Приглашаем посетить сайт

Брюсов В. Я.: "О Новалисе"

Брюсов, В. Я.

"О Новалисе"

"Водолей", 1997.

I

Когда, несколько лет тому назад, я выступал в Петербурге перед большой аудиторией с первоначальными сообщениями о Голубом Цветке как мистическом символе и о высоком певце его, я знал, что для огромного большинства слушателей эти сведения фактически новы и духовно значительны. Немногие обладали обстоятельными сведениями об авторе "Саисских учеников", "Гимнов к Ночи", "Духовных Песен" и "Генриха фон Офтердингена", но поскольку их знания основывались на старых историко-литературных работах, они по необходимости имели об этом поэте и мыслителе представление узкое и ложное. С тех пор многое изменилось; изучения Новалиса углубились и расширились, слава его возросла, живо почувствовалось внутреннее значение его и для современности. С чувством удовлетворения можно сказать, что русская мысль в понимании и оценке Новалиса была, как и во всех вопросах высших духовных интересов за последнее время, - в авангарде движения. Отмечу недавно вышедшую превосходную работу, столь же содержательно глубокую, сколь живую, известного нашего германиста, петербургского профессора Ф. Брауна о раннем романтизме, во втором и третьем выпусках "Истории западной литературы XIX века", изданной под редакцией Батюшкова.

"Новалис - ключ к уразумению немецкого романтизма", - так писал девять лет назад один из лучших знатоков поэта - E. Spenlé: Novalis. Essai sur l'idéalisme romantique en Allemagne, Paris, 1904. И он прав: "понять Новалиса - значит исчерпывающе понять подлинный немецкий романтизм. С известной точки зрения, все, что было сделано в нем до Новалиса, и все, что делалось рядом с ним, может быть понято, как подготовка к нему и как поддержка. А все, что создано в романтизме после него - освещается и согревается его гением, в котором, как в световом фокусе, сходятся все лучи романтической мысли и поэзии". Отсюда и современное оживление интереса к Новалису. "Возродившись в своих основных импульсах (отчасти и в творческих приемах), романтизм, ища самоопределения, не мог не оглянуться на свое прошлое; и из тумана забвения, успевшего окутать то первое поколение романтиков, естественно выступил прежде всего и ярче всех Новалис, в личности и поэзии которого тенденции и основные черты романтизма впервые нашли полное и целостное воплощение". Но действительно ли с высшим духовным исканием современности связан и романтизм? Браун: "Наша литературная и вообще художественная критика идет в колее, намеченной ранним романтизмом. Наша эстетика, наше искусство в значительной мере следуют импульсам, идущим оттуда же. Теоретическая мысль нашего времени питается идеями романтизма не только в области мистических своих исканий. Натурфилософия современной формации близко подходит к некоторым тезисам раннего романтизма... Психология и невропатология внимательно изучают проявления подсознательных сил в человеке, впервые открытых романтиками, связывая с этим, правда, иные, более скромные надежды, чем юные романтики в Иене. Уже умирая, романтизм дал толчок к созданию новых научных дисциплин: фольклора, в широком смысле слова, сравнительного и исторического языкознания, сравнительной мифологии. Наконец, на почве, подготовленной романтизмом, выросла деятельная любовь к родному прошлому, давшая новое содержание принципу национальности... Все мы, чья жизнь не исчерпывается заботами о хлебе насущном, все мы, в большей или малой степени, ученики и наследники романтизма".

"Немецкий романтизм и современная мистика" утверждает: "Исторически между романтизмом и символизмом не существует перерыва мистической традиции; только здесь более ясно и сознательно было понято и сказано то, что там казалось мечтой и странным, может быть, не воплотившимся чаянием. Романтическое миросозерцание продолжало быть великой культурной силой в течение всего XIX века". Далее он указывает на зависимость от первого романтизма особенно прерафаэлитов в Англии, Шопенгауера, Вагнера и Ницше, в наши дни - Рильке, в Германии (кружок Стефана Георге, прибавим, впервые оценил Новалиса как одного из величайших представителей немецкой лирики, что прежде чувствовал только народ, введший в свой религиозный обиход его "Духовные Стихи").

"Быть может, - продолжает Жирмунский, - всего сложнее и интереснее история современной мистики сложилась в русской литературе". Автор указывает на Жуковского, старшее поколение славянофилов, наконец, Тютчева, который "вырастает всецело на почве мироощущения и идей немецкого романтизма". "В то же время, однако, в этой заимствованной форме появляется подлинный религиозный дух, развивающийся из глубин русского народного сознания... В творчестве Достоевского, величайшего писателя XIX века, - вершина этого пути. Здесь открывается новая вера, земная и небесная одновременно, и эта вера - та самая, которую искали романтики, оказывается тождественной с глубочайшими основами исторического христианства". "Любите все создание Божье, - учит Достоевский, - и целое и каждую песчинку; каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь, и тайну Божию постигнешь в вещах. Постигнешь однажды и уже неустанно начнешь ее познавать, все далее и более, на всяк день. И полюбишь, наконец, весь мир уже всецелою всемирною любовью". "Таким образом, - говорит Жирмунский, - русский символизм имеет за собой богатое и великое мистическое предание. Поэтому нас не может удивить религиозное направление, которое все более и более выясняется как основа этого литературного движения... Мы не можем говорить о грядущих откровениях, но "Святой Дух больше чем Библия", сказал Новалис. И наши глаза вслед за ним обращаются к Святому Востоку...

Стали юны времена...

"Да приидет Царствие Твое"".

Заслуга Жирмунского в том, что, ставя по примеру своего учителя в средоточие романтического движения Новалиса, он показал, что движение это - по преимуществу - мистически религиозно. Еще мы привыкли связывать с романтизмом прежде всего представление о "романтизме" как своеобразном искусстве, эмоциональном и мечтательном, искусстве, почерпывающем свои эффекты загадочности, волнующей наши ожидания, пробуждающем в нас тоску по недостижимо-волшебно-далекому и вместе с этою тоской подозрение в существенности окружающего нас мира, который любопытен романтику лишь теми причудливыми, то пугающими, то забавными бликами, что рассыпает по нем волшебное зеркало, нечто прозревающий, но в то же время и грустно смеющийся над своими прозрениями необузданной фантазии. Это искусство, со всеми ему свойственными злоупотреблениями театральной ходульности и нервическим юмором, лунным светом и призраками в саванах, превращениями, гротесками, есть искусство эпигонов иенского романтизма, о котором идет у нас речь; на нем лежит вина утраты первоначального религиозного пафоса, - а в лице Гейне и вина еще более тяжкая: вина глубокого внутреннего отречения от религиозной идеи и кощунственного осмеяния исконных заветов школы.

