Приглашаем посетить сайт

Цветков А.: Невиновная медь. Очерк об Артюре Рембо.

Цветков Алексей



НЕВИНОВНАЯ МЕДЬ

Очерк об Артюре Рембо.

"Медь не виновата, что пока она спит, из неё согнут инструмент".
Артюр Рембо

Его стихи - гирлянды разнокалиберных ключей, протянутые сквозь нашу реальность. Они покачиваются на тугом шнуре гения не для праздника, не для траура, не для маскировки, не для иллюминации. Для чего-то, чему нет имени в нашем дневном языке. Кто именно ими воспользуется, кому они адресованы - сугубо частный вопрос. Возможно, именно вам.

Шестнадцатилетним он уезжал из Шарлевиля в Париж, к Верлену, с того вокзала, где через семьдесят лет местные буржуа будут ставить ему памятник. Против памятника яростно выступят его самые пылкие поклонники, сюрреалисты: Бретон, Арагон, Супо. Им было за что обожествлять Рембо, он практиковал автоматическое письмо задолго до теософов и сюрреалистов, "открывших" этот метод, и родство было реальным, а не надуманным, это видно из того хотя бы, что именно Бретон первым угадал подделку "Духовной охоты", будто бы провалявшегося сто лет неизвестно где.

"ангелом в изгнании", намекая не только на сверхчеловеческий адрес гения, но и на вполне земное бегство из Европы. Генри Миллер вспоминал, как в начале века среди девушек, говоривших только цитатами из "Иллюминаций" и "Адского сезона", прокатывались эпидемии самоубийств, посвященных "харэрскому изгнаннику". Главный адвокат авангардизма, философ Адорно, отсчитывал от Рембо, как от нулевого километра, историю нового искусства, посвященного превращению нашей жизни во что-то более интересное, чем сейчас. Боб Дилан, Джим Моррисон, Ник Кейв считали его непревзойденным образцом ясновидения и страсти. Он подтверждал это уже в шестнадцать: опасная смесь отличника с трудным подростком. Перепрыгнул через класс в коллеже, но несколько раз убегал из дома, добирался "стопом" т. е. на телегах, до Парижа и жил там на угольных баржах. Выиграл несколько литературных конкурсов и напечатался в шарлевильской газете, но угодил за решетку по подозрению в "немецком шпионаже" - шла франко-прусская война и неразборчивые стихи в его блокноте столичная полиция приняла за шифровки. До последнего Верлен надеялся, что из Шарлевиля к нему никто не явится, что тинейджер не может так писать, что его разыгрывают друзья-литераторы из "Современного Парнаса", выдумавшие этого провинциального мальчика, пожертвовав своими лучшими стихами. Но он приехал, увидел и описал на столичных улицах, в зеркальной грязи, марш миллиона людей, не нуждающихся в знакомстве друг с другом, потому что их быт и жизни одинаковы как детали, выточенные станком из стандартной заготовки. По литературным кабаре Парижа пробежал слух, что Верлен везде водит с собой полубезумного мальчика, как шарманщик ручную мартышку. Рембо живет у Верлена, пугая его жену и прислугу своими садистскими рисунками и снами, в которых он видит себя волком, потом, когда "супруга В" выходит из себя, ищет приют у других литераторов - Бонвиля, Шарля Кро.

До 71-ого года, т. е. до 17-ти лет, сознание Рембо балансирует между школьной античностью, книжным оккультизмом и личным галлюцинозом. У него есть сквозные мотивы: армии воронов, дети-сироты, инфернальное государство трупов, корней и насекомых под нашими подошвами: чем глубже в землю растут соборы, тем выше лезет вода в озерах. Сам себе он кажется сиротой, провалившимся в гравитационную тюрьму реальности, сыном неименуемого и неминуемого отца. Тайные "дети Света" наощупь ищут друг друга во тьме пленения, отгадывают подлинные имена существ и вещей т. е. обращают любую земную субстанцию в нематериальное золото, ищут, каждый - свой, выход, и ведут, каждый - свой, джихад, все попутчики временны и помощников нет, что еще раз подтверждает история с Верленом, закончившаяся револьвером и тюрьмой. Взбешенный его новыми шуточками, "господин В", прострелил Артюру левое запястье, после чего, рыдая, пытался покончить и с собой, вместо этого, Рембо сдал друга полиции и он схлопотал два года строгого режима.

