Приглашаем посетить сайт

Андреев К.: Три жизни Жюля Верна
Сорок восьмой год

Сорок восьмой год

Что ждало молодого Жюля Верна в Париже? Об этом он не мог не думать, раскачиваясь в полудреме на неудобной скамейке крохотного вагончика, похожего на дилижанс, поставленный на рельсы. За окнами бежали тучные поля, пышные зеленые рощи, светлые реки Турэни, Орлеанэ, Иль де Франса. Это было сердце Франции – той Франции, которую он так любил… и так мало знал.

Юность Жюля Верна совпала с удивительной эпохой – великим Сорок восьмым годом, годом первого в мире восстания пролетариата и национальных революций во многих странах Европы. Это был рубеж великого века, ставшего непосредственным предшественником нашего времени. Пока юный Жюль Верн нараспев читал Корнеля, Расина, Мольера, стихи которых наизусть заучиваются во французской школе, упивался строками своего кумира Гюго или мечтал, склонившись над географическими картами далеких стран, вокруг него зрела революция, бушевала Франция – молодая, борющаяся, яростная, но еще не понятая молодым мечтателем из Нанта. Ведь для того, чтобы понять, нужно было раньше увидеть и узнать свою страну.

Воспитанный в маленьком мире острова Фейдо и провинциального Нанта, сын строгого легитимиста мэтра Верна и ревностной католички Софи Верн, урожденной Аллот де ля Фюйе, молодой Жюль Верн слишком мало знал о великой революции, которая потрясла мир несколько десятков лет назад, еще до рождения его родителей, и чье эхо еще звучало на всю Францию, ту Францию, которой он не знал. Да и откуда он мог узнать правду о революции 1789 года? Об этом молчали его воспитатели и учителя, об этом ничего не говорили его учебники, об этом не принято было упоминать в кругу его семьи.

Страна, лежащая вокруг него и летящая назад за окнами вагона, казалась ему вечной и неизменной, за исключением разве смены королей – ведь так утверждали его учебники. За тысячу лет в ней как будто ничего не изменилось, за исключением разве только костюмов. Правда, могучие локомотивы, увиденные им в Эндре еще в детстве, пироскафы, тревожащие его воображение, вот эта железная дорога с ударами колокола на каждой станции, с сигнализацией цветными флагами и огнями, с рожками стрелочников как будто говорили о том, что, кроме дальних материков и бушующих океанов, кроме парусных кораблей и почтовых карет и дилижансов, существует какая-то неведомая ему, еще не открытая страна. Но впечатления эти были так смутны, что юноша вряд ли смог бы их отчетливо сформулировать.

А между тем страна жила и боролась, словно существовала совсем в другом столетии, чем молодой Жюль Верн. Генрих Гейне, живший во Франции в эти годы, писал:

«Я посетил несколько мастерских в предместье Сен-Марсо и увидел, что читали рабочие, самая здоровая часть низшего класса. Я» нашел там несколько новых изданий речей старика Робеспьера, а также памфлетов Марата, изданных выпусками по два су, историю революции Кабе, ядовитые пасквили Корменена, сочинение Буанаротти «учение и заговор Бабефа» – все произведения, пахнущие кровью. И тут же я слышал песни, сочиненные как будто в аду, припевы которых свидетельствовали о самом диком волнении умов. Нет, о демонических звуках, которыми полны эти песни, составить себе понятие в нашей нежной сфере невозможно: надо их слышать собственными ушами; например, в тех громадных мастерских, где занимаются обработкой металлов и где полунагие суровые люди во время пения бьют в такт большими железными молотами по вздрагивающим наковальням. Такой аккомпанемент в высшей степени эффектен, точно так же как и освещение в то время, как живые искры вылетают из печей. Все – только страсть и пламя!..»

Таким был Париж, в который ехал молодой провинциал. Он не знал этого мира, где ковалось будущее Франции и всего земного шара. Но нельзя поверить в то, что до него не доносились хотя бы отзвуки этих песен, хотя бы отблеск этого пламени, – с этим мы, зная всю жизнь и все творчество Жюля Верна, никогда не сможем согласиться, – согласиться с его буржуазными биографами, рисующими нам идиллический портрет страстного, увлекающегося, но, увы, аполитичного юноши.