Только на самом деле первоначальный романтизм был не таков. Должно прямо противоположить его стремления позднему романтическому направлению. С другой стороны, чтобы понять его, необходимо отмежеваться от царства идеалов бури и натиска (наследия 70-х годов XVIII в.). Сохранив индивидуалистическую закваску Sturm und Drang'а, первоначальный романтизм определенно отрекается от поставления во главу угла новой творческой эпохи непосредственного личного чувства; напротив, первая часть эстетической теории Шлегеля отмечена характером объективизма и классицизма, и только ознакомление с философией Фихте освобождает его от этой крайности. Знаменательно притом само оправдание эстетического субъективизма через философию! Что до индивидуалистичной тенденции, она в свою очередь перегорает в горниле фихтеанского идеализма и выходит из этого испытания огнем уже столь претворенной и очищенной, что оказывается общим познавательным и нравственным принципом, чистою идеею познающего и нравственно-нормального всечеловеческого я. Потребовались особенные личные события в жизни доселе поэтически безгласного Новалиса и приход молодого непосредственного поэта - Тика, чтобы школа вначале чисто идеологическая стала общиною художественной и поэтической. Мы ясно видим, что все - "и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь" - вошли в нее именно с Новалисом. Кажется даже, что сама школа нужна была почти так, как телесная оболочка культурного воплощения, для зачинательной и пророческой энергии одного слишком эфирного гения. Что же стало тогда задачей этого нового крестоносного ордена?

Новалиса как орган вселенского Разума и мужественной творчески-познавательной Любви к Душе мира. При этом магический идеализм, обернувшийся мистическим реализмом, сознательно и цельно становится, не жертвуя своими главными задачами, на почву <?> положительной религии.

Тик отказался от художественного творчества для мистического погружения в откровения Якова Бёме. Философия Фихте и философия Шеллинга принимают мало-помалу религиозную окраску. Во всяком случае, в последние годы жизни Новалиса и в первые по его смерти романтики мечтают об основании действительного братства или ордена. В 1803 году З. Вернер спрашивает в одном письме, основана ли в Иене тайная секта и когда перейдут товарищи от писания стихов к великому жизненному делу.


II

В 1799 году - за два года до смерти - двадцатисемилетний Новалис пишет статью "Христианский мир, или Европа", где с последнею возможною для него трезвостью, не в мифах и иносказании, но в прямом и возвышенном обращении к обществу исповедует свою веру и как бы оставляет потомкам свой религиозный завет. Статья предназначалась для органа романтической общины Athenaeum'а, но испугала редакторов и - согласно, между прочим, совету Гете - не была принята. Вот вкратце содержание этой довольно обширной статьи с сохранением, по возможности, подлинных выражений автора.

"Были времена, исполненные красоты, величия и блеска, - времена, когда Европа была землей христианской. Подобие единого человека являло тогда европейское христианство. Одно великое общее дело связывало отдаленнейшие области пространного духовного царства. Единый господствовал над ними духовный глава. Он и сонмы его помощников проповедовали любовь к единой прекрасной Жене, Пречистой Заступнице мира христианского. Он повествовал о давно умерших святых людях, которые через любовь и верность Деве и Небесному Младенцу, победив земные искушения, стяжали в небесах вечную славу и стали у Престола Божия ходатаями и помощниками живущих на земле братьев. Под сенью таинственных храмов почивали в драгоценных раках их честные мощи. Небесная благодать нисходила на чудотворные иконы, на могилы праведных. Справедливо противился мудрый глава церкви дерзновению человеческих замыслов, несущих ущерб благочестию, и преждевременным открытиям знания, отзывающим человека от его божественной родины. Государи полагали к его ногам свои короны и все свое великолепие и почитали славою провести вечер жизни в тесных стенах монарстырской обители. Как благотворен был этот строй, как отвечал он внутренней природе человека, доказывали могучий подъем всех энергий и гармоническое развитие всех способностей духа. Таковы существенные черты времен истинной церковности. Но человечество еще не созрело, еще не сложилось для полного осуществления этого величавого царства. Это была его первая любовь, вскоре усыпленная наружною деятельностью, вытесненная из души своекорыстным попечением, потом отвергнутая и осмеянная как обман и прельщение. Великий внутренний раскол, сопровождавшийся разрушительными войнами, был красноречивым показателем вреда культуры для постижения вещей невидимых, по крайней мере, временного вреда данной ступени культуры. Ибо бессмертное чуяние миров иных не могло быть истреблено, но лишь затемнено, расслаблено, заглушено чувствами внешними. Разложились внешние формы церковности, глубоко пало духовенство; довершить распад подоспело протестанство. Не чуждое вначале добрых намерений, он тем не менее святотатственно посягнуло на единство церкви и вскоре окончательно подчинило религию государственности. В человеческие границы политических организмов, в житейские границы интересов практических замкнуло оно святыню веры. И оно подчинило живую веру мертвой букве; к религии примешало оно светское знание, филологию, не преминувшую оказать на нее разлагающее влияние. Поэтому история протестанства чужда великих явлений сверхчувственного порядка, только вначале мелькнул над ним мимолетный небесный огонь. Тотчас же начались засуха и оскудение духовенства, преобладание светского начала, соответственное оскудение художественного творчества. Редко вспыхнет искра вечного огня и соберет вокруг себя кратковременную общину, чтобы вскоре потухнуть: так было с Цинцендорфом, с Я. Бёме.

духовного энтузиазма, на фантазию и чувство, на идеалы нравственности и художества, на чаяния грядущего и воспоминания о старине. Едва оставлено было за человеком высшее место в ряду живых существ. Вечная творческая музыка вселенной была обращена в однозвучное стучание огромной мельницы, движимой потоком случайностей и плавающей на том же потоке, мельницы как некой вещи в себе, без строителя и мельника, мельницы, как perpetuum mobile, мелящей себя самое. Уцелел один энтузиазм - энтузиазм к этой самой столь великолепной философии и в особенности к ее жрецам и мистагогам. Франции выпало на долю - стать средоточием этой новой веры, наскоро склеенной из осколков знания.

возрождения, в этом не усомнится никто, одаренный историческим смыслом. Подлинная анархия есть как раз та стихия, в коей зарождается религия. В крушениях всего положительного она и подымает свою величавую голову, зиждительница Нового мира. Как бы сам собою, возносится к небесному человек и, когда ничто более его не сковывает, высшие его органы выявляются в общем распаде и хаосе его душевных сил, как основная, коренная часть его земного состава. Дух Божий реет над водами.

Христианство является в трояком аспекте. Один вид его - рождающее лоно всякой религии, радость на всякую. Ибо нет религии, которая не была бы христианством. Другой вид - вера во всеспособность всего земного стать вином и хлебом вечной жизни. Третий вид - вера в Христа, Его Матерь и святых. Христианство очищено потоком времен. Во внутреннем нераздельном соединении с двумя первыми третий вид его навеки осчастливил эту землю. Случайные формы христианства почти уже вовсе разрушены. Старое папство погребено; Рим снова только руина. Не подошел ли конец и протестантству? Не пора ли очистить место для новой, прочной церкви? Христианство опять должно стать живым и действенным и создать себе церковь видимую, вселенскую, не знающую государственных границ. Грядущий собор всей христианской Европы должен родить ее из своего лона. Когда же это будет? Не спрашивайте о том. Наступит священное время вечного мира, когда новый Иерусалим станет царствующим градом вселенной. А до той поры будьте радостны и мужественны, единоверцы веры моей, среди опасностей временных словом и делом проповедуйте божественное Евангелие и верными пребудьте правой вере до смерти".