о божьей жемчужине, пока к нему не приходит агент пробуждения, почтальон из ниоткуда, прислуживая принцу, он жестами и словами намекает, дает понять, осторожно подводит к побегу из заколдованного замка. Разбуженный принц превращается в демона, демон - в принца, и дальше они отправляются за жемчужиной в едином и бессмертном лице. Им предстоит стать золотой искрой, пронзающей небо, слезой, возвращенной богу. Именно так вначале видел Артюр свои отношения с Верленом. Из Парижа они вместе бежали в Бельгию, к анархистам, издававшим газету "Бомба", потом в Лондон, где у них вообще никого не было.

Рембо не хотел родиться для того, чтобы превратиться в скелет, посмертно примкнуть к инфернальному царству разлагающихся трупов, червей и подземных вод.

Позже доктор Юнг выступит с версией: человек круглосуточно видит сны, но пока бодрствует, как правило, не может их заметить. Из любого правила найдутся исключения. Рембо считал, что активный сон достойнее пассивного бодрствования, и после озарения, настигшего его в 71-ом, расшифровывал так называемую реальность только по законам собственных снов: "я лунатик на дневной земле". Вороны превратились в черные знамена, сироты в ангелов, пляшущих в металлических джунглях, среди зреющих кристаллов алхимических оранжерей, а подземное инферно обернулось персональной экскурсией в ад: "я думаю, что я в аду, значит, я в аду". Он прозревал мечети в очертаниях заводов, салоны в глубинах озер, клавиши мадам в альпийских кряжах, шаросапфировые и круглометаллические мысли в прозрачных черепах собеседников - психоделический парень, как выразились бы ровно через сто лет. По связям и соотношениям имён и глаголов отныне его стихи соответствуют отходняку пациента от кетаминового наркоза на стадии "сомноленции" т. е. особой дремы, характерной яркими грезами, с трудом и лишь отчасти выразимыми в нашем трезвом языке. Языковая способность развита хорошо, говорят в таких случаях психиатры, а вот речевая деятельность расстроена.

"Я" Рембо, к ужасу родных и восторгу первых поклонников, беседует с его величеством Сатаной. Короче: "того, кто проклят был, во мгле кровавой чтите!" и т. п. Еще в коллеже учителя ловили его за надписи "Смерть богу" мелом на скамейках. Тем большей будет гордость Изабель, сестры Рембо, обстоятельно рассказывавшей о "последних благочестивых днях" умирающего Артюра, но это еще нескоро, через двадцать лет, и как будто с другим человеком, выпустившим из себя поэта на волю. Да и не очень достоверно, ведь семья делала всё, чтоб посмертно сделать из Рембо святого.

запятыми и точками и есть стихи - записанные, изданные. Рембо ищет силу подальше от них, в синих лучах полярного солнца, в ледяных ступенях к последнему поцелую с небом, в арктических цветах, вымерших задолго до появления людей, его искусство - аромат этих цветов, которые можно представлять, но нельзя представить. Его захватывает то, у чего не бывает свидетелей, то, что человек не может видеть, потому что человека - уже, еще, в это время - нет. Сначала это Европа, целующая в губы укравшего её быка, потом Офелия, веками поющая и плывущая по реке мертвых, наконец, самый известный, пожалуй, образ Рембо - пьяное судно, отказавшееся от навигации и команды. Команду вырезают аборигены не тронутых просвещением регионов, но и сами они остаются на старте, корабль не пускает в свой трюм даже утопленников, стучащихся снаружи. Смеясь над прежними маяками, беглец теряется в Поэме океана, движется сквозь фосфорную песнь и солнечную ртуть, мимо карнавально гниющего библейского Левиафана и змеиных свадьб, слышит псалмы рыб кипящего сада и сквернословие города птиц, иногда его догоняет ностальгия по Европе и мальчику, развлекающемуся корабликом в луже, но слишком поздно - корабль пробивает багровый горизонт, минует небо, удаляется от координат, и больше неоткуда взяться ни пристани, ни дну.