История говорит нам – и мы должны выслушать ее беспристрастный голос, – что в 1793 году в Нанте чрезвычайно грозно действовал революционный террор, и эхо преданий великой революции не могло еще умолкнуть в ушах простых людей Нанта – рыбаков, матросов, плотников, парусных и канатных мастеров, которые были спутниками детства Жюля Верна. И потом его великим другом, советчиком и воспитателем была литература…

Уже первые романы Купера – «Шпион», «Лоцман», «Осада Бостона», посвященные борьбе американского народа за независимость, против колониализма, не могли не подействовать на воображение мальчика. И это влияние было тем более сильным, что в годы детства Жюля Верна Купер воспринимался почти как французский писатель: он жил почти все время в Париже, одно время был консулом в Лионе. Его романы выходили во Франции многими изданиями, а в Америке его имя было почти неизвестно. И так называемая «школа Купера» именно во Франции получила полное развитие и великолепное завершение в творчестве талантливого Габриеля Ферри, чье влияние на Жюля Верна было глубоким и длительным.

Луи де Беллемар, бывший старше Жюля Верна на девятнадцать лет, сделался писателем очень поздно и совершенно случайно. Еще юношей он попал в Мексику и прожил там десять лет. Занимаясь коммерческой деятельностью, он делал для себя заметки, не придавая им никакого значения. Но по возвращении Беллемара в Париж эти путевые записки так понравились одному крупному издателю, что Беллемар написал на их основе целую серию приключенческих романов, поставив на них свой псевдоним: «Габриель Ферри».

В центре этой серии, где отважные искатели приключений показаны на фоне дикой природы, многоцветной и пышной, как дешевая олеография, находится роман «Косталь-индеец, или Красный Змей». Ее герой, индеец Косталь, гордый своим происхождением, преданный своему народу, обладающий природным умом и необыкновенной храбростью, хотя и не лишенный суеверия, совсем не похож на идеализированных индейцев Купера. Он не противопоставлен белым героям романа, но является смелым и верным союзником республиканцев, уроженцев Мексики, восставших против деспотической власти испанского короля. В этой борьбе народа за независимость и заключается пафос романа. «Да здравствует независимость! Смерть тирану!» – словно против своей Воли восклицает бедный студент-богослов дон Корнелио, присоединяясь к восставшим. Какое юное сердце не дрогнет при этих словах! Пусть Мексика давно стала республикой и испанцы изгнаны, но ведь есть и другие угнетенные народы и деспоты короли…

Но в книге Габриеля Ферри есть и другой, более глубокий пафос: «Быть может, всевышнему снова угодно будет показать, как поднявшаяся из праха и пыли рука наводит ужас на сильных мира сего!» Так говорит Валерио Траяно, скромный погонщик мулов, ставший, волей восставшего народа, полковником революционной армии…

Тема национальной борьбы с угнетателями, с тиранией занимала заметное место во французской литературе того времени. Особенно яркое выражение она нашла в творчестве Виктора Гюго. И она не могла не затронуть воображение молодого Жюля Верна.

Еще в 1826 году, за два года до его рождения, вышел в свет роман Гюго «Бюг Жаргаль», где автор в сочувственных красках рисовал восстание негров на острове Сан-Доминго, бывшем тогда французской колонией. В центре действия – один из вождей восстания негр Бюг Жаргаль, носитель высоких идеалов человечности, великодушия и благородства и в то же время исполненный пафоса революционного протеста против рабовладения.

Драма Гюго «Кромвель» тоже направлена против тирании, овеяна духом свободолюбия и ненависти к деспотии. Обвинительным заключением обществу звучит его рассказ «Клод Ге»… Однако восстание против общества не было темой одного лишь Гюго. К той же плеяде принадлежали романы Жорж Санд, драма Александра Дюма «Антони», «Таманго» Проспера Мериме.

Но все эти яростные атаки против существующего строя и его порядков не опирались ни на какую ясную положительную программу. Эти произведения могли зародить в душе юноши абстрактную любовь к свободе и такую же абстрактную ненависть к угнетению. А будущее? Каким оно могло рисоваться его незрелому уму, воспитанному в оранжерее? Что он мог себе представить, кроме полуутопической «Колонии на кратере», по роману Купера – содружества трудолюбивых людей, превращающих в цветущий сад пустынный остров Тихого океана?

Первым молодому провинциалу открылся Париж – еще полный сна, казалось, живущий только вчерашним днем, навеки застывший в своем ветхом величии. Таким, по крайней мере, его увидел Жюль Верн за краткие пятнадцать дней своей столичной жизни.