Итак, перед нами: 1. исповедание кафолической веры; 2. благоговейная оценка средневековой церковности; 3. отказ от средневековой формы теократии; 4. чаяние торжества вселенской церкви и вселенской христианской соборности; 5. обогащение прежнего кафолического сознания некиим новым моментом мистического имманентизма, при безусловном утверждении веры в Бога, Христа и Богоматерь, иерархию духов и собор святых, как в трансцендентные земному человечеству живые реальности. Но чувство потенциальной "способности всего земного к претворению в хлеб и вино вечной жизни" зиждется, очевидно, на признании всего естества вмещающим в себе божественную сущность. Третья форма христианства, его святая святых, вера в живого Христа, Деву Марию и угодников Божиих, представляется автору, по-видимому, не для всех равно открытой и доступной. В свою грядущую соборность принимает он и тех, кто религиозны вообще (кажется, что здесь влияет на него только что раздавшаяся проповедь Шлейермахера о существе религии), и тех, кто знают о божественной (для Новалиса евхаристической) тайне Природы. Ему нужно всех собрать в одно Христово стадо, и он не задумывается об опасностях соблазна и подмены, ибо его исходным настроением является чаяние, которое наш Достоевский отметил однажды в своей записной книжке недоговоренными словами: "Повеет дух новый, внезапный..." Во всяком случае, по его воззрению, полнота христианского сознания, его третья форма, необходимо объемлет отныне и две другие.

"Императором он еще не был, но стать бы мог". Откуда это загадочное представление и неожиданное слово: "Imperator"? Императором стал в то время Наполеон. Что же общего между юным поэтом-мистиком и титаном исторического действия? Наполеон поставил себе целью осуществить неслыханный синтез: синтез революции и всемирной, по-новому иерархической и религиозной монархии. Новалис, поистине, замыслил в сфере духа то же самое: впрячь новый индивидуализм в колесницу новой христианской соборности, как Дантова грифа, что влечет райскую колесницу, окруженный Верою в ризах белых, Надеждою в зеленых и Любовью в алых. Ибо Новалис был первый, кто властно позвал новое мятежное человечество, не выходя из рядов его и на внятном ему языке, в старый, родной, Отчий дом.


III

в его небесных первообразах соборного мира. И тут окончательно обнаружилась его неосуществимость на земле на основах данного религиозного опыта и при данных условиях общей душевной жизни. Ибо опыт был все же недостаточен, и душа человечества не изжила своих центробежных влечений: новое предлежало ей испытание. Пришел к престолу Божию могучий дух-клеветник и опять потребовал, чтобы человек-Иов был уступлен ему во власть и сызнова им искушаем. Всевышний согласился, ибо знал своего Иова, - и вот, перед нами доктор Фауст. Отдача же Фауста в руки искусителя - ведь это гетевский "Пролог в Небе". Фауст - гений германства и представитель западноевропейского человечества с того мгновения, когда он предан на новый искус Сатане. Другими словами, олицетворен перед нами в бессмертной драме дух Европы по выходе своем из родного дома Средних Веков - дома, раздираемого внутреннею распрею, но все еще содержимого добродетелями веры и послушания. В чем же состояло искушение? Чего еще не изжила средневековая душа? Она жила доселе в соборности и не знала внутреннего уединения со всем богатством и прелестью, горделивым надмением и тоскою индивидуализма. Мятежный сын должен был испытать мечтательную сладость одиночества, запретные плоды свободы, пленительное разнообразие скитальческих приключений и опасностей и, наконец, безнадежную горечь конечной покинутости. Некиим таинственным актом воли божественной сознание личности было собрано и сгущено в человеке в замкнутое и непроницаемое я, и тогда сознание его стало дневным и формальным, побледнели и погасли мистические звезды на утреннем небе, и только Денница-Люцифер еще долго светил над влажными путями Колумба, пока совсем не рассвело и не стало все окрест так раздельно, осязательно и, на первый взгляд, - так постижимо.

Мистическая роза на кресте земли - таков был священный замысел средневековья. Он был неосуществим, потому что таинственный символ лишь поверхностно отпечатлевался на личности. Нужно было, чтобы глубоко внедрилось это отпечатление в человеческом я. Для этого человеческое я должно было уплотниться и заключиться в себе. Но по мере его уплотнения увеличивалось и сопротивление его твердой массы, хладеющей и неподатливой, и не выступала на нем выпукло заветная печать союза между Христом и Землею, отделилась роза от креста, и стала роза мистическая розою земной, и крест земли-голгофы - крестом далекого неба. Расцвет художества и науки принял с эпохи Возрождения характер богоборческий, личное своеволие стало клеймом избыточествующей и предприимчивой жизни; в религиозной сфере индивидуализм породил Реформацию. Церковь ответила на Лютеров раскол суровым утверждением закона и послушания. Просветительная эпоха подготовила французскую революцию, провозгласившую так называемое Братство при отрицании отечества, - Равенство в смысле раздробления соборности на мириады равно своевольных и бессвязных человеческих я, и Свободу, как своеволие каждого, ограниченное сделкою всех отдельных своеволий. Люциферово дело, казалось, было сделано, новое грехопадение совершилось, опять и, быть может, еще глубже, чем когда бы то ни было, люди пожелали быть как боги. Правда, боги более мелкие, чем когда бы то ни было; но обмельчение человеческой божественности естественно соразмерно атомическому растлению человечества и его погружению в дольний прах. А чем ближе человек к праху, тем легче крутят его над лицом земным поверхностные вихри. Чтобы сделать последний шаг, след которого мы называем французской революцией, Прометеевы Дети должны были совершить новую частичную узурпацию óтчего огня, и революция была вызвана отколом не только народа от Церкви, но и внешних причастников мистического тайноведения от иерархических центров священного предания. Я разумею революционную роль экзотерического масонства. Церковная и мистическая иерархия ответили бесплодными попытками насильственного подавления мятежных сил, и Суворов по манию гроссмейстера мальтийского ордена переходил через Альпы, преследуя гидру безбожия и безначалия. Но правды никогда нет там, где нет жизни, и реакция была мертворожденной. Однако духу-клеветнику рано было торжествовать победу и похваляться перед Всевышним: "Вот Твой Иов, - или как бы ныне Ты не именовал его, вечноединого и себе равного, многострадального и многоликого Человека, - не выдержал последнего искушения, и напрасно умер Твой Сын. Он дал ему я сыновнее, и оно жило в нем, пока спало его человеческое я. И вот, как Ты сам соизволил, я разбудил в нем я человеческое, и оно поглотило сыновнее я, но не стало от того ни божественнее, ни свободнее, только исполнилось кичливостью, равной его голоду, и распылился Твой человек на уединенные атомы, не знающие связи между собою, забывшие и Тебя, и Сына. Так прахом пошел Твой человек и возвращается в прах, откуда взят, ибо каждая пылинка его - моя, и во мне умрет последней смертью". Преждевременной была такая похвальба, потому что нелегко умирает свет, нисходящий во тьму, если это свет истины, зажженный от Слова. В человека можно только верить; но и больше того, не верить в человека после Христа, значит не верить в искупившего его Христа. В конечном счете, человек из самого индивидуалистического принципа, из самого нового самосознания и самоутверждения своего обособленного и своеначального я, почерпает побуждения и силы для его внутреннего преодоления, transcendit se ipsum. "Внутрь нас ведет наш таинственный путь", - говорит Новалис. Итак, я стало таинственным путем во внутреннюю святыню, на пороге которой оно слагает всяческое своеволие, чтобы встретиться за порогом с иным, уже сверхличным и вселенским я.

