и послушной, безропотной овцой. Фон Гайер вдруг понял это и в отчаянии отпустил его. Тысячи прусских офицеров, философов и наставников десятилетиями учили всех немецких мужчин быть храбрыми солдатами и послушными, безропотными овцами». 15

для идей и для поступков, но приводят к катастрофе. Только на первый взгляд они упоительны и сладостно приподнимают дух, однако вселяются в наш интеллект как своеобразный наркотик. Чтобы не поддаваться таким воздействиям могло бы помочь предупреждение Карла Ясперса:

«Философствовать вслед за Ницше значит постоянно утверждать себя в противовес ему» 16

Исключительно ценный урок для вытрезвления тех, кто поддались наваждению ницшеанства, преподал нам Борис Пастернак. С высоты своего жизненного и творческого опыта он отбросил этот гипноз, хотя официальные власти, которые тоже недолюбливали Ницше, запретили ему получить Нобелевскую премию за его роман «Доктор Живаго». Однако выдающийся писатель не прельстился «дежурным оппортунизмм», сказал американской журналистке Ольги Карлайл следующее:

«Каким старомодным теперь кажется Ницше, который был для нас самым важным мыслителем. Какое огромное внимание он оказал – на Вагнера, на Горького… Горький был нашпигован его идеями. На самом же деле Ницше был переносчиком дурного вкуса своего времени». 17

Желание отмахнуться от системы философствования, которую писатель когда-то принимал, является дополнительной гарантией: Пастернак выстрадал это признание. Можем себе представить, с каким ужасом он сознавал, что в его давнем увлечении коренятся истоки восхваления «пролетарских сверхчеловеков» и их вождя. Там начало и внедряемого Горьким метода «социалистического реализма»…

наверняка ему было известно и тем непростительней то, что эстетствующий Ницше им пренебрегал:

«У нравственного идеала нет соперника более опасного, нежели идеал наивысшей силы или жизненной мощи, который иначе называют (очень верно по существу и неверно по выражению мысли) идеалом эстетического величия. Этот идеал был создан варварством, и можно лишь пожалеть, что в наш век одичания культуры он находит немало приверженцев, в первую очередь из числа людей ничтожных и слабых. Идеал этот рисует нам человека в виде некоего полубога-полузверя, и люди слабые не в силах противостоять неодолимому обаянию, какое имеет для них кощунственная дерзость подобного сопоставления». 18

Увы, одичание культуры находит свои жрецы и восторженные адепты не только в угоду непритязательной публики, но и в кругу высоколобых эстетов. Следовательно, нам все более необходимы те коррективы духовности, которыми характеризуется подлинно глубокое искусство. Именно они подвергают проверке тех созерцательных конструкций, которыми подменяется сущность прекрасного.

И хочется верить, что рассмотренный здесь пример с «эстетикой» Фридриха Ницше и его тенденциозным толкованием художественного наследия, поможет нам проникнуться этой ответственностью…

Примечания:

” // Ницше, Фр. Сочинения в 2-х томах. Т.І, м., 1990, с. 112.

2 Философский словарь. М. Изд. Иностранной литературы. 1961, с. 407-408.

3 Ман, Т. Философия Ницше в свете нашего опыта. //Собр. Соч. в 10 томах. Т. 10, М., 1961, с. 388.

4 Ницше, Фр. Там же, с. 146.

5 Там же.

7 Там же.

8 Рождение …// Там же, с. 89.

9 Соловьев, Вл. Соч. В двух томах. Т. І, м., 1988, с. 87

10 Ман, Т. Там же, с. 385,386.

12 Там же, с. 111.

13 Ман, Т. Там же, с. 389-390.

14 Там же, с. 388.

15 Димов, Д. Табак. Роман в 2-х частях. София, 1987, с. 734.

17 Вопросы литературы, 1988, № 3, с. 171.

18 Цит. по: Манн, Т. Там же, с. 377.