Молодой уроженец Нанта должен был прослушать курс права, сдать первые экзамены, и в эту поездку он даже не успел осмотреть город. В памяти лишь остался туман, обволакивающий остроконечные кровли домов с высокими фронтонами и башнями, вросшие друг в друга крыши, ажурные решетки, увитые плющом балконы, позеленевшие статуи в нишах, таинственные изображения на гербах…

Юный мечтатель, в соответствии с домашними наставлениями, остановился у мадам Шаррюель, тетки отца – чопорной и старомодной дамы, в полуразвалившемся доме (№ 2 по улице Терезы, вблизи Тампля). «Колодец без воздуха и без вина», – писал юноша родным. Но дома бывать почти не приходилось. С самого утра юноша, наскоро позавтракав, убегал на левый берег Сены, в Латинский квартал, чтобы возвратиться лишь поздно вечером.

В эти темные вечера громада Тампля, неожиданно для запоздалого пешехода возникающая из тумана, невольно возвращала к прошлому, когда здесь король Генрих II был убит на турнире с Монтгомери. Огромная ротонда, полуразрушенная и таинственная, ныне населенная старьевщиками, была сердцем этого квартала. Казалось, что здесь все еще продолжается XV век и что сейчас на темной мостовой появится королевский палач или ковыляющая стая страшных бродяг…

Перед самым отъездом Жюль все же побывал на площади Вогезов. Начинающий поэт хотел видеть дом № 6, где с 1830 года жил Виктор Гюго, властитель его мечты.

Уснувшие стены, высокие окна, наглухо закрытые белыми жалюзи, дремлющие крыши старых домов, окружающих площадь, – все это заставило Жюля вспомнить, что он в самом сердце старого Парижа.

В этом уснувшем мире, где лишь чудовищные дымовые грубы казались бодрствующими, оживали тени людей, некогда обитавших на площади, носившей тогда название Королевской. Дом № 6, именовавшийся раньше отелем Геменэ, принадлежал Марион де Лорм. Кардинал ришелье, Корнель, Мольер, мадам де Савиньи жили в соседних дворцах. Площадь в те годы была местом встреч элегантного общества… Молодому Верну это прошлое казалось таким живым, таким могущественным! Вероятно, он не смог бы поверить, что королевская Франция доживает свой последний год.

к последнему экзамену. В феврале 1848 года Жюль должен был получить ученую степень лиценциата прав и звание адвоката. Двадцатилетний адвокат мэтр Жюль Верн! Контора Берн и Верн на Кэ Жан Бар!

В феврале 1848 года весь Нант был потрясен известиями из Парижа: на улицах столицы баррикады, король бежал в Англию, во Франции провозглашена республика!

С лихорадочным возбуждением молодой Жюль Верн следил за событиями этого великого года по доходившим в Нант столичным газетам, по слухам, по рассказам приезжих из Парижа. Все это было смутно и неопределенно и не вмещалось сразу в его голову. Перед ним сразу открылось два новых измерения – прошлое и будущее Франции. За спиной возник призрак девяносто третьего года, великий и ужасный, по определению Виктора Гюго. Впереди смутно сверкали очертания грядущего, которое молодому мечтателю казалось лишенным пятен, как солнце, по мнению Аристотеля.

…10 ноября 1848 года, в девять часов вечера, почтовая карета компании «Мессажери Паризьен», запряженная четырьмя першеронами, тронулась со своей стоянки на площади Граслен. Последним впечатлением путешественников был гранитный фонтан на площади рояль с большой мраморной статуей, аллегорией города Нанта, и тринадцатью бронзовыми 'статуэтками, изображающими тринадцать рек, впадающих в Луару на территории города.

Карета должна была прибыть в Тур рано утром, чтобы поспеть к первому поезду, отправляющемуся в Париж. Среди пассажиров экипажа было двое молодых людей, уезжающих в столицу для окончания образования: Эдуар Бонами и Жюль Верн.

провозглашение. И правительство вновь рожденной Второй республики, во главе с президентом принцем Наполеоном Бонапартом, деятельно готовилось, чтобы торжественно отметить этот день.

Но был ли этот день праздником французского народа? Тогда как французская буржуазия ликовала – она праздновала свою победу, кровавую расправу над парижским пролетариатом, впервые в мире поднявшим красное знамя социальной революции, – простые люди Парижа – ремесленники, рабочие, безработные – смотрели на этот «праздник» как на траурное событие: он напоминал им о жертвах, о крови, пролитой на мостовых Парижа.