Эпоха, когда родился Новалис, была эпоха предреволюционная. В 1789 году ему было семнадцать лет. Его время и связь времен предшествовавших стали вскоре ему ясны. Как судил он об этой связи, мы видели. Он сочетал любовь к свободе, какою знает ее и алчет истинный индивидуализм, с тоскою по неисполненным заветам средневековья, и это сочетание с необходимостью вытекало из его христианского проникновения в мировую тайну. Два великих явления непосредственно предшествовали Новалису в европейской культуре, и именно в культуре германской, и оказали на него определительное влияние. Мы говорим, во-первых, о Гете. Пережив в молодые лета индивидуалистические крайности, Гете посвящает свой зрелый возраст преодолению индивидуализма, но не через Христа, а через союз с Матерью Землей, через слияние с Душою Мира. Преодоление индивидуализма в искусстве посредством строгого, обобщенного, большого стиля есть в творчестве Гете лишь симптом его внутреннего самоотречения. Гете сумел потерять и вновь найти себя в бесконечном, как говорит он сам; "с природой одной жизнью дышать", как говорит за него Баратынский, - и сохранить при этом душевном саморастворении в мировом кратере лик свой. Он не распылился в прахе, потому что земля, из которой текли для него и все его радости и все страдания, не была в его глазах мертвым прахом, но живою душой, каждое погружение в которую было только целительным укреплением и таинственным умудрением личности в тайне Божьей. И свой лик сохранил он, потому что верил в Бога, каждое мгновение восстановляющего человеческое я, лишь только человек скажет Ему Ты; без Бога же недолго устоит наша личность, когда мы "в борьбе с природой целой покинуты на нас самих". Итак, путь, по которому шел Гете, - в преодолении индивидуалистической уединенности - был путь реалистического символизма в художественных выявлениях его гения, а в сокровенном же бытии духа - путь реалистического вселенского сочувствия. Оттого и открылась ему заветная тайна, достигаемая реальным проникновением во внутреннюю жизнь вселенной - тайна Вечной Женственности.

чем в теориях Канта, сказалось это преодоление в системе Фихте, выступившего со своим "Науковедением" только в 1794 году, когда Новалис уже кончал университетский курс, и могущественно повлиявшего как на общее развитие романтизма, так и на творчество Новалиса в особенности. В созерцании Фихте я вырастало до мирообъемлющей формы и почерпало в самом себе вселенский закон своего правого устремления. Единственная реальность для Фихте - дух, природа - его проекция в бесконечность. Дух и материя совпадают в абсолютном я. Не-я - лишь объект познания сознательного я, возбуждающий его к действию. Самосознание я сознательно воссоздает вселенную. В 1796 году Новалис пишет Фр. Шлегелю: "Фихте меня разбудил и толкает вперед... Я во всем все более чувствую величественность части одного чудесного целого, в которое я врастаю и что должно сделаться содержанием моего я". В мае 1797 он отмечает в дневнике, что достиг "настоящего понимания фихтевского я". Мы увидим, что это "настоящее понимание" таило в себе существенное ограничение - если не прямую отмену основоположений Фихте. Миросозерцание Новалиса окончательно сложится на догмате дуализма полярных онтологически раздельных и лишь эротически сливающихся сущностей. И тем не менее самый космический эротизм был бы немыслим без того вселенского самоопределения, которое творческое я находит в учении Фихте. Животворящую силу заключает в себе его нравственный призыв. Новалис, поднимая мораль до теургии, остается верен Фихте: "Мы должны стать магами, чтобы быть моральными. Чем моральнее, тем согласованнее с Богом". Импульс одного Гете, как много ни давал он своим ясновидением живой Природы и Вечной Женственности, был недостаточен для обоснования Новалисова мистического идеализма. Гете призывал к чистому созерцанию; Новалису нужно разрешить проблему космического действия. Гете ограничивается познанием; для Новалиса познание - акт мирового творчества. Поэзия для Гете - безвольное созерцание, как говорил Шопенгауер; для Новалиса истинная поэзия - теургия.

Создавалось романтическое движение, как некое внутренно-целостное миросозерцание и умонастроение передовой группы нового поколения. Таковое могло возникнуть лишь вокруг некоторого религиозного мистического зерна, истинным же мистагогом группы был именно Новалис. Ей дал он, как некий Ковчег Завета, таинственный и нежный символ Голубого Цветка, и верность фаланге стала в последнем счете определяться верностью этому неисследимому в своих глубинах, но всем, хотя и в разной мере, приоткрытому символу. Смысл своей жизни увидели романтики в искании Голубого Цветка, и в этом искании был уже дан путь религиозного самоотречения личности. Фаланга была глубоко индивидуалистична по настроению; мятежно и неукротимо бурлило в ее сердцах Прометеевское наследие поры Sturm und Drang'a - колыбельной поры Гетевского гения. Химеризма и своеволия было в ней, пожалуй, еще больше, чем религиозности; <неразборчиво> закатные облака смешивала она с огненным столпом, идущим перед лицом Израиля, и миражные города над пустыней с башней из слоновой кости. Не таков был, однако, Новалис. Вот его отповедь (в "Офтердингене") остаткам индивидуалистического брожения, опять показавшимся наружу в наши дни в нравственном учении Ницше: "Нет более опасного соперника для идеала нравственности, чем идеал высшей силы, напряженной жизни, что называли также идеалом эстетического величия. Это высшая точка для варвара; к сожалению, в наше время, когда культура глохнет, среди людей слабых такой идеал нашел многочисленных приверженцев. Благодаря ему, человек становится животным духом (wird zum Tiergeiste)". Что до кажущихся нам теперь во многом условными, но для современников - ценных как новая художественность романтических форм, они были под пером Новалиса не более чем формами символического самораскрытия, мистический же опыт его - истинным содержанием жизни, и целью ее - откровения этого опыта. Поэтому и суждено было ему, как это уже начинают отчетливо понимать, не только художественно закрепить непреходящее во временных стремлениях эпохи, но и совершить нечто более важное, - наметить первые пути такого мистического сознания, которое, основываясь на цельном самоутверждении свободной личности, позволяет ей расти корнями в лоно Мировой Души, а ветвями в Небо, которое сочетает имманентное богочувствование вселенского тела с положительной религией трансцендентных человеку сущностей, которое, стремясь к браку Христа с личной Душой, молится о браке Его с Землею, и заставляет верить, что, хотя в отдельные, отмеченные мгновения, вспыхивает мистическая Роза на Кресте Земли.