Мы не можем увидеть или вообразить себе даже пустую комнату без некой "точки зрения", нам неизвестно, что такое наша комната или любая другая вещь, пока на неё никто не смотрит, ни снаружи, ни изнутри, ни мысленно. Предел восприятия. Рембо искал в этом пределе дверь для побега.

При развитом социализме его у нас признавали, но уж очень выборочно. Особо отмечали, что во время мятежа коммунаров, поэт протусовался месяц в Вавилонской казарме под красным флагом и вернулся домой в шинели со споротыми погонами. Нравилось, когда писал о темных руках пролетарской Франции, выворачивающей белые руки буржуа, рискуя завтра оказаться в кандалах. Или "Париж заселяется вновь" - звучит как афиша спектакля или реклама отеля - действительно лучшее, что написано о столице, только что пережившей революцию. Караваны гробов с расстрелянными коммунарами покинули город и вновь свободны места на сцене и в зале: дворцы в лесах, девчонки на бульварах, столица-проститутка принимает всех, город несчастных победителей и счастливых жертв, победители улыбаются за столами, жертвы - под землей, вплоть до следующего кровавого вторжения проклятых классов. Рембо хотелось умереть, кусая приклады их ружей. А вот про кузнеца с молотом на плече, мечтающего смыть кровью аристократов вековую грязь с мостовых, калеча своим орудием благородные черепа, звучало уже подозрительнее, слишком круто, тем более, кузнец во французском эпосе скорее колдун, знаток нечистой силы, чем труженик, а кузня - ночное место сбора еретиков. И уж совсем обидно - про варварский флаг "мясного цвета", хотя на языке Рембо это безусловный комплимент. Даже в описании распродажи тел, голосов, смертей и рождений, анархии для масс и откровений для избранных, слышалось нечто более тревожное, чем просто критика торгового строя. В глубине социальной ненависти Рембо чувствовал алхимический голод, который не утолить ни металлами, ни камнями, ни атмосферой, ни спектром радуги. Революция интересовала его, только если обещала ни с чем не сравнимый опыт, всеобщее путешествие в тайное место Утопии, а не крепкую цепь и сытную миску. Его жирная Венера поднималась из жестяной химической ванны с микроскопическим тату своего имени на копчике и воспалением в порочном анусе. Его висельники, танцуя в петлях, толкались и дрались за место в небытии. И тогда он призывал одному ему известного генерала, больше похожего на духа, врезать картечью по стеклам магазинов, ударить по всем конторам и обжечь будуары пушечным дыханием.

Помните розовый пятачок Ди Каприо, который е-три звезды Верлена, фильм об их совместном бродяжничестве? В "Адском сезоне" жалобы Верлена произносит некая жертва: "Он не смог меня спасти и этим погубил" - говорит она о своем "инфернальном супруге", выпившем из неё, легковерной, душу. Верлен отсидел, вернулся в семью и испытывал к прошлому аллергию. Рембо уносило все дальше, и от Парижа, и от норм - жизни, литературы. Он причисляет себя к тем, кто с самого детства смотрит вокруг глазами нераскаявшегося каторжника, признается в отвращении к родине и не видит в ней никаких предшественников, не понимает законов своего народа и сторонится его морали. У него случаются приступы генетической памяти, но и там он то участник шабаша на алой горе, то прокаженный в крапиве, шепчущий последние слова над распятием, то поющий пленный, в которого целится наполеоновский взвод. Его имя - еще одно звено в цепи проклятых поэтов, членов братства беглецов из чистилища Запада в восточный Эдем. В его случае, это не просто метафора.

"Я всегда в забастовке" - пишет старому школьному учителю в Шарлевиль. Брезгуя любым ремеслом и любой "натруженностью", будь то перо или плуг, отправляется в странствия, заменившие ему поэзию. Путешествует по Скандинавии вместе с цирком. Планирует сделать себе какие-то, ни на что не похожие, татуировки и за деньги показываться на ярмарках. После двадцати больше не возвращается к стихам, стараясь так же не возвращаться туда, где его могут помнить как поэта. Нанимается рядовым в Индонезию, но через месяц дезертирует оттуда. Устраивается надсмотрщиком в каменоломне Кипра. Здесь находит выход его садистский комплекс: кожаная плеть, длинный кинжал, шестьдесят рабов в подчинении. Дело кончается тем, что в гневе он убивает одного из них камнем и вынужденно перебирается в Африку.