Молодой Жюль Верн это видел, но не мог этого понять. Для него слова «революция», «республика», «свобода» были всеобъемлющими понятиями, за которыми он не видел живых людей, их произносивших, придававших им разный смысл. Ведь по-разному они звучали для рабочего Альбера, члена Временного правительства, пришедшего на заседание во дворец в рабочей блузе, прямо из мастерской; для буржуазного республиканца Ледрю Роллена и для принца Бонапарта, ставшего президентом, чтобы задушить молодую республику окровавленными руками.

Но чем меньше знали о республике Жюль Верн и его друг Бонами, тем нетерпеливей стремились они в Париж – сердце Франции, чтобы увидеть все своими глазами.

Однако на вокзале в Туре путешественники увидели только специальный поезд, предназначенный для национальных гвардейцев.

– Где ваши сабли и мундиры, господа? – спросил блистающий парадной формой жандарм.

– В наших чемоданах, – с апломбом заявил Жюль.

– А депутаты вашей коммуны, которых вы должны сопровождать?

Увы, молодые люди попали в ловушку! Улизнув в темный угол, они наблюдали, как вагоны наполнялись вооруженными гвардейцами армии победившей буржуазии, как уполномоченный префектуры отдал сигнал к отправлению. Пассажирский поезд шел только через несколько часов, и друзья опасались, что они не успеют на церемонию, которая для них, родившихся после реставрации, была символическим завершением тысячелетней истории королевской Франции.

Они прибыли в Париж в воскресенье 12 ноября, поздно вечером. На площади Согласия догорали последние факелы, холодный ветер рвал намокшие и потемневшие флаги, падал мокрый снег. Ярче всего запомнились отряды солдат, занявшие все соседние улицы, и бледные лица парижан: для обитателей мансард ранняя зима была почти что общественным бедствием. Все это слишком походило на похороны революции, которой Жюлю Верну не пришлось увидеть.

в родной ему Нант. И события, о которых он не знал, заново прошли перед его глазами.

22 февраля возмущенное и доведенное до отчаяния парижское население вышло на улицы, и могучая демонстрация народа прошла по улицам столицы. К вечеру на некоторых окраинах, где ютились рабочие и ремесленники, стихийно выросли баррикады.

Но даже и тогда король Луи Филипп, лицо которого было похоже на сгнившую грушу, а карикатуристы изображали его не иначе, как в нижнем белье и с большим зонтиком, – даже тогда король не понял, что это не мятеж группы недовольных, а демонстрация французского народа, восставшего против ненавистного ему королевского правительства.

– Вы называете баррикадами опрокинутый кабриолет? – иронически спросил король своего министра полиции.

Нет, это не был мятеж, это была революция. 23 февраля в Сент-Антуанском предместье, населенном рабочим людом, прогремели первые выстрелы. В ответ на провокационный выстрел человека, оставшегося неизвестным, прозвучал залп. И этот залп королевских солдат опрокинул французскую монархию.

свете факелов. На телеге стоял рабочий, который время от времени приподнимал труп молодой женщины, залитый кровью, и кричал:

– Мщение! Убивают народ!

– К оружию! – грозно отвечала толпа.

Над Парижем, как грозовое облако, висел набат, призывающий строить баррикады. Улицы были перекопаны и усыпаны битым стеклом. Неумолчный барабанный бой призывал всех к оружию.

После бегства короля народ ворвался во дворец, рабочие сели на трон, на карнизе которого чья-то рука вывела надпись: «Парижский народ ко всей Европе: свобода, равенство и братство. 24 февраля 1848 года».

трон был сожжен под ликующие клики толпы, пляшущей карманьолу.

Свобода, равенство, братство! Молодому Жюлю Верну казалось, что эти слова имеют магическую силу: достаточно провозгласить их, чтобы мгновенно исчезли ненавистные королевские троны, сословия, церковь, голодные получили хлеб, безработные работу, чтобы бесследно исчезли нищета и эксплуатация человека человеком, разве не стала правительством страны вся нация после введения всеобщей подачи голосов? Разве не уничтожено рабство во французских колониях? разве не французская революция послужила примером для восстания других народов – немцев, итальянцев, поляков?

Но как со всем этим вязалось восстание парижского пролетариата в июньские дни и кровь народа, пролитая республиканским правительством? Жюль Верн не мог этого понять.

Шел конец ноября. Для молодого Верна великий 1848 год начинался по-настоящему на десять месяцев позже, чем для любого парижанина. Это было потрясением. Словно он мгновенно попал в совершенно иную, непрерывно расширяющуюся вселенную, подчиненную иным законам, чем мир, в котором он родился и вырос: сразу стали видны все страны света и ощутим гигантский поток времени.