IV

грядущего царства Божия, начатком Духа. Молодой товарищ его Вакенродер, также один из основателей романтической "церкви", как называла общину Доротея Шлегель, в подобном же смысле именовал себя работником на ниве Господней. Имя Novalis поэт открыл в своей генеалогии: так называл себя в XIII веке какой-то из его предков. Мистик, юный Гарденберг, разгадал в этом примере <неразборчиво> символический завет. Родился Фридрих 2 мая 1772 года в саксонском замке Видерштедт, перестроенном из старинного монастыря, в многочадной семье старого религиозного херренгутера. Вынеся трудную болезнь в девятилетнем возрасте, слабый и неразвитой ребенок стал удивлять блеском внезапно раскрывшихся способностей и избытком радостной жизненности. На шестнадцатом году был он взят в великосветский дом своего дяди, жовиального вольтерьянца, и после года рассеянной жизни, которая привила ему некоторую любовь к внешнему блеску, опять вернулся в свою ветхозаветную семью; тем временем, отец его получил место главного директора казенных соляных приисков в Вейссенфельсе. Самого Новалиса впоследствии мы видим служащим на королевских салинах. Это обстоятельство имеет значение в выработке его миросозерцания: любовь к геологии сказывается в его натурфилософии, и исследование недр земных кажется ему прямой дорогой проникновения в тайну Мировой Души. Гимназию посещает Новалис всего один год, перед поступлением в университет. В эту пору он по своим вкусам - классик, поклонник Горация и Клопштока, по своим взглядам - защитник Разума (la Raison) и человеческого равенства, приверженец революционной "Декларации прав человека". Первый год университетских занятий проводит восемнадцатилетний поэт в Иене, где находит Шиллера и боготворит его. "Его взгляд повергал меня во прах и снова поднимал меня", - пишет Новалис о Шиллере. В позднейших гонениях романтиков на Шиллера он не принимает участия. Он изучает философию и через Рейнгольда знакомится с учениями Канта. Эта школа развивает остроту и точность его мышления и отнюдь не запугивает своим агностицизмом вольного полета его созерцаний. Труднее дается ему впоследствии Фихте: его должен он претворить в плоть и кровь и внутренне продолжить долгим творческим процессом. Отец настаивает, однако, на карьере практической, и Новалис принужден сменить мудрое веселие философских аудиторий и глупое веселие студенческих кутежей и пошловатых похождений в Иене на строгие занятия юриспруденцией в Лейпциге. За изучение прав принимается он, впрочем, с бодростью и охотой: в них нравится ему логическая конструктивность. В Лейпциге в 1792 году встречается он с Фридрихом Шлегелем, юношей одних с ним лет, но взглянувшим на него сразу как на младшего, умственно зрелым не по возрасту, феноменальным умником с болезненным подпольем омраченной страстями и честолюбием души, художественно и мистически не одаренным, зато похожим на непрерывно действующий вулкан новых мыслей, глубоких и необычайных. Вот что пишет Фридрих Шлегель о своем первом знакомстве с Новалисом: "Судьба дала мне в руки молодого человека, из которого может выйти все. Он мне очень понравился, я пошел ему навстречу; скоро он открыл мне святая святых своего сердца. Он почти еще мальчик, стройный, с очень тонким лицом, с черными глазами, которые принимают великолепное выражение, когда разглагольствует с воодушевлением о чем-нибудь прекрасном. В нем несказанно много огня. Говорит он втрое больше и втрое скорее, чем мы все. Необычайна быстрота его понимания и восприимчивости. Изучение философии дало ему роскошную легкость в образовании красивых философских построений. Но влечет его не столько познание, сколько красота. Его любимые писатели: Платон и (мистик) Гемстергейс. С диким энтузиазмом развивал он мне в один из первых вечеров свое мнение, что нет в мире зла, и все опять приближается к золотому веку. Никогда юность не представлялась мне столь радостною, как в нем. В его восприятии жизни есть какое-то целомудрие, коренящееся в душе, а не в неопытности, он очень радостен и очень мягок, и охотно принимает всякую напечатлеваемую на нем форму. Дружба с младшим доставляет мне истинное наслаждение, коему я и предаюсь". Шлегель заражает Новалиса своим беспутствием жизни и мысли, втягивает его в темную историю, он делает долги и наивно кокетничает своим "больным чувством и больным разумом". Но вскоре Новалис разочаровывает Шлегеля: он перестает поддаваться его влиянию и даже прямо восстает на него. Ссора едва не доводит друзей до дуэли. Потом они опять мирятся, но прежняя интимная близость уже не возвращалась. Новалис глубоко независим, и независимость эту почувствовал с некоторой неприязненностью сам Гете. В итоге этих первых отношений со Шлегелем Новалис, как сам признается, научился благодаря своему двойственному и мудрому, как змий, другу "познанию добра и зла"; но важнее всего было то, что самый факт их сближения образовал первую завязь романтической общины. В ранних стихах Новалиса Шлегель, несмотря на их недостатки, предчувствует "хорошего, может быть, великого поэта".