В Абиссинии, где он становится колониальным торговцем и корреспондентом Географического Общества, его захватывает новая страсть - фотография. Благодаря этим снимкам и воспоминаниям его компаньонов мы только и можем что-то знать о последнем, африканском десятилетии. Рембо седой, как старец, стрижется очень коротко, часто налысо, носит усы, одевается как мусульманин, в его письмах все больше исламских афоризмов и цитат из Корана. На его личной печати написано теперь "Служитель Аллаха и поставщик ладана". Он находит себе черную жену, мусульманку из местного племени аргобба, не знаюшую французского. Дружит с шаманами, насылающими саранчу, охотится на слонов, продает эфиопскому королю винтовки, а в Европу шлёт бивни и обезьянью кожу. Даже мочиться он научился по местному обыкновению, приседая.

"Колдун! Торговец! Колонист!" - предсказывал он себя, примерно так и вышло. "Негр, низшая раса" - с восторгом назывался он, примериваясь к роли черного дикаря, каннибала, плюющего в лицо белым миссионерам. Конечно, в "Адском сезоне" он мечтал вернуться из царства потомков библейского Хама отнюдь не в инфекционных муках - с железным телом, опасными глазами и пугающим загаром, вернуться, чтобы пить напитки, крепкие, как жидкий металл, вернуться, чтобы вступить в политический заговор. Его привезли во Францию на носилках с распухшей ногой, которую пришлось ампутировать. Виной всему шип зонтичной мимозы, уколовший колено и спровоцировавший болезнь. Ампутация лишь слегка затормозила ползучее движение смерти. Десятого ноября 1891-ого тридцатисемилетний Рембо скончался в марсельской клинике Непорочного Зачатия. Чтобы ослабить боли, в последние дни ему колют морфий. Сказав "Аллах керим" - Да свершится воля Бога - он больше не приходит в сознание и вслух общается со своими африканскими друзьями, уверенный, что они рядом.

Любое внешнее путешествие это всегда параллельное движение внутрь, колонизация своего бессознательного, видишь снаружи только то, к чему уже приблизился внутри. И в конце каждого большого путешествия получаешь то, чего действительно искал, сколько не возмущайся внешним разумом.

отдано гностическому поиску настоящих, спасительных имен, выяснению цвета букв и тайной жизни насекомых цифр. Рембо искал своё место и свою формулу, советуясь во сне с неким слепым братом, живущим там, пока не отчаялся: "Есть места с настолько иными законами, что никакой авантюризм там невозможен". Слушал взрывы ярко-красных голубей, песню холодного огня колодцев, вскрики лесных цветов, вой Луны, ржанье гор - еще одна гностическая черта: переводить видимое в слышимое. И наоборот: удар пальца по барабану раскладывается как веер и содержит в себе все звуки.

"Я явился из замогилья без каких-либо поручений, но с жаждой" - четыре года утоления голода и потом, еще семнадцать лет аскетической диеты. Гностики считали, что бог, творя мировую душу, смеялся пополам со слезами, у нас в крови остался эхом его смех, а вокруг нас спрятаны в вещах, как жемчуг в раковинах, бесценные слезы, зовущие, будящие жажду.

Поэзия - удачно запечатленный процесс реорганизации мозговых нейронов автора, при чтении она вызывает некоторую реорганизацию нейронов в мозгу читателя.

Поэты - такие стеклянные молотки, при ударе которых о золотой гвоздь, они вдребезги разлетаются и нужен следующий молоток. Вокруг этого гвоздя, держащего вместе меридианы нормальности, блистает запредельной зеленью абсента океан битого стекла, в котором стремятся без направления избавленные от навигации вечно пьяные тела необитаемых кораблей - объектов, полных самой неизвестности.