V

Новалис после того как-то углубляется в себя, становится серьезным и прилежным, сдает в 1794 году университетские экзамены и, по-видимому, преодолев в себе всякое суетное честолюбие, охотно следует совету сурового религиозного моралиста, отца - отклоняет блестящее предложение родственника, Гарденберга, знаменитого министра тогдашней Пруссии Фридриха Вильгельма II, сделать себе служебную и придворную карьеру в Берлине и поступает на службу в провинциальной администрации мелким чиновником, погребенным от мира в Тюрингенском местечке Тенштедт. "Быть филистером чудесно, - пишет он брату, - все взвинченные юношеские идеи сами собой спускаются в границы строго очерченной деятельности". Живя там, знакомится он с семьею помещиков по фамилии Ф. Роккентин (Rockentien), в Грюнингене живущей широкою веселою жизнью. Это был шумный, хлебосольный дом, ютивший в задних покоях и немало вульгарного разгула. Тринадцатилетняя барышня этой семьи, дочь госпожи Роккентин от первого брака, София фон Кюн, родившаяся в 1783 г., при первом знакомстве чем-то поразила Новалиса до глубины его души и на всю жизнь. В четверть часа созрело в нем решение жениться на этой девочке, и вскоре состоялась помолвка. Чем именно она поразила его, останется навсегда тайной. На портрете ее перед нами круглоголовый, круглолицый и светлокудрый ребенок, с высоким лбом и широким подбородком, и большими черными глазами, похожими на два больших зеркала из агата. Любопытно, пишет один из братьев Новалиса, что, когда познакомишься с грюнингенским сортом девушек, другие едва ли не теряют всякий интерес. Не устоял перед обаянием Софии и отец Новалиса; глубоко заинтересовался ею и Гете. Сам Новалис говорит про нее, что она ничем не хочет казаться (sie will nichts sein, sie ist etwas), она просто есть нечто. Судя по ее запискам, она - совсем неразвитой и неграмотный ребенок; поэзию, по словам Новалиса, она ни во что не ставит. Она весьма холодна с женихом и отмечает в своих записках только когда он приехал и когда уехал. София стала для Новалиса "фундаментом его покоя, его деятельности, всей его жизни" (письмо к Ф. Шлегелю). Можно было бы предположить, что Новалису и не нужно было найти в возлюбленной своеобразно самоопределившуюся и богато расцветшую личность; нужно было ему, чтобы то, что с точки зрения идеалистической философии было мировое не-я, что мистическим прозрением Новалиса было разгадано, как женская тайна природы, как живая сокровенная Изида, предстало перед ним живым женским существом, узнанным его любовью, как ему предназначенная невеста, и этим как бы доказала реальность своего бытия. Ибо подлинно убеждаемся мы в реальности того, что не наше я, только любовью. Ища в самих себе своего подлинного я, мы совлекаемся всех случайных придатков, определяющих нашу внешнюю личность, и находим свое я уже как бы вовсе безличное в каком-то внутреннем бытийственном центре, как бы некоей математической точке или на острие иглы, по выражению моего друга, гениального скульптора Голубкиной. Но вот передо мной человеческое существо, которое я люблю. Люблю - значит, прежде всего знаю, что оно есть, и всей волею хочу, чтобы оно было. Но любовь моя не довольствуется утверждением его глубинной бытийственности; она утверждает и все ее оболочки. Каждый след любимого существа - любим; не в еще большей ли степени все те внешние особенности, которые в себе я осудил и отверг как случайные и несущественные придатки к сущему я, в любимом же не простил только, но и благословил до последнего атома его проявленной жизни? Так, утвердив любимую человеческую личность не в одной ее сущности, но и во всем целостном ее явлении, я восстанавливаю через нее и только через нее свою собственную целокупность, оправдываю свое земное существование... "Только в ответе своего ты, - говорит Шлегель в "Люцинде", - находит человеческое я свое бесконечное единство". А если она, эта любимая личность, у меня отнята? О, коли раз полюбил ее и, следовательно, поверил в ее существенное бытие, таковое не отнимется от меня. Поскольку люблю, постольку и утверждаю бытие ее и за порогом смерти, что бы ни говорил, искушая меня, мой тесный земной разум. Она со мною, и в духе еще ближе, быть может, чем когда ее истинное бытие было скрыто завесами плоти. Но в себе я уже разделился. Если мой внешний человек нуждался в оправдании явления своего через ее внешнее явление, отныне он ничем не оправдан. Как тень, влачится он по земле, удерживая в себе крылатый дух, алчущий своей свободы для слияния с милой в лучшей жизни. Два человека во мне и две раздельных жизни.

Ее могила - "моя милая могила, моя добрая могила", как пишет Новалис, - находится в Грюнингене. В мучительном ожидании исхода, сознавая всю безнадежность положения, Новалис, как кажется, все пережил заранее и приготовился ко всему. В эту пору образуется в нем новый духовный человек и роковое известие уже не поражает его, он вполне владеет собою. Оно приходит к нему, как решение, окончательно направляющее его шаги по уже предназначенному и лучшему из двух возможных пути. В апреле Новалис пишет Фридриху Шлегелю: "Мне уже теперь совсем ясно, какой чудесный случай ее смерть, - ключ ко всему, - удивительно подходящий шаг судьбы (ein schicklicher Schritt). Только таким путем многое могло найти чистое решение, только так многое, что было незрело, могло созреть. Я сознал в себе простую, могучую силу. Моя любовь стала пламенем, постепенно пожирающим все земное". В своем дневнике Новалис с холодным самоотчуждением отмечает в себе проявления человека внешнего и человека внутреннего. Вот вся жизнь его как бы исходила в слезах; а вот сердце его оставалось холодно даже на милой могиле; вот прервалось непрерывное умное делание любящей памяти о покойной; <...> [1] студентом во Фрейбургскую горную академию, где под руководством друга натурфилософа Вернера занимается физикой, химией, математикой и геологией; он изучает одновременно Бадера, Гельмонта и Флюда. Так работает он над системой своего магического идеализма, имеющего целью преображение вселенной или, как выражался он сам, морализацию природы. Мы, говорил он, посланники, мы призваны к образованию земли. Так много нужно познавать, так много откровений, встающих из недр духа, требуют оглашения и утверждения, что внешнее бытие, оправданное этим неукоснительным служением, должно быть укреплено и упорядочено. Должно крепко утвердиться на земле, стать и семьянином, человеком, как все, которые трудятся и труд которых обеспечен. Новалис "врастает" в "мировое единство". ("Я во всем все больше чувствую величественные части одного чудесного целого, в которое я врастаю и что должно сделаться содержанием моего я". "Фихте меня разбудил и подгоняет". "Написать что-либо и жениться, вот почти одна цель моих желаний". "Разве я не должен переносить все охотно, потому что я люблю, и люблю больше, чем маленькую фигурку в пространстве, и люблю дольше, чем длится вибрация жизненной струны? Спиноза и Цинцендорф (1700-1760, erster Herrenhuter) уразумели бесконечную идею любви и предчувствовали метод, как реализовать себя для нее и ее для себя").

семейная чахотка; 25 марта 1801 года он, не достигши и полных 29 лет, умер: заснул утром под музыку брата, который стал играть для него, и уже не проснулся. "Не столько своею внешней судьбой, сколько всем своим существом, - говорит о нем Шлейермахер, - он был на земле трагическим существом, посвященным смерти". На портрете Новалис женственный, озаренный каким-то внутренним светом юноша, с прекрасным широким лбом и широкою переносицей, немного вздернутым носом, миловидным, чувственным ртом, светлыми кудрями, рассыпавшимися по плечам, и большими, прекрасными темными глазами, очень живыми, но остановившимися как бы на предмете духовного созерцания в момент овладения мысли этим созерцаемым предметом. Трудно пересказать жизнь Новалиса, потому что внешнее ее обнаружение только канва, по которой дух его вышивал другую, волшебно-красочную и полную глубочайших событий сокровенную жизнь. Но нелегко изъяснить и его миросозерцание, потому что и здесь животворящая связь или не дана непосредственно вследствие своей невыразимости, или намечена в символах, требующих внутреннего творческого воссоздания.


VI

То благодатное раскрытие духовных сил личности в их полноте и действенности, которое мистики привыкли, по древней традиции, называть посвящением, совершилось в Новалисе чрез приобщение тайне любви и смерти. В этом жизнь его подобна жизни Данта. Мы уже видели, что значила для него любовь: она была выходом из идеализма в реализм, потому что раскрывала ему глубочайшую бытийственность того, что для идеалиста <есть> не-я, что противустоит познающему я как живой объект познания и творчества через любовь, как Душа Мира, Саисская богиня, с которой никто не снял покрывала.

Логосу, - если только мы отвлечемся от самости влюбленных и сосредоточимся на сущности связывающих их отношений. Недаром же и церковь, благословляя брак, повелевает мужу и жене быть "во Христа и его Церковь", - почему и Новалис говорит: "Брак - высочайшая тайна" ("Die Ehe ist das höchste Geheimnis"). Неудивительно и его признание: "Моя возлюбленная - аббревиатура вселенной, а вселенная - элонгатура моей возлюбленной". И в другом месте: "Моя любимейшая наука называется именем моей невесты: София ее имя, - философия душа моей жизни и ключ к моему сокровеннейшему я. Со времени моего знакомства с Софией я и с философией слился совершенно". Уже по смерти Софии он пишет: "Разве я не должен переносить все охотно, потому что я люблю и люблю больше, чем маленькую фигурку в пространстве, и люблю дольше, чем длится вибрация жизненной струны? Спиноза и Цинцендорф уразумели ее - бесконечную идею любви и предчувствовали метод как реализацию себя для нее и ее для себя... Жаль, что я в Фихте еще не вижу этого просвета, не чувствую этого творческого дыхания, но он близок к нему". Нет, Фихте не был близок к этому проникновению в любовь, как и Спиноза с Цинцендорфом, помянутые только затем, зачем оглядывается, ища неподалеку спутника, человек, ступивший на уединенную неведомую тропинку. Учение о ты оживляло идеалистическую систему Фихте, для которого весь мир одно вселенское я, и всякое не-я преодолевается этим я и получает через него разумное и нравственное бытие, но оживляло лишь духом религиозного благоговения и соборного чувствования, а не эросом стихийного слияния, не тем эросом мистического брака, который сочетает любящих в одну плоть. Новалис же через любовь стал первый после Гете мистическим реалистом. От идеализма же удержал он лишь то чувство вселенской значимости микрокосма, в каком нуждался для обоснования своего христианского магизма, как выражался он сам, или теургизма, как было бы правильнее выразиться. Прислушаемся, впрочем, к сказке, рассказанной одним из Саисских учеников, чтобы показать собеседнику, проповедующему Фихтевское учение о разуме и нравственном идеале, воплощаемом им в мире, что он, бедный, на неверном пути, потому что никогда не любил. "При первом поцелуе откроется тебе новый мир".

у всех выспрашивая, как ему найти тайную богиню Изиду. Путеводимый цветами, приходит он к пещере, скрытой под пальмами, и, догадываясь, что это и есть священная обитель, погружается, полный тоски и желания, у входа в пещеру в глубокий сон, как древние паломники подземных оракулов, которые ожидали божественного наития во сне. Сон проводит его по бесчисленным храминам таинственного святилища, где он созерцает невиданные дивные утвари (символизирующие разнообразные формы природы, казавшиеся самому Новалису в пору его натурфилософских изучений полуразгаданными иероглифами, говорящими об одной вселенской душе). Таинственные мелодии звучат ему в этих пустынных чертогах и все кажется давно знакомым, но небывало осиянным и великолепным, и вот наконец перед ним жена в покрывале, он поднимает блестящий покров, и перед ним его возлюбленная Роза. Гиацинт пожертвовал личной душой - личной любовью своей - для Души вселенской, для вселенской Любви, - и опять обрел свою личную душу и любовь. Любовь человеческой личности, как микрокосма, лежит на оси вселенской любви Логоса к Мировой Душе; и, если человек в правом стремлении не сходит с этой оси, он достигает зараз познания центральной тайны Сущего и встречи со своей возлюбленной: многоликая многоименная богиня облекается для него, поскольку он микрокосм, в родное обличие его маленькой детской, но единосущной небесному эросу любви. Так любовь для Новалиса - "высшая реальность, вселенская первооснова, и высшая наука - теория любви". Ведь и произведение искусства, чем реальнее, тем поэтичнее. Подлинную реальность можно найти в одной поэзии, можно даже сказать, что поэты недостаточно поэтизируют. В теории любви и заложено основание магического идеализма, как реального теургического действия. Познание сущностей мира есть акт любви; акт любви - творческий акт. Мир пластичен, но не в смысле внешней природы, как недавно утверждали прагматисты, и внешние изменения его только симптомы внутренних перемен. Объектом любви, познания, творчества, что одно и то же, является внутренняя природа, живая и отзывчивая на вселенскую волю человека, и по мере того, как он возрастает в духе из тесных пределов микрокосма, сфера его творческого влияния расширяется в царстве внутренней природы, он является живым органом миров иных, воздействующих на ее недра.

"Человек - спаситель природы" ("Fragmente"). "Отдельная душа должна стать согласною с Мировой Душой" ("Fragmente"). "Что прежде казалось непонятною необходимостью нашей природы, общим законом, лишенным определенного содержания, то становится теперь чудесным, родным, разнообразным и примиренным миром, непонятным общением всех блаженных в Боге, ясным, обожествляющим присутствием в глубинах нашего я самого личного Существа, Его воли, Его любви" ("Ofterdingen").

"Самым произвольным предрассудком является мнение, что человеку не дано выходить за пределы своего я и сознательно пребывать в сверхчувственном. Человек может, когда угодно, стать существом сверхчувственным. - Чем более мы сознаем такое состояние, тем живее, сильнее, необходимее отсюда возникающая уверенность: вера в подлинность откровения духа. Мысли наши превращаются в законы, стремления - в достижения. - Мы находимся в связи со всеми частями вселенной, как и с будущим и с прошлым. Только от направления и деятельности нашего внимания зависит, какую из этих связей мы хотим развить в себе". "Органы нашего мышления суть органы мирового пола, genitalia природы". Все зиждется, следовательно, на мистике полового дуализма, на представлении о мировом процессе, как вечном браке Логоса с Душою Мира. Ибо все в мире подчинено закону половой полярности. "Быть может, растения - продукты женской природы и мужского духа, а животные - мужской природы и женского духа". Когда небесный жених овладевает своею невестой, достигается, совершается та девственность тварного мира, имя которой София. Девственность это не есть состояние потенциального бытия, пребывающего в эротическом покое, но состояние вечно актуальной любви и продолжающегося страстного алкания и немедленного насыщения, непрерывная вибрация эротических энергий в самом слиянии двух начал, мужского и женского. Поэтому символические изображения достигнутого окрашены у Новалиса цветами самой пылкой эротики. Взаимопроникновение и непостижимое слияние космического дня и космической ночи, то есть мужского логического начала трансцендентных форм и женского имманентного начала подсознательной бытийственности - то же, что вечные объятия двух вечно любящих. Этот запредельный брак в символике Новалиса облекается даже в евхаристические образы: София, как акт божественный, в его глазах - вселенская евхаристия.


VII

для любви через преграду микрокосма в просторы божественной жизни. Разлука, помещающая любящих в разные планы бытия, служит целям вселенского сочетания этих планов. Если теургическое томление направлено на внутреннюю природу, нужно, чтобы объект личной любви, служащий его живым центром, был дан не во внешнем мире, а в темных глубинах бытия, под покровами таинственной богини, в ее лоне. ("Высочайшего Существа, - говорит Новалис в "Религиозных фрагментах", - делается человек достойным лишь через смерть". "Смерть - укрепление жизни". "Смерть-самопреодоление (Selbstbesiegung) и как всякое самопреодоление открывает новое легчайшее существование". "Наверно, и на том свете есть смерть: тогда результат ее - земная жизнь". "Если разумно желать для ночлега совместного ложа, знаменье мудрой души - к милым усопшим любовь").

"Саисских учениках", имеет лишь пропедевтическое значение для усвоения читателем основного мифа, раскрытию которого повящен неоконченный роман "Генрих фон Офтердинген", мифа о Голубом Цветке. Эта смерть окрашивает для земного взора внутреннее обличие природы в голубой цвет, цвет небесной земли, тот, знакомый многим мистикам цвет (вспомним, хотя бы, софийные видения Владимира Соловьева, рассказанные в поэме "Три свидания"), восприятие которого сопровождает внутренний опыт переживания Богородичной тайны. Если любовь представляла духовному созерцателю покровы Мировой Души, как алеющую розу, смерть пронизала землю в мистическом созерцании голубым цветом, и через Саисскую богиню, таинственную девственницу, которую не познал ни один бог и ни один смертный, просковозил облик Божьей Матери. Роман начинается с описания сна юноши Генриха; ему кажется, будто после долгих блужданий приходит он к источнику, близ которого растет, все озаряя окрест и несказанно благоухая, высокий Голубой Цветок. Он хочет подойти к цветку и видит - раздвинулись лепестки и из цветка улыбнулось ему лицо девы. В своей возлюбленной Матильде узнает он потом это лицо, но Матильда утонула. Генрих посвящает себя поискам Голубого Цветка (ведь еще и отец Генриха видел в юности такой же сон, только не запомнил окраски приснившегося цветка). Мы видим по сравнению начатого в романе повествования со сказкой о "Гиацинте и Розе", что искания Голубого Цветка означают путь любви, ведущей любящего в сокровенное святилище Мировой Души и сулящей ему там, как дар, переданный из рук обретенной в Боге возлюбленной, целостное знание Божественной тайны и преображающую мир теургическую державу.

VIII

Мы видим с другой стороны, как эти мистические опыты и постижения углубляли в то же время христианское сознание Новалиса, религиозного с детских лет, но рационалиста в первой юности и во всяком случае не глубоко верующего до смерти Софии. Говоря словами самого поэта (в "Офтердингене"), "он увидел, что маленькая комнатка его пристроена к величественному собору, с каменного основания которого подымается суровое прошлое, меж тем как из купола ясное, радостное будущее слетает, как золотой детский сонм ангелов. Мощный колокольный звон пел серебряную песнь, а в широкие врата вступали все существа, и каждое произносило свою молитву на особом своем языке". Только душевное перерождение, связанное с этой катастрофою, приводит его всецело ко Христу, лик которого брезжил ему раньше только как лик Младенца на руках всегда родной его душе Богоматери. Теперь он ясно видит, что всякое теургическое томление по земле преображенной было бы суетно, притязательно, пусто и лживо без личности и жертвы Христовой, с которою, напротив, все невозможное для людей становится возможным через отдавшийся Христу дух для Бога. Но и в сфере чисто личной душевной жизни Новалис, как сам удостоверяет потрясающими словами в своих духовных стихах, - лучшим, по общему признанию знатоков и народа, что он создал из области лирики, - не мог бы жить без Христа. "Так сходится все во мне к одной великой мирной мысли и одной тихой вечной вере". Христос, как уверяет в пророчественном порыве Новалис, по воскресении своем вернулся к своему опустелому гробу, и опять, положив в него свое воскресшее тело, сам завалил его камнем, которого никто не сдвинет. Этим поэт знаменует свое чувствование земли, как тела Христова, отчего все земное бытие приобретает смысл евхаристический, смысл вечного причащения тела и крови Христа. Отсюда же вытекает и задача новых Христоносцев: освободить Гроб Господень из пленения у неверных значит освободить землю от силы зла, от князя сего мира и восставить торжество Софийности, торжество Жены, облеченной в Солнце, преображенное состояние земли, целостно соединенной со своим небесным Женихом. Милые Новалису Средние Века, с их Крестовыми походами, являются в глазах Новалиса символическим примитивом, прообразовательно знаменующим грядущий Крестовый поход и его победу в Новом Иерусалиме.

им, сначала как бы истлело и умерло, а потом, через сто лет, явило заметный и для внешнего зрения зеленый росток. Мы знаем также, что его личная жизнь, несмотря на непрекращавшуюся до смерти тревожную зыбь душевной периферии, была в глубинах своих верна его высшему самоопределению, что и ушел он с лица земли, как сам предначертал, и как раз тогда, когда сказал насущное, умолчав об отдаленнейшем. И если не на словах только был он христианский маг и теург, то поистине не иным волхвом представляется он в истории нового религиозного сознания, как одним из тех царственных волхвов востока, которые принесли из глубины своих таниственных и мудрых царств в дар Вифлеемскому Мланецу золото, ладан, смирну. Недаром сам Новалис поет нам об этих волхвах, поет об Орфее, пришедшем взглянуть на Христа, и понесшего благовестие в далекую Индию, и не устает вспоминать о родном волшебном востоке как некоей колыбели божественного света. Ведь истинная мудрость и жизнь - в прошлом, и сама природа возникла из вырождения. В ней живы лишь заглохшие остатки иного существования. И когда-нибудь не будет вовсе ее, теперешней - "будет мир духов". "Тогда опять звезды будут посещать землю, с которой они рассорились во дни ее потускнения. Тогда все поколения земли сойдутся после долгой разлуки, и каждый день увидит новые объятия. Ибо вернутся на землю ее прежние обитатели".

Подобно восточным мудрецам Новалис пришел умудренный какою-то первобытною памятью священной тайны приветствовать Христа, родившегося в новой, познавшей и преодолевшей свое я душе человечества.